bannerbannerbanner
Стиходворения
Стиходворения

Полная версия

Стиходворения

текст

0

0
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

СТИХИ


ЛОБАЧЕВСКОГО, 12


Вот дом, что не меня короновал, –

всё старит Лобачевский переулок.

Под аркой шаг торжественен и гулок,

как некогда почившие слова

знакомых древнегреческих софистов.

Под рёв и сумасшествие их свиста

не я ли зданья вылепил овал,

а позже сам творенье не узнал?


Вот дворик, ускользающий во мглу,

со скрипом притворившийся до щели,

бессмертным изнывающим кощеем

качели сторожащий, как иглу,

что спрятана у первого подъезда, –

на кончике её трепещет бездна,

друзей перемоловшая в золу,

которых я уже не позову.


Вот свет из неумытого окна

почти не пробивается спросонок,

и силуэт в проёме невесомо

вытягивает в форточку луна,

заставленная облаком и ночью,

как я заставлен буреломом строчек.

Сажусь с бокалом терпкого вина

и сам себя выдумываю я…


ЛЯДСКОЙ САД      


Мы выжили, спелись, срослись в естество

чернеющей в садике старой рябины;

глухой, искорёженный донельзя ствол

не выстрелит гроздью по вымокшим спинам,


плывущим к Державину, выполнить чтоб

в обнимку с поэтом плохой фотоснимок:

блестят провода и качается столб,

троллейбус искрит, перепутанный ими,


а ливень полощет у сосен бока

и треплет берёзы за ветхие косы,

газон, осушив над собой облака,

под коврик бухарский осокою косит,


и голос фонтана от капель дождя

включён, вовлечён в наше счастье людское…

и мальчик соседский, в столетья уйдя,

по лужам вбегает в усадьбу Лецкого.


ЛЕНИНСКИЙ САДИК


Оседлав пешеходную зебру и мчась на кусты,

заблудился в словах, что, как вечность, длинны и густы.

И горит в подреберье остывший до льдинки рубин

полноцветьем калины и сочностью зрелых рябин.


Придорожный октябрь – ты опять графоман и расист,

на берёзы мои чёрно-белые так голосист,

что срываются птицы, о лете не договорив,

в беспросветную бездну – лихой загрудинный обрыв.


Уходящему в день, отступившему к охре в пожар,

только руку кленовую мне остаётся пожать,

по аллее пройдя от листа до другого листа

и дождя валерьянку считая по каплям до ста.


Проглотив истекающей сини микстуру на сон,

я вернусь поутру, прихватив, как отважный Ясон,

весь словесный гербарий поэта – плута и вруна,

потому что тоска моя в цвет золотого руна.


КРУТУШКА


Где Казанка волной одичалою

в камышовой кайме берегов

шестилетнего манит учарова

на крючок нарыбачить улов;


там, где в песнь безымянного озера

от тарзанки срывается крик,

и в песочную воду бульдозером

зарывается детство на миг;


там, где тучами небо зашторили,

но в просвет пропустили грозу,

а потом на столбах санатория

растянули сушиться лазурь;


там, где шахматный конь полусъеденный

старичка вдруг в атаку понёс,

но в гамбит развернулся обеденный,

променяв перевес на овёс;


где к огням пионерского лагеря

навесной устремляется мост,

и коты под Котовского наголо

расчехляют зазубренный хвост;


в ярких отсветах солнца закатного,

подрезающих соснам верхи,

где был мамой и папой загадан я,

там теперь ворожу на стихи.


НА КАЗАНСКОМ БАЗАРЕ


Здесь, на базаре, в шум и гам,

Среди корзин

Проходит батюшка к рядам

И муэдзин.


Здесь пахнет квасом и халвой –

Ядрёный дух!

Мясник с утра над головой

Гоняет мух.


Здесь в тюбетейку льют рубли,

Звучит баян.

Хозяин, старенький Али,

Немного пьян.


Здесь на бухарские ковры

И местный кроль

Придут рязанские воры

«Сыграть гастроль».


