
Полная версия
У ступеней трона
– А позвольте, сударь, – спрашивал его в эту минуту измайловский майор Грибков, – позвольте узнать, не ведомо ли вам, долго нам еще эту иноземщину терпеть? Может, вы осведомлены, когда ее высочеству угодно вас будет призвать и совершить сие действие?
Лесток развел руками, не зная, что ответить на этот вопрос, но его выручил Воронцов.
– Кажется, – заговорил он своим мелодичным, звучным голосом, – об этом еще у Германа Генриховича не было случая поговорить с цесаревной, но я о сем с нею говорил, и говорил не далее как сегодня. Ее высочество сие действо в долгий ящик откладывать не намерена… Точно ли так она думает поступить или еще перерешить – утвердительно не скажу, но выразила она такое свое мнение, чтобы быть сему на Крещенье. Когда войска на крещенский парад соберутся – она выйдет к ним и попросит их заступы…
Лесток поглядел на Воронцова и даже плечами повел. «Ишь, врет, шельмец, бровью даже не моргнет!» – подумалось ему.
Но он ошибался. Воронцов не врал. Как раз именно сегодняшним утром Елизавета разговорилась с ним по этому поводу и высказала намерение произвести переворот во время крещенского парада.
– Так и запишем, – заметил Лихарев. – Хоть и долгонько еще до Крещенья, ибо ноне только десятое ноября, – ну да все ж лучше поздно, чем никогда…
– Так, значит, – снова спросил Лесток, – ее высочество может на вас, государи мои, надеяться?
– Может, может! Как на каменную гору! – гулким хором грянули все.
Важный вопрос был порешен, и снова в бильярдной зазвучали смех, шутки, начался шумный говор. Лесток высунулся в дверь и зычно крикнул:
– Вина! Да больше!
Вино тотчас же появилось, захлопали пробки, стаканы зазвенели, сталкиваясь один с другим, голоса сделались оживленнее, и скоро началась настоящая попойка.
– Так и ты наш? – спрашивал своего двоюродного брата Николай Львович Баскаков, снова только что появившийся на горизонте петербургской жизни.
– Наш, наш! – с веселым хохотом ответил за Василия Григорьевича Лихарев. – Если бы ты не пропадал столько времени, так давно бы знал об этом.
Полное лицо Николая Баскакова залило густым румянцем.
– Я не пропадал, – отозвался он, – а был занят делами.
– Амурными, конечно, – поддержал его Левашев, скрадывая под усами насмешливую улыбку.
– Почему же непременно амурными? – вызывающе спросил Николай Львович.
– Потому что ты по преимуществу состоишь на действительной службе в департаменте богини Киприды. Вот я тебя знаю, – продолжал тем же ироническим тоном Левашев, – скоро шесть лет… и за эти шесть лет слышал по меньшей мере о сотне твоих романов. Готов вот и сейчас спорить на что угодно, что ты нам расскажешь сейчас о новом романе…
– А вот и не расскажу! – хитро возразил Николай Баскаков, залпом выпивая свой стакан.
– Однако ты не споришь, что у тебя есть новый роман! – воскликнул Дмитрий Петрович.
Василий Григорьевич изумленно поднял глаза на своего двоюродного брата.
– Как новый роман?! – проговорил он. – А история со вдовушкой, спасенной от злодея-брата? Ведь ты же хотел на ней жениться?
Николай Львович покраснел до ушей, а Левашев и Лихарев звонко рассмеялись.
– Эх, Васенька! – укоризненно заметил Лихарев. – Не смущай ты своего братца воспоминаниями о прошлом. Охота тебе помнить какую-то вдовушку, о которой Николай и думать забыл! Наш Николенька – дон жуан петербургский… У него что ни день, то новый роман, что ни час – то новая вдовушка!
Николай Баскаков стукнул кулаком по столу.
– Ан и врешь! – воскликнул он. – На этот раз у меня совсем серьезная авантюра…
– А давно ли началась?
– С месяц…
– Ну, так через неделю будет другая, и еще серьезнее! – И Лихарев, сказав это, расхохотался; рассмеялся и Левашев; даже на губах Василия Григорьевича скользнула усмешка.
– Смейтесь… смейтесь! – хмуро пробурчал Николай Баскаков, доливая рейнским наполовину опорожненный стакан. – Вам хорошо смеяться, а у меня на сердце, может, кошки скребут.
– Это все из-за авантюры этой?
– Понятно, из-за нее.
– Да кто же твой предмет?
