bannerbanner
Петербургское действо. Том 1
Петербургское действо. Том 1полная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 26

Маленькие, загрязнелые донельзя горницы разделялись перегородками. Каждая семья стремилась иметь отдельное владение, хотя бы на трех-четырех аршинах пространства; и бесконечные жиденькие перегородки громоздили, делили горницы на отдельные «семейники». Поэтому вся казарма казалась неисходным пестро-грязным лабиринтом, где кишел, как муравейная куча, всякий люд от мала до велика и от зари до зари.

Тут шныряли взад и вперед вереницы баб-солдаток, кто с ведрами, кто с кулем, с кочергой, с метлой, кто с лотками белья. Бродили и квартиранты без роду и племени, поддельные дяди и тетки, и настолько сжились с полковой ротой, что считали уже себя столь же законными обитателями военной среды. Ходили из семейника в семейник и сами солдаты, тычась из угла в угол, без видимого дела, без цели и без толку, ругаясь и крича не столько от гнева, сколько от тоски и праздности. Они, как набольшие и хозяева, зря привязывались к шныряющим квартирантам или к работящим бабам, женам, соседкам, наконец друг к дружбе… И ежечасная перебранка ежедневно переходила в драку… Метла, лопата, кочерга, ведро, доска, утюг, ковшик и все, попавшееся под руку, шли в дело и начинали летать по воздуху и по головам.

Тут же повсюду бегали, егозили и скакали десятки ребятишек, визжали и завывали грудные младенцы на руках своих доморощенных, самодельных нянек, то есть таскаемые своими семи- и девятилетними сестренками, которые часто дрались между собой из-за них, часто дрались жестоко и с ними, наказывая и муштруя по прихоти…

Тут же и повсюду полноправно и невозбранно разгуливало бесчисленное количество собак и кошек, а главное, тыкалась, в особенности зимой, всякая домашняя птица: куры, петухи, индейки, голуби и даже один кривой, шершавый, давно бесхвостый павлин, раздразненный до бешенства, – потеха ребят-забияк и гроза ребят-трусишек.

С задворок и из полугнилых строений, сараев и закут на задах ротного двора приносилось ржание лошадей, мычание коров, блеяние кучи всякой скотины, баранов, телят, козлов, свиней… и всякого живого добра, заведенного более богатыми семьями. Часто, в особенности летом, мелкая скотина забиралась в казарму через вечно отворенные настежь двери и бродила по семейникам, подбирая и пожирая все съестное, плохо прибранное. Всякий гнал теленка, или свинью, или птицу только из своего семейника, предоставляя незваному гостю идти к соседу… Всякий заботился о себе, о своем угле за своей перегородкой. Обо всем же ротном дворе никто не заботился. Власти одной общей над всеми не было. Майор Текутьев или Квасов, Воейков, те же Пассек или Орлов считали себя начальниками в рядах, во фронте, при выходе и выступлении с двора, на улицах, на учении. В домашнюю жизнь солдат они не входили, ибо пришлось бы вместе с тем возиться и сцепляться с чужим людом, с каким-нибудь квартирантом-стрекулистом, пожалуй, с расстригой и во всяком случае и чаще всего с бабами-солдатками.

Флигельманы или унтер-офицеры были начальством над несколькими семейниками, но при отсутствии всякой строгости в офицерах сами смотрели на все сквозь пальцы и делали свое дело спустя рукава. Впрочем, иначе было поступать и опасно.

Одного очень строгого и отчасти злого флигельмана за год пред тем убили в самом ротном дворе. Кто были убийцы – было известно во дворе, но доказано не было, начальством не взыскано и оставлено без наказания; у другого унтера, служаки требовательного, придирчивого, опоила неведомая рука его корову, другая неведомая рука переломила ногу его любимой собаке, и третьи неведомые руки раскрали разную рухлядь… И унтер смирился, тотчас перестал жаловаться майору и придираться к своим солдатам.

Насколько офицеры были снисходительны и невзыскательны, даже чужды обстановке и внутренней жизни всякого ротного двора, настолько рядовые были грубы, дерзки и отвыкли даже от мысли безответного повиновения.

«Дисциплин» военный – было слово известное очень тесному кругу офицеров, которые были пообразованнее, или побывали за границей, или почитывали кое-какие книжки, или видались с учеными людьми.