Здесь, разложивши короба,

Людскую течь

Сзывает бойкая апа,

Мешая речь.


И нищий ветеран труда,

Держась, как принц,

Займёт полтинник навсегда

У продавщиц.


А за углом, проспав обед,

Колокола

Разбудят звоном минарет –

Споёт мулла.


ОЗЕРО КАБАН


Ощетинился волнами стрижеными

матёрый кабан-секач:

у Булака – артист камаловский,

у Кремля – циркач,

в междуречье казанском

фонтанов надевший хламиду,

омывающий Пирамиду.

Чрез Романовский перешеек

фонарём глядит

на Колхозный рынок,

Петропавловским князем,

Кул-шарифским шейхом.

Темноту икринок

разрывает свет с куполов голубых

и высоких башен, –

ах, израненный зверь,

до чего ж ты страшен!

От бензиновых выхлопов

дохнет свирепый рык

и святыми слезами небесными

переполнившийся арык –

человеков, заблудших в осиянии дня

(аж в трамваях тряских!), –

окропляет ряской.

И «Алтыном» впивается в небо

отблеск торговых рядов:

столько синего-синего хлеба

вековых городов

не увидит, пожалуй,

ни один гидролог-историк –

на клыках новостроек.

Не буди же гребками

старого славного вепря –

ты лишь жёлудь в плывущем свинце,

от июньского ветра

так случайно сорвавшийся

с ветки метро на «Кольце»…


ГОРОДСКОЙ ДИПТИХ


1. Парк Чёрное озеро


Живёшь и печёную осень

подносишь к измятым губам,

а жёлтое крошево сосен

бескрылым хранишь голубям.


Пройдя через Арку влюблённых,

спускаясь за дождичком вниз,

сквозь цепь искалеченных клёнов

ты озера видишь карниз.


И так обрываешься сердцем,

что с тяжким пакетом в руках

торопишься где-то усесться,

у парочки место украв.


Задумчиво и виновато

твой взгляд переулку открыт –

Пассажу киваешь приватно,

рассыпав по лавке дары.


И Чёрное озеро примет

(пока ты ещё не домок)

заветное тление «примы»

и пива ершистый дымок.


Вот так вот – сидишь на скамейке,

корнями ушедшей в погост,

а годы проносятся мельком

в аллеях, где ты произрос;


где бегал на лыжах и с горки

ледянками мучил асфальт,

где летом от корки до корки

читался мячами офсайд;


где в марте, отважный и робкий,

в стремнине коварного льда

на досках хоккейной коробки

ты плыл неизвестно куда…


Сидишь и под баночку пива

печёную осень жуёшь –

и вроде не так уж тоскливо,

и даже как будто живёшь.


2. Парк Горького


Крутнёшь колесо обозренья,

поставив мгновенья на чёт –

и выпадет день озаренья,

и сердце стихом пропечёт.


За корочкой тёплого неба,

упрямо карабкаясь ввысь,

ты колокол высмотри слепо

и словом его вдохновись.


Взмывай над тропою овражьей

и над стадионом Труда,

пиши, как заходится в раже

в разбитом фонтане вода,


о старой канатной дороге,

детьми изнуряющей пляж,

и летнем кафе на отроге,

взрезающем беличий кряж.


И пусть уничтожена местность,

но там, где аллеи свежи,

всё так же гранитно известный

солдат неизвестный лежит.


На вечном огне отогреешь

военную память отца

и горькие звёзды хореев

украдкой прогонишь с лица.


В захлёбе, мятущейся птицей,

в себе прорастив голоса,

захочешь на землю спуститься –

а нет под тобой колеса.


МИРУ – МИР


Миру – мир тебе, брат! – безмятежный скиталец весны:

прорастают вьетнамские лапти в бананы-штаны,

на измятой тельняшке горит пионерский значок, –

до ушей улыбается Лёша – смешной дурачок.


Выходя из буфета на млечный казанский простор,

он мычащие губы от крови томатной отёр

и, присев на скамью у обкомовских ёлок в тиши,

воробьиной семье бесконечную булку крошит.