Николай Львович задумался на мгновение и потом, оглянувшись по сторонам и видя, что кругом никто не обращает на них внимания, ответил:
– Я и сам того не знаю.
На лицах его собеседников отразилось неподдельное изумление.
– Как не знаешь?! – первый опомнился Левашев. – Да ведь ты же влюблен?
– Влюблен.
– И не знаешь в кого?!
– Представления не имею…
– Да что она – блондинка… брюнетка… шатенка?
– И этого не знаю.
Молодые люди изумились еще больше. Василий Григорьевич не знал слишком хорошо внутренней жизни своего двоюродного брата, но Лихарев и Левашев привыкли выслушивать иногда из его уст самые невероятные истории, в которых фантазия первенствовала над действительностью. Однако ничего подобного они еще от него не слыхали. И им обоим невольно пришло на ум, что Николай Баскаков просто-напросто смеется над ними, просто-напросто их мистифицирует.
– Ну, это, братец, ты дурака валяешь! – махнув рукой, досадливо отозвался Антон Петрович. – Рассказывает нам Шехеразадину сказку, да и хочет, чтоб мы ему поверили.
– Не хотите верить – не верьте, – промолвил Николай Львович, – а сказываю вам достоверно, что хоть говорил я с сей дамой, хоть два раза я ее за этот месяц видел – а не ведаю, какова она.
– Да где же ты с нею видался?.. не в потемках же, не в какой-то таинственной пещере?
– Совершенная истина… Не в потемках я ее видел, а при полном свете… И не в пещере, а в Зимнем дворце… Именно во дворце, на маскараде.
– Вот оно что! Стало, твоя богиня была в костюме?
– Совершенно правильно.
– А в каком костюме? – поинтересовался Левашев.
– В костюме «пиковой дамы»…
Эта простая фраза не произвела ни на Левашева, ни на Лихарева никакого впечатления, но Василий Григорьевич, услышав ее, вдруг вздрогнул и почти испуганным взглядом уставился на своего двоюродного брата…
IV
Разбитое счастье
Василий Григорьевич провел очень тревожную ночь. Он долго не мог уснуть, вернувшись домой из берлиновского герберга, а когда наконец забылся сном, его преследовал тяжелый кошмар, ему виделась та самая таинственная дама в костюме «пиковой дамы», о которой говорил Николай. Но в то самое время, когда его двоюродный брат и не подозревал, кто скрывается под маскарадным нарядом «пиковой дамы», Василий Григорьевич с ужасом узнавал слишком знакомые черты княгини Трубецкой. Он проснулся, обливаясь холодным потом, и первою его мыслью было то же странное предположение, которое мелькнуло у него, когда Николай сообщил о «пиковой даме», которое преследовало его почти всю ночь.
– Неужели это – правда?! – шептал он, сжимая кулаки и чувствуя, как какая-то жгучая боль пронизывает его сердце. – Неужели Николай не солгал и у него действительно завязался роман с «пиковой дамой»?! Неужели Анюта разлюбила меня и изменила мне?!
Он недаром отождествлял Анну Николаевну с таинственной «пиковой дамой». Вчера он только вздрогнул, услышав из уст Николая роковую фразу, но не выдал себя; голова его была слишком туманна и от выпитого вина, и от шума, стоявшего в бильярдной герберга. Но сегодня он вспомнил, почему, когда Николай сказал о «пиковой даме», ему пришло в голову имя Трубецкой, вспомнил и почти застонал от боли, сжимавшей его сердце.
До сих пор он еще ни разу не усомнился в любви к нему Анны Николаевны. Между ними было давно уже все условлено, все решено, и не дальше как на другой день после побега из Тайной канцелярии Трубецкая, и смеясь, и плача от радости, сказала:
– Ну, Васенька, чтобы раз навсегда с этим покончить, чтобы окончательно отделаться от головкинских интриг, нам нужно повенчаться. Коли ты не прочь, так мы об этом завтра объявление сделаем, а через месяц и под венец пойдем.
В первую минуту Баскаков чуть не одобрил такую поспешность, но затем пораздумал, и благоразумие взяло верх. Он пришел к убеждению, что теперь дразнить Головкина, пока Головкин в силе, пока дядя Александра Ивановича состоит вице-канцлером, – слишком опасно; что гораздо лучше выждать более благоприятное время. Кстати, тут же Лихарев и Левашев, особенно сильно сдружившиеся с ним после убийства Барсукова, посвятили его в свою тайну, он примкнул к елизаветинцам, сразу уверовал в благополучный исход кампании и решил подождать, пока на престол воссядет Елизавета.