Майор Текутьев, более других полновластная личность на том гренадерском ротном дворе, куда заглянул принц, никак не мог уразуметь слово «дисциплин», просил приятелей нарисовать его на бумажке… Узнав, что это невозможно, что это все равно что нарисовать добродетель, или злосчастие, или храбрость, майор махнул рукой и решил:

– Коли не ружье и не шпага, так военному сего и знать не требуется. Немецкие выдумки. Много их ныне. Всех не затвердишь.

Наконец, в ротном дворе, как последствие тесной и праздной жизни всякого люда, в том числе и сброда со стороны, издавна царила полная распущенность, пьянство и разврат. Все бабы давно махнули рукой на запой мужей, все мужья давно махнули рукой на зазорное поведение жен.

Поругаться и подраться из-за теленка и курицы, даже из-за веника было делом понятным, законным, разделявшим иногда весь ротный двор на две враждебные партии. И бывало раз в году, что открывались в самой казарме военные действия между двух неприятельских армий, доходивших и до употребления холодного оружия, то есть кочерги, ведра, утюга. Не только подраться, но даже легко повздорить из-за неверности жены было глупостью, «баловничеством».

– Эка дурень. Делать неча! Заботу выискал! Что ж твоей бабы-то убыло, что ли? Поди, еще прибыло. А поп все равно окрестит.

Таков был суд ротного общественного мнения.

Солдаты, по преданию, отчасти знали, как прежде жилось воину. Какова была солдатская жизнь при великом Петре Алексеевиче, еще мало кто знал и помнил.

– При нем, слышь, ребята, больше все ходили и шведов били. Непокладная жизнь была! При Анне Ивановне да при Бироне никак то ись, братцы, не жилось – ни хорошо, ни дурно. В забытьи хвардия-то была, содержима была в черном теле. «Слова и дела» побаивались они тоже, но меньше других, простого народа и бар-господ; зато и жалованье всякое было худое, жиру не нагуляешь. Со вступления на прародительский престол всероссийской матушки Лизаветы Петровны все пошло по маслу. И двадцать лет была воистину Масленица. И солдат-гвардейцев жизнь стала, как и ныне, что тебе у Христа за пазухой!!

Действительно, вступление на престол императрицы Елизаветы при помощи переворота, при содействии первого гвардейского полка переменило совершенно быт солдатский и офицерский.

Лейб-кампания, то есть несколько сотен гренадеров из сдаточных мужиков, сделались вдруг столбовыми потомственными дворянами и офицерами пред лицом всей столицы, всей империи, а главное, пред лицом своего же брата мужика, оставшегося там, в деревне, на пашне… пред лицом своего же брата солдата в другом полку, через улицу… Эта диковинная выдумка монархини принесла и свои плоды…

Капитан-поручик Квасов и ему подобные часто теперь поминались и ставились в пример, часто грезились во сне, часто подвигали на всякое незаконное деяние многих солдат многих полков. Часто христолюбивый воин, в особенности под хмельком, кричал на весь ротный двор:

– Он дворянин, вишь… Вон нашинский Аким Акимыч тоже дворянин из сдаточных!

– Я простой, вишь, солдат, мужик? Вестимо! Да вон и капитан Квасов тоже не из князьев…

И существование лейб-кампании как бы напустило особого рода непроницаемый туман во всех обыденных отношениях офицеров из мужиков с рядовыми из дворян с первых же дней царствования Елизаветы. И до сих пор, через двадцать лет с лишком, ни те ни другие не могли еще вполне распутаться, доискаться истины и уяснить себе взаимные права.

– Лейб-кампанцы – не пример!.. – говорили рассудительные.

За последнее же время на эти слова стал слышаться солдатский ответ, хотя еще и новый, робкий, но заставлявший некоторых призадумываться:

– Квасов – не пример, вишь. Ну, покудова и не примеривай, а обожди мало и гляди, паки примерим.

Вот именно подобную обстановку, дух и быт нашел в русской казарме генерал прусской армии принц Георг Голштинский.

Принц уже собирался уезжать, как ему предложил майор Текутьев видеть арестованных Орловых. Он только презрительно двинул плечом и даже не ответил. В душе же он побаивался войти к ним.

Сумрачный, бормоча себе что-то под нос, Жорж остановился снова на том же крыльце, окруженный всеми офицерами, и стал, расставя ноги, как бы в раздумье. Офицеры, по мере его прогулки по семейникам, снова понемногу пристали к нему и образовали теперь свиту любопытную, изумленную и видимо вполне недоумевающую.

«Зачем же ты приезжал?!» – говорили все эти лица, и старые и молодые.

Объяснение воспоследовало! И тотчас это объяснение пронеслось по казарме как громовой удар.

– Объясните им, Генрих, – заговорил принц по-немецки, – что эдак продолжаться не может. Бабы, жены, дети, скот, птица, рухлядь и все подобное… Все это не атрибут воина. Объясните толково!.. Все это будет выгнано вон, по соседству на квартиры или продано. Перегородки будут уничтожены, и солдаты будут спать в общих горницах… За порядок, чистоту и дисциплин будут отвечать передо мной не одни ротмейстеры, а все господа офицеры.

Фленсбург тотчас же громким и слегка самодовольным голосом передал по-русски смысл распоряжения принца, но в более резких выражениях, обидных и для офицеров, и для солдат, прислушивавшихся из темного коридора.

– Так не воины живут. Эдак и свиньи жить не захотят!.. – прибавил Фленсбург. – Все эти солдатки – причина разврата и распутства. Офицеры заняты только картами и бильярдами в трактирах и всяким скоморошеством, доводящим их до бесстыжих поступков, вроде последней мерзости арестованных господ Орловых, за которую они, впрочем, и ответ примерный на днях дадут… Всему этому его высочество желает положить предел. Гвардейцы – не стадо свиней! А если они им и уподобились, то его высочество поставит себе священным долгом… – Фленсбург запнулся и, глядя прямо на лица всех, прибавил: – Напомнить вам, что вы – люди, гвардейцы, а не скоты неразумные…

– А-ах!.. – раздалось в кучке офицеров с какой-то странной неуловимой интонацией.

Это опять был Квасов.

Это восклицание прервало тотчас поток красноречия наперсника принца.

Он смолк и обернулся к принцу, как бы говоря: «Я кончил!»

Покуда Фленсбург говорил, принц глядел себе на кончики сапог и только двигал бровями как бы в такт мерной и звонкой речи своего любимца.

Когда раздалось среди офицеров восклицание: «А-ах!» – Жорж заморгал, поднял глаза и благодушно подумал:

«Как говорит?! Поет! Даже в этих деревяшках, в диких людях чувство вызвал!»

И принц обратился к адъютанту:

– Сказали все, милый Генрих?

– Все-с. Надо бы еще определить им время, когда ротный двор должен принять законный вид. Иначе оно так протянется до лета. Дать им месячный срок? Довольно!..

– Wie sagt man: Monat?[38]

– Месяц… – невольно шепотом ответил Фленсбург из чувства приличия.

– Ну… Ну… – обратился Жорж ко всем офицерам. – Ну! Фот… Отин миэсяс! Отин миэсяс, и эти нато кониэс. Sagen Sie, biette… – как-то жалостливо прибавил он Фленсбургу. – Ich komme nicht dazu![39]

– Его высочество желает сказать, что через месяц всему этому вашему срамному житью должен быть конец. Через месяц чтобы все было по-новому!

Офицеры отвечали гробовым молчанием: ведь не они, а солдаты живут в казарме!

При последних словах адъютанта принц кивнул головой и прибавил:

– Фот! Фот! – Затем он сделал как-то ручкой, повернув ее ладонью вверх, и стал тихо и осторожно спускаться с крыльца.

Громадная колымага принца, выписанная из Вены, осталась и дожидалась его на улице, ибо проехать в ворота на внутренний двор не могла. Принц, а за ним и Фленсбург, сопровождаемые всеми офицерами, прошли двор при гробовом молчании.

Принц сел в карету один, а любимцу какой-то солдат, глуповатый на вид, подвел его коня. Это делалось ради служебного этикета, так как в гости принц и фаворит ездили вместе в карете. Уже за несколько сажен от Преображенского двора Фленсбург, галопируя около кареты принца, заметил что-то торчащее из расстегнутой кобуры. Пистолетов он туда, конечно, никогда не клал. Он открыл ее и увидел… огромную свежую колбасу! Он вышвырнул ее наземь и вспыхнул.

Он понял, что это был ответ офицеров на все ими от него слышанное.

Официально жаловаться было невозможно, не сделав себя в глазах всех посмешищем, подобно Котцау. Да и на кого жаловаться? На целый ротный двор?!

А матерый лейб-кампанец это все и сообразил!!

Посещение принца Жоржа потрясло, конечно, весь дом и двор гренадерских рот до основания.

– Да что он? Да как же? Да нешто… Ах, царь небесный! – воскликнули рядовые.

– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – говорили, смеясь злобно и ядовито, все офицеры. Им, в сущности, было все равно, как будут жить солдаты, но им этот приказ казался смешон и нелеп. Не все ли равно принцу – с женами и курами живут солдаты-преображенцы или без жен и без кур.

– Вот тебе, тетенька, и Жоржин день! – шутил Квасов, встречая перепуганных и вопрошающих солдаток. – Буде с мужьями-то, поживите и врозь.

– Да за что же, родимый, за что же? – вопили бабы.

– А, стало быть, принца зависть берет, – шутил Аким Акимыч. – У него жена-то старая, да еще по-русски ничего не умеет, колбасница. А вы, вишь, русские бабы, да и раскрасавицы, – что тебе ведьма! Из вас, поди, самая красивая и та, по мне, на черта смахивает. Ну а его завидки взяли! Вот немчура и подумал: дай, мол, разведу раскрасавиц с мужьями. И себе, и русскому дьяволу, и немецкому Богу – всем зараз услужу.

Между тем, покуда принц и Фленсбург гуляли по казарме, братья Орловы сидели в одной из более опрятных горниц старшего в роте флигельмана. Хотя они были под арестом, но их, конечно, не заперли, и все приятели попеременно сидели у них.

Орловы ожидали принца с адъютантом к себе в горницу, даже толковали о том, не попробовать ли просить прощения у Жоржа и обещать все… Хоть в голштинцы перейти к Котцау под команду.

– Даром осрамимся, – говорил Григорий. – Нет, ничего не будет. Промахнулся я, что был у мерзавца Тюфякина и не побывал у этой цыганки Скабронской. Она бы, может, и все сладила.

Алексей Орлов, а равно и друзья были того мнения, что надо просить прощения у принца не ради себя, а ради того дела, что грезится… Да и не им одним. А с каждым днем все более проступает нечто наружу…

– Такое, что дух захватывает! – говорил Пассек.

Григорий Орлов, а в особенности старик Агафон, поселившийся добровольно в соседнем семейнике, чтобы служить своим господам, – оба равно не думали и не тужили ни о чем, кроме неудачи относительно графини полурусской, но всесильной…

– Попади вы к ней – не то бы теперь было! – твердил упрямо Агафон. – Хоть бы вы, что ли, Петр Богданович, к ней съездили за моих, – говорил он Пассеку.

Когда принц не наведался к арестованным и надежда на личную просьбу их о помиловании рассеялась как дым, еще более затужил Агафон о своей графине.

– Фленсбург не допустил принца, – говорили друзья. – Он всему и заводчик.

В тот же вечер Пассек предложил наутро съездить к иноземке, с которой привязался к нему Агафон. После недолгого совещания об этом тому же Агафону вдруг пришла мысль, на которую все закричали:

– Да, конечно! Вот уж на всякого мудреца довольно простоты на свете! Молодец Фоша!

Агафон додумался и рассудил, отчего бы барину не «мигнуть» тайком из-под ареста и не съездить теперь к графине. Ведь дело самое простое, можно так поладить, что никто не узнает: часовым по косушке вина, а офицер по караулу не входит в горницу.

– И как это мы раньше не догадались, сидели, как бабы, да причитали, – воскликнул Алексей Орлов. – Если потом узнается, то, вестимо, еще хуже будет! Да что уж тут!

Сначала между братьями поднялся спор, кому съездить из-под караула ввиду могущего произойти усугубления вины и ответа. Агафон считал необходимым ехать Григорию Григорьевичу.

– Он и по-немецки ей болтнет, и насмешит, и умаслит. Он на бабу у меня ходок! – говорил Агафон. – А этот что!.. озорничать только может… Пути не будет, если Григорий Григорьич сам не поедет.

Пассек с вечера взялся за дело, и наутро, около полудня, он сам заместил по караулу другого заболевшего будто бы офицера. Рядовые на часах тоже оказались такие, что и вина не захотели.

– Как можно, что вы! Петру Богдановичу-то да и не услужить пустяками.

XXXII

Около полудня, собираясь завтракать, графиня Маргарита стояла у окна своей спальни-гостиной и с маленьким зеркальцем в руках не спеша аккуратно налепляла на свое хорошенькое личико две черные мушки. Вдруг дверь распахнулась, и Лотхен ворвалась как вихрь.

– Господин Орлов! Приехал и желает вас видеть! – воскликнула немочка, торжествуя от события.

– Что? Кто? Орлов?