Мимо оперных стен и ожившего вдруг Ильича

я на велике мчу, дяде Лёше дразнилку крича,

а в кармане звенят тридцать восемь копеек надежд

на берёзовый сок, два коржа и огромный элеш.


У продрогших витрин торможу через сколько-то лет –

за стеклом банкомат – не оплатишь обратный билет…

Будто в детстве, где целым богатством считался пломбир,

мне из окон глядит повзрослевший теперь «Миру-мир».


«Миру – мир» – продуктовый магазин на Площади Свободы в Казани, названный по известному лозунгу, прикреплённому на фасаде здания.


МОЙ ЛЕНИН


мой маленький ленин всё ещё жив,

ворочается, не даёт покоя,

достанешь шкатулку, он пионерским значком уколет –

добр и горяч этот миф.


на великах до Кремля и обратно,

пока мама не видит вроде бы,

футбол во дворе, кино, пляж у Мемориала,

кафе «Сказка» и кинотеатр «Родина».


актовый зал КГУ, скелет белуги,

клятвы торжественной звуки,

в приветствии вскинуты руки

и алая петля на шее…


овощной на углу.

тёплый батон и ледяное молоко

из литровой стеклянной тары

в три часа ночи –

нет ничего вкуснее.


первая сигарета «БТ» – брат вернулся из армии,

а папа умер,

первая реклама, спирт в пакетиках,

сколько ещё в башке моей мумий?..


затылок прогрызают мыши,

прорываются в гущу набальзамированных событий…

мой дедушка ленин всё ещё дышит –

не хороните его, не хороните…


КАЗАНСКАЯ ТАБАЧКА


Идёшь после пьянки и грезишь деньгой,

по Тельмана прёшь на «табачку» –

а год непонятен, и город другой

измят на сиреневой пачке.


Здесь искрами пышет лихой Актаныш,

в ночах по звезде прожигая,

с джигитом базарит за трубами крыш

сестричка Юлдуз дорогая.


Нагорный проулок, как проповедь, свят,

но морок отечества тяжек,

вдыхается облака нежного яд

в три тысячи полных затяжек.


Грехи отпускает завод-монастырь,

согласно квартальному плану:

в цеху богомольном цигарку мастырь,

а я вот мастырить не стану!


Стреляя на голос по нескольку штук,

втяну никотиновый ладан,

и так раскалится янтарный мундштук,

что треснет губа стихопадом


и сплюнутся строчки; сюда забредя,

ругнусь недоверчиво матом,

для розжига веры лучину найдя –

Казанскую Божию Матерь.


И выбив опять сто костяшек из ста,

я там, где за куревом лазал,

в софийскую мушку распятья Христа

нацелюсь лазоревым глазом.


УЛИЦА ВОЛКОВА


Волчьей улицы дом, словно клык,

расшатался и стал кровоточить,

и к нему два таких же впритык

разболелись сегодняшней ночью.


Расскрипелись, как будто под снос,

и распухли щеками заборов,

и теперь только содою звёзд

полоскать их до утренних сборов.


Око волка – багровый фонарь,

хвост его выметает прохожих,

а Вторая Гора, как и встарь,

окончательно их обезножит.


Крыш прогнивших топорщится шерсть,

крылышкуя, смеётся кузнечик,

он на Волкова, дом 46

нашептал Велимиру словечек.


Бобэоби – другие стихи –

в горле улицы, в самом начале,

зазвучали, больнично тихи,

но на них санитары начхали.


Здесь трудов воробьиных не счесть:

по палатам душевноздоровых

птичью лирику щебетом несть,

пусть и небо на крепких засовах.


А над небом царит высота,

а с высот упадает в окошко

пустота, простота, красота,

трав и вер заповедная мошка.


ОЗЁРА


И Лебяжье, и Глубокое

проморгали синеву,

только утка хитроокая

удержалась на плаву.


Только небо золотистое

всё ещё выходит в рост

и трепещет между листьями

усыхающих берёз.


На лугах тончают лужицы,

зазеркальем манит карп –

и взовьются, и закружатся

чешуёю облака.