Когда он сказал о своем решении Анне Николаевне, та печально надула губки.
– Я вижу, что ты меня не любишь, Васенька?..
– Из чего ты это видишь? – со смехом спросил Василий Григорьевич.
– Люби ты меня – ты бы не стал дожидаться неведомых времен, а поспешил бы назвать меня своею.
– И накликал бы беду на твою голову. Сегодня бы мы с тобою обвенчались, а назавтра Головкин чрез своего дяденьку выдумал бы на меня какую ни на есть вину и отправил бы в Сибирь, а тебя – в монастырь. Нет, Анюта, лучше уж немного повременить…
– А ты меня до той счастливой поры не разлюбишь?..
Баскаков успокоил ее сомнения горячими клятвами и не менее горячими поцелуями. В тех же видах осторожности он не согласился на предложение Трубецкой жить у нее в доме, а поселился вместе с Лихаревым, уступившим ему одну комнату своей маленькой квартиры. Чтобы не возбуждать ничьих подозрений, Василий Григорьевич в то же самое время стал посещать дом на Сергиевской только по вечерам, тщательно наблюдая за тем, чтоб не привлекать нескромных взоров.
На лето Баскаков взял отпуск и уехал в Москву, куда вскоре отправилась и Анна Николаевна. Там, в ее подмосковном имении, примыкавшем межа к меже к Измайлову, они провели целый ряд безумно счастливых дней. Осенью они опять вернулись в приневскую столицу, и Василий Григорьевич по-прежнему стал бывать в доме на Сергиевской тайком.
Однажды он зашел вечером и крайне удивился, когда Анна Николаевна, встретившая его таким же, как и всегда, нежным поцелуем, таким же, как постоянно, ласковым взглядом, вдруг сказала:
– А ты сегодня, Васенька, гость не в пору… Уж не прогневайся, коли я тебя рано прогоню.
– Это с какой радости?! – воскликнул он.
– А с такой, что должна я нынче во дворец отправиться… Ноне там маскарадный бал, и сама правительница мне приглашение прислала. Хоть и с большей радостью я с тобой, мой друг, вечерок просидела бы, а надобно ехать. При дворе на меня и так косятся, что я редко бываю… Как бы чего не заподозрили…
Баскаков тотчас же успокоился и весело ответил:
– Да поезжай, голубка!
– Ну, какое там веселье!.. Ноне ведь не то, что при покойной государыне, – пренебрежительно проговорила Трубецкая. – Прежде хоть и давил всех Бирон, а и на куртагах, и на маскарадах весело точно было. А теперь – тоска, поверишь, смертная…
– А ты в каком наряде будешь?
– А хочешь, покажу?..
И с этими словами – Василий Григорьевич помнит это теперь так ясно, словно это случилось не месяц назад, а только вчера, – Анна Николаевна провела его в уборную и указала на разложенный там очень оригинальный наряд из белого и синего шелка.
– Это что за костюм? – поинтересовался он, не сразу заметив, что по белому шелку вышиты пиковые очки.
– Пиковой королевы… Карточной пиковой дамы, – пояснила она и затем – он хорошо помнит это – прибавила: – Тебе, кажется, не нравится мой костюм?
– Я не знаю, какова ты в нем будешь… хотя убежден, что как бы ни был плох наряд – на твоей фигуре он будет обольстителен.
Молодая женщина наградила его такими жгучими поцелуями, что они до сих пор горят на его губах. Но как он был счастлив в эту минуту, так безмерно несчастлив теперь.
Это не могло быть простым совпадением. И костюм «пиковой дамы», и встреча с нею именно на маскараде в Зимнем дворце – все это говорило теперь Баскакову, что таинственная незнакомка, смутившая покой его кузена, и княгиня Трубецкая – одно и то же лицо. И, придя к этому решению, он до крови закусил губы, так что с них чуть не сорвался крик отчаяния и негодования.
Василий Григорьевич полежал несколько времени с закрытыми глазами, стараясь утишить биение сердца, ожесточенно стучавшего в груди, затем с трудом оторвал голову от подушки и прислушался. Из смежной комнаты доносились ровное дыхание Лихарева и храп Николая Баскакова, заночевавшего у них. Было еще рано. День только что начинался, и в запотевшие оконные стекла заглядывали слабые лучи утреннего рассвета.
«Хорошо, что Николай ночует здесь, – подумал Василий Григорьевич. – По крайней мере, я рассею все сомнения. Лучше самая ужасная правда, чем недомолвки… Он должен сказать мне правду».