– Да, и тот самый, что, знаете, сделал эту штуку. Буян, силач! Ну!.. Здешний сердцеед! – объяснила Лотхен.

– Зачем? Почему? Я его не знаю. Раз видела мельком, – вымолвила Маргарита, смутившись.

– Говорит, есть до вас важное дело, и просит принять непременно.

– Да я не хочу!.. Я, наконец, боюсь! Фленсбург говорил, что это злая собака. Он бьет женщин! Он меня прибьет. Ни за что!

– Полноте, милая графиня, – звонко рассмеялась Лотхен. – Все это выдумки господина Фленсбурга. Я вовсе не нахожу его прелестным, как невские красавицы, потому что он… Во-первых, уж очень страшно велик… Эдакий может так обнять и поцеловать, что раздавит! Но бояться, что вас он прибьет, потому что когда-нибудь прибил свою любовницу, бояться побеседовать с ним, извините, глупо.

– Хорошо тебе говорить… Это… это ужасно!

Лотхен опять рассмеялась. Маргарита бросила зеркало и, уже бессознательно ощупывая пальцем приклеившуюся мушку, стояла, очевидно не зная, что сказать и что сделать.

– Хотите, я останусь при вас и растворю дверь в прихожую…

– Разве что эдак… И, кроме того, лакеям вели стоять настороже за дверями приемной на всякий случай. И если что-нибудь, то… Да я, право, Лотхен, боюсь… Он ненавистник немцев и вообще иностранцев…

Немка громко расхохоталась и, не отвечая, выскочила из горницы. Через мгновение Маргарита, чутко и смущенно прислушивавшаяся, услыхала мерную, тяжелую поступь за дверями соседней небольшой горницы, ее второй гостиной, где принимала она малознакомых гостей с тех пор, как в угольную большую гостиную перенесли ее кровать. Она вышла и остановилась почти у дверей. Перед ней на другом конце горницы появилась высокая и красивая фигура Григория Орлова, за ним тотчас же проскользнула маленькая и юркая Лотхен, которая теперь казалась совсем ребенком за широкоплечей фигурой богатыря.

Орлов поклонился почти в дверях и сделал молча шага три к хозяйке дома. Графиня едва заметно невольно подалась назад, хотя была от него на огромном расстоянии. Ответив на поклон легким грациозным кивком своей красивой головки, она умышленно осталась на ногах и, не предлагая сесть, выговорила по-русски, немного гордо, но не совсем спокойным голосом:

– Что вам от меня угодно, государь мой?

– Три просьбы, графиня. Две простые, одна мудреная.

– Объяснитесь…

– Простить меня… это, прежде всего, первая просьба, – выговорил Орлов, почтительно наклоняясь и добродушно улыбаясь. От этой улыбки и у него, и у брата Алексея лица становились на мгновение и вдвое красивее, и ребячески добродушны.

Пристально глянув в это доброе лицо, заметив изысканную вежливость позы, голоса и взгляда, все, что считала она атрибутом светских людей не Петербурга, а Вены или Версаля, графиня Маргарита сразу посмелела и вполне овладела собой. Лотхен хитро ухмылялась из-за спины гостя, будто говоря: «Что? Собака?»

– Простить за что? – вымолвила, наконец, графиня.

– За мою смелость, за решимость явиться в ваш дом, не имея чести и счастья быть с вами знакомым… – снова тихо заговорил Орлов.

– Затем… вторая просьба?.. – любезнее и мягче произнесла Маргарита.

– Но вы, графиня, еще не исполнили первой…

Маргарите показалось, что тон голоса силача-буяна сразу изменился, стал менее почтителен и уже переходил на шутливый лад. Этого она допустить не хотела и даже боялась.

– Прощаю… – снова сухо отозвалась она, – и надеюсь, что остальные две просьбы будут более дельные… Вторая?

– Вторая просьба, графиня, – позволить поговорить с вами наедине о своем тайном деле, важном деле, от которого зависит моя жизнь, – заговорил Орлов серьезно и с чувством. – Посторонние слушатели и огласка усугубят мое положение. А оно, графиня, ей-богу, достаточно ужасно и безнадежно.

Маргарита молчала, смутилась и замялась, не зная, что отвечать.

– Лотхен мне… скорее моя подруга, чем горничная. У меня нет от нее тайн, а советами ее я постоянно люблю пользоваться. Судите сами…

Орлов быстро глянул на Лотхен, но не успел смерить ее с головы до пят и осудить. Было очевидно, что он не остался доволен иметь слушателем и свидетелем смазливую фигурку с таким хотя миленьким, но назойливо веселым лицом.

– Если вы не можете исполнить этой простой… совершенно ведь простой, незначащей просьбы, графиня… тогда я не могу произнести ни слова более и мне остается только откланяться, – решился сказать Орлов. – А дело, с которым я приехал… Моя жизнь и жизнь близких мне лиц, той же Апраксиной, с которой вы дружны… Пусть все это пропадает, идет прахом из-за женской прихоти… До свидания… И извините…

Выговорив все это с волнением, но все-таки негромко, Орлов наклонился, как бы собираясь выйти.

Маргарита уже давно взвесила все и не боялась более этого буяна. Вдобавок он ловко ей напомнил в нужную минуту, что он друг (она знала сама, что он даже более, чем друг) ее собственной приятельницы, такой же почти львицы и красавицы, как и она.

– Лотхен!.. Вели готовить завтрак! – вымолвила тихо графиня по-немецки, не желая своей любимице давать простое приказание выйти вон.

Лотхен, все усмехаясь, легко повернулась на носках своих башмаков и охотно выпорхнула вон, зная, что через полчаса ей все будет известно от самой барыни.

Едва только немка исчезла из гостиной, бойко, как-то франтовски махнув в дверях своей пестрой юбочкой, Орлов сделал три шага к графине, сократив огромное расстояние, разделявшее их до тех пор. Взглянув на хозяйку дома, он, однако, снова остановился и понял, что его не посадят. И он все-таки еще оставался в таком отдалении, при котором говорить было почти неудобно.

«Горда, как все выскочки!» – невольно подумалось ему, когда он взглянул теперь на красавицу хозяйку.

Дело в том, что Маргарита, оставшись наедине с офицером, почти незаметно, едва ощутимым движением бюста и головы, повернулась к окну и стала вполоборота к гостю. Теперь ни одна черта не двигалась, не жила на ее строго холодном лице с опущенными вдобавок глазами. Это светленькое лицо, оттененное теперь длинными прелестными ресницами, стало безжизненно гордо, почти высокомерно.

А между тем Орлов не догадался, что эта поза и это лицо были для светской женщины не высокомерием, а единственным ее оружием для самозащиты. Мог ли красавец и удалец, «бабий угодник», по прозвищу брата Алехана, – мог ли он думать, что эта красавица иностранка, полурусская графиня Скабронская, в эту минуту все-таки слегка боится его?.. Боится, что для него, трактирного буяна, равны и она и Котцау?! Равны двадцатилетняя красавица графиня и пузатый, от пива и картофеля разбухший ротмейстер.

– Я вас слушаю… – вымолвила тихо Маргарита, не поднимая глаз. Попробовав мушку на щеке, она приблизила к глазам правую руку и стала разглядывать свои тонкие пальцы, щелкая ноготком об ноготок.

Орлов тотчас вкратце рассказал всю свою историю, уже давно известную Маргарите, начав, конечно, не с драки в «Красном кабачке», а только с последствий дерзости немца и буйной шутки с ним. Он кончил просьбой спасти его и брата, избавив от ареста и ссылки, и обратить гнев государя на милость.

Маргарита в то же мгновение вдруг подняла на гостя-просителя такие искренне удивленные глаза, что Орлов невольно опешил и смутился. Явилась мысль:

«Неужели не может? Неужели все враки?»

Несколько мгновений глядела на него красавица, и понемногу румянец набегал на ее щеки. И скоро лицо уже горело огнем.

– Это дерзость! – воскликнула она тихо. – Вам кто-нибудь сказал… Это… право… На основании толков, слухов, пустых сплетен! И вы решились… Это… право!.. недостойно…

Маргарита смутилась и, вся уже пунцовая от смущения и гнева, как-то выпрямилась и показалась Орлову выросшей вдруг на полголовы.

Ни разу еще в жизни не случалось ему видеть такого мгновенного преображения в женщине, и вдобавок в такой красивой женщине. Он невольно любовался на нее и вместе с тем недоумевал и ждал…

– Кто вас послал? Кто сказал идти ко мне, а не… не к другому кому-нибудь?

– Этого я сказать не могу, графиня.

– Почему? – изумилась она.

– Не могу. Я обещал, дал слово…

– Но ведь мне… мне же самой вы скажете, даже должны сказать, от кого вы являетесь.

На страницу:
15 из 26