Юность, памятью ромашковой

на меня венок надев,

разбегается барашками

…в круге первом…

…по воде…


ВАРВАРИНСКАЯ ЦЕРКОВЬ


Храм стоит у погоста, напротив,

над оградами крестик держа,

напитавшись молитвой и плотью

приходящих к нему ухожан.


Двести лет над Сибирской заставой

дух крамолы витал палачом –

это здесь он Емелю заставил

по Казани греметь пугачом.


Потому ли Радищев и Герцен

у Варваринской медлили тракт,

что услышан был «Колокол» сердцем

и прочитан дорожный трактат?


А мятежный шаляпинский гений,

оживляя церковный хорал,

не во время ли тех песнопений

столь великой судьбой захворал?


Не затем ли крещён Заболоцкий

в этих стенах – чтоб бунта чтецы

троекратно и многоголосо

освятили в купели «Столбцы»?..


5-Я ГОРБОЛЬНИЦА


Ангел явится – и вдруг начнёшь креститься,

да шарахнешься с насиженного рая

в неврологию, где пухлая сестрица

за кроссвордом и печеньем умирает.


То ли топот по линолеуму слышен,

что, как инсульт, пробивает черепушку,

то ли в междупозвонковой давней грыже

заходили с визгом диски у старушки?


Этим утром бродит солнце по палатам

и на лазер просыпающихся удит.

Расщепляет массажист тебя на атом,

и капелью острой капельница будит.


Оборону держит строго старый замок,

и моргают занавесками бойницы…

Внеурочный посетитель – полустанок –

разгоняет поездами боль больницы.


КАЗАНЬ: УНИВЕРСИАДА 2013


Кровить ещё июльскому деньку

до полной анемии дю Солея

и неба серебристую деньгу

ссыпать на переходе у аллеи.


А мне теперь выдёргивать билет

на зрелище совсем иного толка –

смотреть, как распоясался атлет,

в одну ладошку хлопать да и только.


Брести, где колченогая игра

восстала с разлинованного пола:

на Спартаковской холл к себе прибрал

зеркальные осколки баскетбола.


А на Манеже, цифрами кружа,

развеян том судейских протоколов.

Мне от рапиры бешеной бежать,

но сорок пять поймать в живот уколов.


И напоследок праздновать улов,

увидев, как на потном пьедестале

покатятся к подножию голов

налившиеся золотом медали.


СТАРАЯ КАЗАНЬ


По ветхим улочкам Казани,

смиренно дышащим на ладан,

иду с умершими друзьями –

а что ещё от жизни надо?


И будто горние берёзы

мне путь неспешный проясняют,

они, от старости белёсы,

всё понимают и… сияют.


А день окуривает дымкой

избушки курьи нежилые,

над тучей солнце невидимкой

им греет кости пожилые.


Шагаю мимо палисадов

по деревянному кочевью –

не заскрипят уже надсадно

полуистлевшие качели.


Не защебечут больше ставни,

приветствуя моё наличье,

и лишь в любезностях усталых

резной рассыплется наличник.


А за оврагом город громкий

несёт дожди и льёт за кромку,

а здесь – погибла на пригорке

от жажды ржавая колонка.


Родных калиток вереница,

я перед вами с болью замер:

вы – перекошенные лица

моей несбывшейся Казани.


БОРОВОЕ МАТЮШИНО


Дунет небо в дудку леса –

зашуршит кручёный лист,

он, есенинский повеса,

головою вниз повис.


Из-за тучи, из-за бора,

бок сдирая о весло,

в оцеплении забора

смотрит Волга на песок.


Не в царёвых, но в палатах,

где на месяц я увяз,

за умеренную плату

погружаюсь в тихий час.


Ад молчанья – вот мне школа!

Здесь от третьего лица

я больного Батюшкова

учитаю до конца.


РАИФА


У Сумского озера взгляды

о солнечный купол сминай,

пока с Филаретом ты рядом

и дышит казанский Синай.


Истории ход одинаков:

честнейшие сердцем дружки

и здесь избивали монахов

и храмы восторженно жгли.


Но колокол, вырванный с мясом,

что в землю ушёл на аршин,

проросшим звучанием связан

с мерцанием новой души.


Так выгляни, скит стародавний,

запаянный метким свинцом,

меняя тюремные ставни

на свет под сосновым венцом.


СВИЯЖСК


Впадает ли в Волгу кривая Свияга,

где кожа реки золотится на солнце

и храмы медовые, вставши на якорь,

в обеденный проблеск опутаны звонцем?


Впадает ли сердце в острожную крепость,

забившись о берег тугими волнами,

в крови оживляя восторженный эпос

о грозном царе от бревенчатых армий?


Впадают ли в спячку глухие столетья,

ушедшие вплавь на приступье Казани,

внизу по теченью победу отметив,

забывшие всё, что стремительно взяли?


Заблудшее солнце, что рань ножевая,

безмолвные церкви по горлу полощет.

Но с лязгом мечей иногда оживает

на острове новом старинная площадь…


ЕЛАБУГА


Борису Кутенкову и Евгению Морозову


Ах, Елабуга прекрасная,

деревянные дома,

здесь из чарок Кама красная

льётся в глотку задарма.


Дождь по крышам ходит весело,

смотришь, куришь и молчишь –

где Цветаева повесилась,

стонет утренняя тишь.


Вы, Марина, тоже странница –

продираетесь строкой…

Гвоздик в сердце ковыряется:

пить ли нам за упокой?


Быть ли нам? Ходить по краешку?

Перепевами мельчать…

И, открыв на вечность варежку,

в пустоту стихи мычать.


Ах, Елабуга прекрасная,

Кама – красная вода…

Путь один, тропинки разные –

не уехать никогда.


М.Ц.


Рахиму Гайсину


Какой виной земля раздавлена

у приснопамятной могилы,

ведь Кама берегу оставила

ту, что на небо уходила?


Какое же проклятье чортово

её догнало в городище,

что в сорок первом жизнь зачёркнута,

а рваный стих бурлит и свищет?


Какая невозможность лживая

однажды хлопнула калиткой,

и страшный стон на Ворошилова

закончил то, что было пыткой?


Елабуга цветёт Цветаевой

и наливается рябиной,

где горло города сжимаемо

петлёй стихов её любимых…


БУЛГАРИЯ


Волга впала в Каму,

Кама – в небеса.

Небо под ногами

брызнуло в глаза.


Ищет, не находит

синь свою вода:

белый пароходик,

чёрная беда.


К берегу какому

выплыл башмачок?

Волга впала в кому –

больше не течёт…


ПИСЬМИРЬ


Словно в бычий пузырь, из автобусных окон глядишь,

со стекла оттирая давно поредевшую рощу,

в ней берёзами всласть напитавшись, молочная тишь

под корнями осин прячет кладбища грозные мощи.


Проезжаешь Письмирь – и становишься ближе к себе…

Через мост и холмы к полысевшему дому у речки

приникаешь лицом, подсмотрев, как в былинной избе

обжигает в печи мужичок то горшки, то словечки.


Проезжаешь весьмир, а в глазах, как в подзорной трубе,

только узкая прорезь земли под бушующей высью:

вот распят электрический бог на подгнившем столбе,

вот сосна полыхает за полем макушкою лисьей.


Позади Мелекесс пух гусиный метёт в синеву,

он на спины налип – мы гогочем и машем руками…

Нас, поднявшихся в небо, наверно, потом назовут –

облаками…


САМАРА: БУНКЕР СТАЛИНА


В землю, как в масло, на час уходи,

звякая лезвием взора

и под конец рукоятью груди

не ощущая упора.


Слыша, как глохнет скрипучий вопрос

при пересчёте ступеней:

этот ли воздух просвечен насквозь

мглою декабрьских бдений?


Этот ли бог за зелёным сукном

мог разражаться эдиктом?