Молодой человек едва дождался, пока услышал кашель Антона Петровича, известивший его, что тот проснулся. Наскоро одевшись, он вошел в комнату и взглянул на диван, на котором лежал Николай Львович; глаза последнего были уже открыты.
– Проснулся? – спросил он, подходя к дивану.
– Проснулся, братец! – отозвался тот и затем воскликнул: – Погляди-ка, Антоша, на Васятку… Вот что молокосос-то значит: выпил немного лишнего – и бледен, аки смерть. Эх, Василий Григорьевич, Василий Григорьевич, слабенек же ты, как я погляжу!
– У меня голова болит, – заметил молодой человек.
– Ну, понятно, болит. Это, братец, плевое дело! Скверно, что ты выходцем с того света выглядишь… Ну-ка, Антоша, – крикнул он Лихареву, одевавшемуся в это время, – дай-ка мне сюда чубучок…
Василий Григорьевич не мог придумать, как ему удобнее и лучше выведать у брата интересующие его подробности встречи с «пиковой дамой». Несколько минут он просидел молча, поглядывая на Николая Львовича, точно страшно интересуясь, как он мастерски выпускает кольца табачного дыма. Наконец он нашел, как ему казалось, удачный способ заставить Николая разговориться. Он вдруг рассмеялся, но смехом, в котором опытный слух мог бы ясно различить фальшивые ноты, и воскликнул:
– А ты знаешь, Николай, твоя вчерашняя сказка про «пиковую даму» навеяла на меня удивительный сон…
Николай Львович выпустил изо рта целый каскад дыма, на секунду совсем окутавший его голову, затем отставил чубук к сторонке и внушительно, даже нахмурив при этом брови, проговорил:
– Прими к сведению, что я никогда никаких сказок не рассказываю. «Пиковая дама», о которой я вчера говорил, действительно существует, и мало того, что существует, но находится под моим особым покровительством, так как я ее люблю…
– Ну, тем хуже для меня! – с комическим вздохом продолжал Василий Григорьевич. – Я, так сказать, сделался твоим соперником…
– Как соперником?! – приподнимаясь на локте, спросил Николай Баскаков.
– Очень просто, – пояснил Василий, – твоя «пиковая дама» всю ночь преследовала меня своей любовью.
– Ну, если во сне – это не в счет.
– Но уверяю тебя, что этот сон был слишком похож на явь. Он до того врезался у меня в память, что я тебе могу в точности описать костюм твоей таинственной красавицы.
– Описывай…
– Костюм, – сдерживая усиливавшееся волнение и впиваясь взглядом в брата, чтобы подметить малейшее изменение его лица, начал Василий Григорьевич, – костюм из белого и синего шелка; по белому шелку вышиты синие пиковые очки; в руках у нее белый жезл с черным пиковым очком сверху…
– Удивительно! – воскликнул Николай Баскаков, вскакивая с дивана и отбрасывая в сторону чубук. – Можно подумать, что ты ее действительно видел…
Это восклицание заставило Василия Григорьевича торопливо отвернуть лицо, чтобы скрыть снова проступившую на нем смертельную бледность. Теперь он не сомневался, что «пиковая дама» была Трубецкой: второго такого костюма не могло быть.
– А что у нее было надето на голове? – как в полусне, расслышал он вопрос своего кузена.
Он вспомнил, что рядом с костюмом в уборной Трубецкой видел еще корону и белый длинный парик. И, подавив снова поднявшуюся в груди боль, стараясь как можно тверже произносить слова, он ответил:
– Она была в белом парике и в короне – такой же, какие рисуют на карточных пиковых дамах.
– Верно! Совершенно верно! – воскликнул Николай, и опять это восклицание ударило Василия Григорьевича по нервам, опять прошло жгучей болью по сердцу. А Николай Львович, совершенно не замечая, что творится с Василием, не видя, с каким трудом удалось ему выговорить последние слова, продолжал восклицать: – Нет, это, братец, совсем изумления достойно. Это прямо – чудеса какие-то! Не сон уж это, а самая заправская явь! Этак я, пожалуй, и в самом деле тебя ревновать буду!..
Глаза Василия Григорьевича загорелись злобным огоньком, и он едва сдержался, чтоб не крикнуть: «Очень даже можешь! Потому что таинственная незнакомка – моя возлюбленная, моя невеста!» И эта фраза, может быть, и сорвалась бы с его побелевших губ, если бы в эту минуту не вернулся в комнату Лихарев.
– Что ты так кричишь, Николаша? – спросил он, подходя к братьям.
– Да помилуй! Васятка прямо чудеса рассказывает! Приснилось, понимаешь, ему моя «пиковая дама», да так приснилась, точно он наяву ее видел!..
– А признайся-ка, – рассмеялся Антон Петрович, – ты ведь нам тоже вчера сон рассказывал?
– Да вы с ума все посходили! – обозлился Николай Баскаков. – Очень мне нужно врать, когда на мой век правды хватит.
– И ты не знаешь, кто твоя незнакомка?
– Представления не имею. Полагаю, что знатная персона.
Эта фраза опять точно ножом кольнула Василия Григорьевича, сидевшего хмуро понурив голову.
– Но, может быть, – все еще иронически улыбаясь, спросил Лихарев, – все твое знакомство с этой знатной дамой ограничилось только тем, что ты ее видал?
– Как же, держи карман! Похож я на такого слюнтяя, чтоб выпустить птичку, которая сама в тенета[62] лезет? Я не только видал ее, но даже разговаривал и в любви объяснился.
– Это сразу-то?
– Зачем сразу?.. Мы с ней и вторично виделись…
– И опять в маске?!
– Понятно, в маске, ежели это опять на придворном маскараде было… Да и еще она мне свидание назначила… Будет послезавтра маскарад у французского посла, и она там будет.
Каждая фраза как молотом отдавалась в висках Василия Григорьевича. Теперь уж он не сомневался в ужасной истине, а только с отчаянием думал: «Что ж это такое?! К чему же это притворство?! Нешто я насильно навязался, нешто я требовал любви?! Зачем же она так жестоко посмеялась надо мною!..»
– Что это с тобою, Васенька? – обратил внимание на его убитый вид Лихарев.
– Страшно голова болит.
– Так ты бы пошел прогуляться. На свежем воздухе живо пройдет…
Это дало новый толчок спутанным мыслям Баскакова. Да, самое лучшее, если он теперь уйдет из дому. Его все сильнее и сильнее начали раздражать и самодовольное лицо Николая, и его басистый голос. Он сознавал, что Николай тут не виноват, что он – простое орудие судьбы, захотевшей разбить его жизнь. И в то же время он чувствовал, что еще немного, и он выйдет из себя, пойдет на ссору с Николаем, наделает глупостей… «Нет, лучше уйти, – решил он, – меня, конечно, это не освежит, но мне легче будет наедине с собой».
И, тяжело поднявшись с дивана, на котором он сидел все время, он, пошатываясь, как пьяный, вышел в прихожую, надел на себя лисью шубку, нахлобучил шапку и тем же грузным, неверным шагом выбрался на улицу, полную шумной жизни…
V
В порыве отчаяния
Василий Григорьевич долго шел медленным шагом, двигаясь как автомат, не будучи в силах разогнать печальные, тяжелые мысли, целым роем теснившиеся в его отуманенной голове. Он очнулся только тогда, когда дошел до Адмиралтейской площади, теперь затянутой ослепительно-белым ковром за ночь выпавшего снега. Тут он остановился, поглядел рассеянным взором на темный фасад Сената, скользнул глазами по забору, окружавшему здания Адмиралтейств-коллегии, пробежал взглядом по панораме Васильевского острова, открывавшейся отсюда, и снова понурил голову, снова задумался, погрузившись в свои безотрадные думы, будучи слишком удручен тяжелым горем, непроглядным мраком окутавшим его сердце.
Да, он не ожидал такого финала своей любви. Ему казалось, что глаза его Анюты, глаза, в которых он читал, как в открытой книге, которые ему казались действительно зеркалом ее чистой, бесхитростной души, не могут лгать. И как жестоко он обманулся! Еще вчера он виделся с нею. Еще вчера они строили планы будущей совместной жизни, еще вчера она говорила ему тихим проникновенным голосом: «Милый! Если бы ты знал, как я тебя безмерно люблю! Как я благословляю судьбу, столкнувшую нас!» И он целовал эти губы, говорившие эти дивные слова, эти голубые глаза, в которых светилось столько любви и ласки. И вот теперь оказывается, что эти глаза так же любовно светились для другого, что эти губы говорили другому такие же нежные слова! Мало того, уже любя другого, назначив ему свидание через несколько дней, Трубецкая вчера уверяла его, Баскакова, в своей любви.