Глубже и глубже, как сумрачный гном,

в шахту сомненья входи ты,


вдруг понимая, что в списке наград

нужен таланту не букер,

а бесконечный и внутренний ад –

голову давящий бункер,


чтобы, впотьмах побоявшись остыть

в поисках вечного солнца,

за драпировку заглядывал ты –

и не увидел оконца.


ЙОШКАР-ОЛА


Закипела тихая Кокшага…

Солнце, загоревшее на юге,

по фламандским крышам медным шагом

до Кремля проходит – руки в брюгге.


В этих дебрях камня и газона

заплутает глаз и не вернётся,

лишь на слух поймаешь капли звона

у Петра с Февронией в колодце.


И, пройдя по длинному ремейку,

ты в примете убедишься лично:

если спину чешешь о скамейку –

Йошкин кот приветливо мурлычет.


А потом, актёрствуя без злости,

встань зевакой и смотри без риска:

выгнув спину, Театральный мостик

стряхивает в речку интуристов.


И часы на башне возле арки

уведут за осликом к печали,

где тебя безжалостно и жарко

дом купца Булыгина встречает.


Здесь булыжник, к туфлям прилипая,

в сердце прорастает угорелом –

как в ту ночь, когда Чавайн с Ипаем

обнялись за миг перед расстрелом.


МАРИЙ ЧОДРА


Валерию Орлову


Пять озёр омывали тело,

воздух глиняный жёг виски,

над лесами заря хрустела,

к пальцам молний попав в тиски.


В пропасть пасти упасть и сгинуть,

кануть каплей в морской зрачок.

Измочалив о волны спину,

красть у карста ручей речьёв.


Кичиерского лося проще,

конанерского дуба злей,

где священная роща ропщет,

я кленовый краду елей.


Языкастый казанский мальчик

выгнул жабры и лёг лещом,

мы сыграем с тобою в Яльчик,

но сегодня пока ещё


льют русалочью кровь озёра,

бьёт марийская жизнь хвостом –

эту воду не сшить узором,

не распять никаким Христом.


МОСКВА


Сергею Брелю и Алине Левичевой


Встречай меня, Нагатинский затон!

Тебе, экскурсионному халдею,

пожертвую ногами, но зато

на целый город вдруг разбогатею.


Вот агнец на закланье ноябрю:

дрожит ручей под колокольным ладом.

Коломенское – я тебя люблю!

Какое счастье быть с тобою рядом…


Вот Церковь безмятежна «на крови»,

и вот другая – та, что на Кулишках…

А в Кадашах, наверно, нет любви,

раз церковь там считают за излишек.


Вот Меньшикова башня бытия

и Мандельштам такой же ноздреватый,

двуликий Гоголь, хмурый от питья

(а где Тургенев – борода из ваты?)


Дворцы, дома с заплатами палат,

знакомый дух великой чебуречной,

где под напевы водочных баллад

студенты Лита говорят о вечном.


Не разорвать Бульварного кольца,

как дружеских не разомкнуть объятий,

где у Перлова – чайная пыльца,

мы постоим в кругу китайских ятей.


Замоскворечья медленный зажим –

вот родственный татарский переулок,

к асадуллаевским строениям спешим,

где голос мой так гулок от прогулок.


Вот с Воробьёвых – властная рука

московские протягивает дали…

Течёт одноимённая река

и в сердце прожигающе впадает.


Стоит Москва. Стою над ней и я,

столицую окидывая взглядом –

она теперь такая вся своя,

что, может, возвращаться и не надо.


САРАТОВ


Алексею Александрову


То сиренев, то салатов,

от ручья до Ильича,

бродит бронзовый Саратов,

на гармонике бренча.


Соколовой головою

мне тряхнёт – ещё налей –

надо ж выпустить на волю

пару диких журавлей.


Мы покурим с Табаковым

и на Кирова нырнём,

там, где в песню огнь закован

и придавлен фонарём.


Где задумчивое тело

беспощадней и бойчей –

Что же делать? Что же делать? –

всех пытает русский Че.


Утоли его печали,

астраханское кольцо.

Александров, может чаю?

Ты вглядись в моё лицо.

На страницу:
1 из 4