– Фу! Как это гадко! Как это пошло! – криком вырвалось у Василия Григорьевича. Он испуганно оглянулся, боясь, что кто-нибудь подслушал этот мучительный вопль его истерзанной души; но кругом никого не было.
– Что ж теперь делать? – задал он себе вопрос.
На этот вопрос было очень трудно ответить. Что он мог сделать? Ну, он мог, забыв о всяких родственных чувствах, вызвать Николая на дуэль, мог убить его, но что поправит он этим? Ведь тут дело не в измене, а в испорченности. Это уже не любовь, с которой можно было бы бороться, а маскарадная интрига, простая любовная авантюра…
– Но зачем же она обманывала меня?! – опять простонал он. – Не лучше ли, не честнее ли было прямо сказать: я тебя разлюбила, ты мне надоел!..
И опять, как год тому назад, когда он так же стоял вот здесь, на Адмиралтейской площади, печально поглядывая на серое небо, сеявшее дождем, Василий Григорьевич пожалел, что приехал в приневскую столицу. Останься он в Москве, не потяни его сдуру на невские берега – ничего бы подобного не было. Не было бы этих тревог и волнений, которые он пережил за этот год, не было бы теперь этого отчаяния в душе. Правда, в то же время, конечно, не было бы и сладких минут безумного счастья… Но бог с ними, с этими минутами… Мрак, который теперь окутал его жизнь, совершенно сгладил воспоминание о них.
Однако нужно же что-нибудь предпринять, нельзя позволить так нагло смеяться над собою!
И вдруг у него явилось непреодолимое желание вот сейчас отправиться на Сергиевскую, увидаться с княгиней в последний раз, потребовать от нее категорического объяснения ее поведения и бросить ей в глаза позорное обвинение, злорадно заявить, что он решительно все знает и что больше не хочет обманываться…
– В последний раз, – прошептал он, – а дальше?..
Что же действительно делать дальше? Уехать из Петербурга в Москву, снова начать тихую, мирную жизнь? Нет, с тем отчаянием, каким теперь полна его душа, это невозможно. Все равно для него без Анюты нет жизни – значит, не стоит и жить. Ну а думать о том, как покончить с надоевшей жизнью, кажется, нечего; это он сумеет сделать в любое время.
Придя к этому решению, Василий Григорьевич вдруг круто повернулся и зашагал в сторону Сергиевской.
Вот и Сергиевская. Вот и дом Трубецкой. Не доходя нескольких сажен, Баскаков остановился и задумался на секунду. Но почти тотчас же он двинулся вперед, даже ускорив свой и без того крупный шаг.
В доме Анны Николаевны он был уже давно своим человеком, поэтому швейцар, увидев его фигуру чрез стекло подъезда, распахнул дверь и проговорил:
– Пожалуйте, сударь Василий Григорьевич!..
– Дома княгиня? – отрывисто спросил Баскаков.
– Только что изволили выехать.
– Куда?! – вырвалось у гостя.
– Наверняка куда – неведомо… а болтала тут камеристка[63], что к матушке цесаревне собрались…
«Не судьба», – подумал Баскаков и, круто повернувшись, направился назад к двери.
– А вы, сударь, разве не изволите обождать их сиятельство? – удивленно протянул старый слуга. – Княгиня и обратно, почитай, скоро будут.
– Нет, нет! – быстро ответил Василий Григорьевич. – Мне некогда… я потом зайду… – И он торопливо зашагал по мосткам.
Как ни твердо он решился высказать горькую истину прямо в лицо княгине, но теперь он даже был рад, что не застал ее дома. Его вдруг охватило какое-то странное малодушие. Он как-то инстинктивно понял, что будет не в силах сказать Анне Николаевне то, что молотками стучало в его воспаленном мозгу, что огненными буквами сверкало перед его глазами.
«Нет, так лучше, – думал он, шагая вперед все быстрее и быстрее. – Не нужно этой последней встречи… Я напишу ей… прощусь с ней письменно…»
Вдруг, повинуясь какому-то невольному предчувствию, он поднял голову и встретился с холодным, злым взглядом графа Головкина, шедшего прямо на него. Остановившись перед Баскаковым и загородив ему дорогу, граф воскликнул:
– Так меня обманули! Вы еще живы!
Одно мгновение Василию Григорьевичу захотелось отнестись к этой злобе юмористически, ответить графу, что он готов доставить удовольствие ему и покончить с собою на его глазах, – и вдруг, как это бывает зачастую с нервными людьми, его охватила неудержимая злость, и сорвать эту злость ему захотелось именно на Головкине. Он, смотря на графа в упор, проговорил: