Полная версия
Малороссийская проза (сборник)
– Братец мой миленький! – вскрикнула Маруся и обняла его ручками. Долго смотрела ему в глаза и после говорит:
– Теперь я сама тебя поцелую даже три раза, потому что знаю, что и у тебя нет на мысли никакого худа, – и положила головку ему на плечо, засматривая в глаза, да так пристально, как будто тот барашек, которого хотят резать, а он жалко смотрит. Так и она взглянула на Василя, а слезка, как та росинка на цветочке, так и засияла у нее в глазах; и потом она его спросила, да так жалостно, как будто флейточка заиграла:
– Неужели же ты и после этого меня оставишь?
– Не говори мне этого, Маня! И не думай об этом, моя крошечка! Грех божиться, но я вот смертною клятвою побожуся, когда мне не веришь…
– Верю, верю, мой соколик, мой лебедик! И что бы ты мне ни сказал, всему верить буду!..
Много рассказывать, что там Василь с Марусею разговаривали. Забыли про весь свет, и где они находятся, и что вокруг них; и как бы не отозвалася еще издали к ним Олена, то бы, подкравшись тихонько, увидела все, как они поговорят-поговорят, да снова целуются. Когда же услышали Оленин голос, так тотчас и разрознилися, как будто и не они; Василь стал, как дитя, песком пересыпаться, а Маруся, тут же найдя камешки, стала их из руки в руку перекидывать; а сами и не переглянутся между собою.
Вот пошли все вместе домой. Олена и думает:
«Что это сделалося с нашею Марусею? Никогда не была она так весела и говорлива, да еще с парубком, от которых было прежде удаляется, как не знать от чего, а теперь сама заговаривает, шутит, выдумывает и все смеется с Василем, а меня будто и нет с нею. Поутру, как шли, так слова из уст не выпустила; теперь же не замолчит ни на часок; поутру насилу шла и нападала на меня, зачем я спешу; а тут вперед всех бежит, земли под собою не слышит, да все кидает на Василя то песочком, то щепочками. А он ее ловит, а поймавши… даже крутит ей руки. Это что-то недаром! Подожди-ка ты, смирненькая, что бывало нас укоряешь за игры с парубками! Я тебе отплачу».
Стали подходить к селу, вот Василь и говорит:
– Теперь уже прощайте, девушки! Мне так было весело с вами. Благодарю и очень благодарю вас за все, за все, за все! Не знаю, когда-то увижусь с вами! (А у Маруси даже слезки выкатились. Обтерла их скорее платочком, чтоб Олена не видела, да и стала, будто бы то песенку напевать и как будто подплясывать под нее, а сама быстро смотрит в глаза Василю). – Нате же, – говорит Василь, – все ваше добро, выбирайте из лукошка; может, не потерял ли я чего? Я же пойду своею дорогою…
Вот девки стали выбирать. Олена все забрала и положила за пазуху, а Маруся, пересмотревши, сложила в лукошко и пошла себе. Только что отошел от них Василь подале, как Маруся, будто спохватившись, вспомнила и говорит:
– Вот также! Все забрала, а синий купорос[105], что батька велел купить, я и не взяла от Василя. Побегу, догоню его.
Догоняет, а сама все кричит, чтоб он подождал. Уж бы то Василь да не услышал бы Марусиного голоса! Не знаю! Стоит, как на иголках, и ожидает, чтоб Маруся подбежала к нему, и что-то она ему скажет?
Вот она, догнавши его, говорила:
– Я нарочно, будто бы то забыла взять от тебя синий купорос, чтоб тебе тихонько сказать: приходи сегодня к озерам, что в нашем бору, я там буду, и еще поговорим. Пусти же, не трогай меня, чтоб Олена не догадалась. Подай сюда купорос и прощай, мой миленький соколик! Приходи же!
Сказавши это, сколько духу побежала к Олене.
Олена же все подсматривала, да и думает себе:
«Хорошо же до часа до времени. Не будет теперь меня удерживать».
Пришла Маруся домой. Батюшки! Весела, проворна, и говорит, и рассказывает, и управляется за троих, так, что мать, глядя на нее, даже стала веселее и как будто от болезни ей легче стало. Хотела было поворчать на дочку, зачем долго проходила, так та же как начала к ней ласкаться, и приговаривать, и уговаривать ее, а сама и печь топит, и траву крошит, горшки вставляет, так что горит у нее дело.
Не успела мать оглянуться, уже у Маруси и обед готов. Села, ручки сложила и то и дело что рассказывает матери, как-то ей было хорошо идти на рынок еще до жару, что видела на рынке, как торговалась, как покупала, и кого видела, и с кем говорила, и что удивительного заметила – все, все до последнего раз по пяти пересказывала. Только про Василя ни полсловечка. Она-то и хотела бы матери рассказать, да не зная, с чего начать, подумала: «Пусть же спрошу у Василя, он меня научит, как про это рас сказать».
Пришел и старый Наум. Обедает и думает:
«Сроду Маруся такого доброго борщу не варила, как сегодня; и мясо хорошо сжарено, и все-таки хорошо, а лучше всего, что сама такая веселенькая и все рассказывает и шутит».
Потом и говорит Наум Насте:
– Видишь, я же говорил, что не надобно ни слизывать, ни шептать, – само пройдет.
После обеда прибрала ли Маруся или не прибрала, скорее схватила кувшинчик, да и говорит:
– Пойду же я, мамо, наберу вам земляники, там такой ее много было на рынке: наши девки так горшочками и носят. И вам насобираю, и может, что и продам.
Еще мать ей ничего на это и не сказала, а она уже и за воротами и поспешает прямо в бор к озерам. Хотя и видит по дороге землянику, но не собирает, а думает:
«Василь, может, меня уже ожидает, пойду, пойду скорее к нему; а как посижу с ним да буду возвращаться домой, тогда и ягодок насобираю».
Недолго она искала своего Василя; тут он и есть. Как же сошлися, так нужды нет, что, может, только часа три, как не видались, а словно как будто лет десять розно были. Обнимаются, целуют один другого, разговаривают, рассказывают; то, взявшись за руки, ходят; то опять сядут, да опять за то ж. И не опомнилися, как стало вечереть. И то правда, что когда будешь вместе с тем, кого любишь, то день так скоро пробежит, как часочек.
Маруся первая вскрикнула:
– Ох, мне лишенько! Видишь ли, где солнце?
– Так что ж? – спрашивает Василь.
– А то, – говорит Маруся, – как я домой пойду?
– Не бойся ничего, я тебя провожу.
– Не то, чтоб я боялась, а то, что я не набрала ягодок; я же за ними и просилась у матери. Что мне тут на свете делать? Расскажу матери, что заговорилась с тобой да и забыла.
– Нет, Марусенька, подожди еще говорить матери обо мне.
– А почему бы?
– Еще, мое сердечко, не время. Надо подождать.
– А как это можно? Отцу и матери надо все тотчас рассказывать и никогда не лгать перед ними. Что ж я теперь скажу, что не набрала землянички?
– Что хочешь, Маня, то и скажи, а только не говори про меня. Я сам, как придет время, я сам скажу.
– Но грех неправду говорить и перед кем-нибудь, а не только…
– Это не будет неправда, и им надо все рассказать, только как скажем теперь, а они, меня не знавши, подумают, что я какой-нибудь бездельник, что только свожу тебя с ума, и будут нас разлучать. Потерпи, моя рыбочка, хотя через Петровки. Я так устрою, что они про меня будут знать и слышать что-нибудь не дурное; тогда пришлю людей[106], тогда им все расскажешь. То ложь и грех, как совсем потаить, а мы только прежде времени им ничего не скажем. Так ли, моя барышня?
Спросил да и поцеловал ее страстно от сердца.
– Может, оно и так, – долго подумавши, сказала Маруся. – Я уже ничего не знаю, я все буду делать, что мне скажешь. Только уже, Василечко, мой казаченько, как себе хочешь, а я уж больше к тебе не выйду ни сюда, ни на улицу, ни на базар, никуда.
– А это же почему? – спросил Василь, испугавшись.
– Как себе хочешь, а только, по моим мыслям, это уже грех, когда чего нельзя матери сказать, да и то и делать тихонько от нее. Хоть рассердися совсем, не только так надуйся, как теперь, только уж я не приду, и не ожидай меня, и не ищи меня. Иное дело, как бы я сговорена была, тогда бы и ничего; а то кто-нибудь увидит, да про меня еще и слава пройдет. Не хочу, не хочу! Пусть Бог сохранит! Мне теперь и Олены страшно: она что-то смотрела на нас пристально, как возвращалась из города, и все что-то себе под нос бормотала. Тотчас же, пришедши, пойду к ней и все ей расскажу и попрошу, чтоб до времени никому не говорила. Прощай же, мой соколик, мой Василечик! Не сердися же на меня. Ведь же ты говоришь, что скоро пришлешь старост? Вот мы и ненадолго разлучаемся.
Сколько ни просил и как-то ни умаливал ее Василь, чтоб таки выходила сюда через день или хотя через два, так ни за что на свете не захотела и с тем пошла домой, не велевши ему идти за собой. Он с поникшею головою пошел домой чрез гору, а она бором, да и вздумала, чтоб не совсем перед матерью во лгуньях остаться, пойти против стада, знавши, что и Олена каждого вечера тоже выходит. Вот и хотела ей про Василя все рассказать и просить, чтобы молчала.
Олена не вышла против стада, а девки сказали, что сегодня утром, пока они были на рынке, приехали старосты и жених из хуторов, да не посмотрели ни на закон и ни на что, потому что человек очень хороший, подавали утром рушники[107], свенчали и, взявши ее с отцом и матерью, поехали, и там на хуторах верст за двадцать будут свадьбу праздновать.
Ау! Нашей Марусе немного легче стало, что не будет свидетеля, как она с Василем подружила.
Пришедши домой, тяжко ей было отлыгаться[108] перед матерью, что не принесла ягод. Не солгав отроду ничего, не знала, как выпутаться и что сказать? Сяк-так, то стадом, то Оленою затерла-замяла дело, и концы в воду.
Пока управлялась, да прибирала и была с матерью, так ей было весело, а тем больше, что матери стало легче и она уже поднялась с постели. Отец тоже весел и ласков был к ней. Вот она не только не тужила, да еще сама себя благодарила, что так с Василем поступила и, ходя и прибирая, все думала:
«Когда бы скорее можно было рассказать про Василя, то бы как грех с души».
Как же легла в постель, так и не подумала, чтобы спать. Тотчас пришел ей на мысль Василь, как-то он, может, тужит, что не скоро с нею повидится. Да как и ей быть? Как, не видевшись с Василем неделю, а может быть, боже сохрани, и две, как и жить на свете! Еще-таки вчера, думала себе, я еще не так его любила, как сегодня, после того времени, как он сказал, что меня любит, да еще… как… поцеловал! Да вздумавши про это, как застыдится! И впотьмах чувствует, что лицо у нее как жар горит!
«Что ж это я наделала? – думает себе. – Я ли это, которая и слушать не хотела о молодых парнях? Сквозь землю бы пошла от стыда и срама! А что, как еще Василь надо мною смеется?..»
Тут ей еще жарче стало… А после, как рассудила, что Василь совсем не такой, чтоб ему смеяться, и что он божился, что ее крепко любит, то и утихла, и только того стыдилась, что… целовалася с ним и в бору долго с ним сидела. Да это ж уже, так думает, и впервые и впоследние. Это на меня нашла любовь. А матуся говорит, что любовь как сон: не знаешь, не заспишь, и что делаешь, не знаешь, точно как во сне. Сохрани, Мати Божия, чтобы я худшего чего не сделала! Да как не буду с ним видеться, то играть не с кем будет. Хорошо я сделала и сама себя благодарю, что не велела ему приходить к себе.
Так с собой потолковавши, встала (потому что уже рассвело) и тотчас принялась за хозяйство. Что же? Тут доит корову, а сама оглядывается, не идет ли Василь. За водою пошла – оглядывается, не идет ли Василь; в хате сало толчет, а на двери смотрит, не Василь ли их отворяет. Села за стол обедать, а сама в окошко глядь да глядь! Не идет ли Василь? И ждет его и не ждет, и хочет, чтобы пришел, и боится, чтоб не пришел.
В хате, сидя после обеда, думает:
«Когда б ни пришел, выйду на двор; на двор выйдет: когда б ни шел улицею, да чтоб меня не увидел – пойду лучше в хату».
И так то и дело беспокоится днем; а ночью, мало чего и спит, все ей-то на мысли, что когда-то она увидит Василя и когда уже не будет с ним разлучаться.
И Василь был не лучше ее. Не только работу, оставил хозяина и город; знай бродит вокруг села, где живет Маруся. Ходит, ходит – в бор пойдет; над озерами, где с нею сидел, сядет: нет Маруси, не идет Маруся. По улицам в селе ходит, да не знает, где ее хата, не знает, как зовут и прозывают отца ее. Маруся, да Маруся, больше ничего ему не нужно было знать; да и ее он не расспрашивал, потому что некогда было: все ей рассказывал, как любит ее, или слушал, что она рассказывала, как любит его.
Вот уже и заговенье[109] прошло, неделя Петровок проходит. Ходит наш Василь и не знает, что ему уже и делать… Как вот идет своею дорогою, видит, человек вез мешки от ветряной мельницы, да ось у него переломилась. Человек тот хочет, чтоб подвязать как-нибудь, так лошаденка не постоит, и тот человек мучится с нею; а другое и то, что и воза не поднимет, потому что уже старенький был себе.
Вот Василь, парень ловкий, повидевши это, подошел к нему, поздоровался и говорит:
– Дай-ка, дядюшка, я тебе помогу, а то не с твоею силою справиться с мешками и с лошадью.
Человек тот поблагодарил и просил помогти. Василь, как принялся, разом исправил воз, и сяк-так, на трех колесах, можно было доехать. Человек еще больше благодарил Василя и просил, когда ему по дороге, проводить его до двора, чтобы иногда не развязалося; тогда он опять не сможет исправить, а уже вечерело.
Василь пошел за ним потихоньку и ни о чем не расспрашивал, потому что ему ни до чего не было нужды, только и знает о Марусе думает. Вот идет да идет за возом; видит, человек в том селе, где Маруся живет, поворотил в улицу. Василь обрадовался: вот, думает, тут пробуду, то, может, что-нибудь прослышу про Марусю, как-то она, моя галочка, поживает…
Как вот человек въезжает во двор… Василь глядь!.. Бежит его Маруся навстречу к человеку и кричит:
– Где это вы, тато, были? Мы вас… – да и замолчала, как увидела своего лебедика, да от радости не знает, что и делать: воротилась в хату, да даже трясется и не знает, что ей и говорить.
Наум, это он-то и был, посносивши мешки в амбар, распрягши лошадь и убравши все с Василем, вошли в хату, сели, поговорили. Василь уже не молчал: то про се, то про то расспрашивал; про себя рассказывал, как живет, где служит; учтивый был к Насте, а на Марусю, что тут мыкалась то в комнату, то в хату, то с хаты в сени, то из сеней опять в хату, так без всякого дела, и не смотрел вовсе и будто то и не он. И она себе даром, как будто его отроду впервое видит.
Посидевши Василь и наговорившись, стал собираться домой. Наум и говорит:
– Приходи, Василь, когда хочешь, к нам завтра обедать; Святое Воскресенье, еще наговоримся.
Василь сказал, что придет, поклонился и пошел из хаты, а Наум и кликнул:
– А где ты, Маруся? Проводи Василя от собаки за ворота.
Марусе того и надо: скорее из хаты, и еще Василь не вышел из сеней, как уже и подле него, и сплелись руками. Она ему и говорит:
– Василечку! Как бы тебя еще день не увидела, то бы и умерла!
– Завтра, Масю, и я тебе расскажу, как я страдал без тебя. Теперь, сделай милость, прислушивайся, что старики про меня станут говорить? Будут ли хвалить или корить? Да и скажешь мне, чтобы я знал, как начинать наше дело.
– А вот что я сделаю, Василечку! Когда мои старики будут тебя хвалить, то я навяжу на голову красную ленту и косы покладу; когда же не дай бог, что нет, то навяжу черную ленту без кос. Ты только придешь, так на меня взгляни, то и будешь знать. Прощай же, мой лебедик, до завтрого.
Во весь вечер Маруся хоть ложки, миски перемывала, полки смывала, печь мазала, голову мыла, да все тихо делала, что ее и не слышно было вовсе; боялась она, чтоб чрез свой шелест не пропустить какого слова, что отец и мать будут говорить про Василя. А те знай его хвалят. Настя то и дело рассказывает, какой он учтивый, какой собою красивый; а Наум хвалит, какой он разумный, как будто грамотный. Я, говорит, знаю весь его род; род честный, дядья богаты; хоть он себе и сирота, – да ба! – и отецкий сын не будет такой бравый казак; уже нечего сказать!
Маруся не пропустила ни одного слова и еще с вечера приготовила красную ленту, чтоб завтра на голову навязать; и с веселостью, и с радостью легла спать. Только того уже нельзя верно сказать, спала ли она ту ночь хотя часочек?
Утром вырядилася наилучше: поплела косы в самые мелкие косички и венком на голову поклала, какие были лучшие ленты, навязала на голову, а поверху всех положила красную и цветочками убрала. Метнулась ли там или как, а уже и обед у нее поспел, борщ с живою рыбою: бегала сама с вечера к соседу, рыболову, да и выпросила; пшонная каша с постным маслом; пшеничные галушки с соленою тюрею да вареники с истертым конопляным семенем. Управившись, еще с отцом к церкви сходила.
Только что воротилися из церкви, Маруся глядь в окно, ан Василь уже и идет. Тотчас выбежала, будто защитить его от собаки, а больше затем, чтоб увидел, что на ней красная лента. Вот выбежала да скорей и кричит:
– Не бойся, не бойся! – а рукою поводит по лбу, как будто говорит:
– Не бойся, видишь, красная лента!
Ну, как там было, пообедали славно и наговорились. После обеда Наум лег да и заснул; а потом и Настя склонилась да и себе заснула. А молодые знай себе голубятся да милуются. После, как старики проснулись, то сидели то в хате, то под коморою в тени, даже пока совсем ввечеру Василь пошел домой.
Зачастил же наш Василь к старому Науму всякий божий день! То было дело к кузнецу, то к бочару, то так приходил к человеку за делом, да всякий раз и зайдет к Науму: когда застанет, то с ним, а когда не застанет, то с Настею посидит, поговорит. И так уже они к нему привыкли, что когда в который день хотя немного замешкает, то они уже и скучают; и тот и та говорит:
– Нет же нашего Василя, не идет обедать!
Всякой раз они оставляли его у себя обедать. А Маруся?.. Маруся себя не помнила от радости! Придет Василь, то она уже сыщет место, где с ним обо всем тихонько переговорит и намилуется; а когда и без него, то только и слышит, что старики его выхваляют.
Вот дождались Петрова дня, разрешили на мясное.
В самый день полу-Петра[110], так уже перед вечером, вбежала Настя в хату и, запыхавшись, кричит:
– Наум! Наум! Кажется, старосты[111] идут.
– К кому?
– Да к нам, к нам, вот уже во дворе. Садись скорее на лавку. А ты, Маруся, беги скорее в комнату да наряжайся.
Маруся, как только услыхала про старост, то, что было в руках, все уронила, и не вспомнится, что ей делать; только смотрит на мать, а глазки, как жар, так и горят; сама же была румяна, а то покраснела, как калина. Вот мать скорее пихнула ее в комнату и стала ее наряжать в новую плахту и все, что надобно по-девичьи.
Затем вот стукнули под дверью палкою три раза.
Наум проворно достал новую свиту, новый пояс, одевается, подпоясывается, а сам дрожит, как с испугу, и говорит себе тихонько:
– Господи милосердый! Дай моей дочке доброго человека! Не за мои грехи, а за ее доброту пошли ей счастье!
Вот уже стукнули и вдругое, тоже три раза палкою.
Наум, одевшись совсем, смел со скатерти, что на столе, и хлеб, всегда там лежащий, подвинул к переднему углу (а затем Настя затеплила свечку у образов), сел на лавку у конца стола и ожидает[112].
Как вот застучали за дверью и втретье, тоже три раза.
Тогда Наум перекрестился и говорит к стучащим за дверью:
– Когда добрые люди, да с добрым словом, то просим пожаловать! Настя! Иди же, садись и ты.
Вот Настя, убравши затем Марусю, вышла и, перекрестяся три раза, села подле Наума.
За Наумовым словом вошли в хату два старосты, люди хорошие, почетные, мещане, в синих жупанах, английской каламенки поясами подпоясаны, с палочками, и у старшего старосты хлеб святой в руках. За ними вошел Василь… Сохрани, Мати Божия, ни живой ни мертвой; белый как стена.
Вошедши в хату, старосты помолились Богу святому и поклонились хозяину и хозяйке.
Тотчас Наум, хотя и знал их очень хорошо, но только для закона начал спрашивать:
– Что вы за люди, и откуда и зачем вас Бог принес? Старший староста и говорит:
– Прежде всего дозвольте нам поклониться и добрым словом прислужиться. Не погнушайтесь выслушать нас: и когда будет тее, так мы и о нее, когда же наше слово будет не в лад, то мы и пойдем назад. А что мы люди честные и без худой науки, то вот вам хлеб святой в руки.
Наум, взявши хлеб, поцеловал и, положивши на стол подле своего хлеба, говорит:
– Хлеб святой принимаем, а вас послушаем. Садитеся, люди добрые! К чему еще придется, а вы своих ног не изнуряйте; может, и так издалека шли. А из какого царства, из какого государства?
Старший староста и говорит:
– Мы есть люди немецкие, а идем из земли турецкой. Мы себе ловцы, удалые молодцы. Раз дома, в нашей земле, выпала пороша. Я и говорю товарищу: чего нам смотреть на такую шивырю, пойдем искать всякого зверю – и пошли. Ездили, следили и ничего не получили. Навстречу нам как раз едет на вороном коне вот этот князь. (А Василь встал, да и кланяется, потому что это об нем говорили.) Вот после встречи он говорит нам такие речи:
– Эй вы, ловцы, добрые молодцы! Сослужите мне службу, покажите дружбу; вот как раз попалась мне лисица или куница, а чуть ли не красная девица. Есть-пить не помышляю, достать ее желаю. Помогите, поймайте; чего душа захочет, всего от меня желайте. Десять городов вам дам и скирду хлеба. Вот ловцам-молодцам того и треба (надо). Пошли мы по следам, по всем городам. Прежде след пошел в Неметчину, а оттоль в Туретчину. Ходим, шукаем (ищем), а ее не поймаем. Все царства-государства прошли, а ее не нашли. Вот и говорим князю:
– Не только в поле зверя что куница: поищем где инде, найдется и красная девица. Так наш князь затялся (заупрямился), при своей мысли остался. Сколько, говорит, по свету ни езжал, в каких царствах-государствах ни бывал, а такой куницы, как будто красной девицы, не видал. Вот мы все по следу шли, да и в это село – как зовется не знаем – пришли. Тут опять пала пороша. Мы ловцы-молодцы давай ходить, давай следить; сегодня рано встали и тотчас на след напали. Пошел наш зверь, да к вам во двор, а со двора до хаты; теперь желаем его поймати. Верно, уже наша куница у вас, в хате, красная девица. Нашему слову конец, а вы сделайте нашему делу венец. Отдайте нашему князю куницу, вашу красную девицу. Отдасте? Или пускай подросте?[113]
Пока староста это законное слово говорил, Маруся в комнате все клала поклоны, чтоб отец отдал ее за Василя, а он, сидя на лавке, сквозь дверь смотрит на нее, да тоже то вздохнет, то переглянется с нею. Как же староста все проговорил и пришлось отцу говорить ответное слово, она так и прильнула к дверям и слушает.
Вот Наум, все задумавшись, слушал; помолчал и говорит:
– Не умею я ладно в сем деле говорить… Благодарю вас за ваш труд… Или вы с дальней дороги… то, может, выпили бы по чарке горелки[114]…
Маруся, как это услышала, зарыдала! Настя же об пол руками ударила, да и крикнула:
– Ох мне лихо! А почему же это так?
А Василь так об землю и грянулся, да и приполз на коленях к Наумовым ногам, да целует их, да горько плачет и просит:
– Будьте мне отцом родным!.. Не гнушайтесь бедным сиротою… За что у меня душу отнимаете!.. Не могу без вашей Маруси жить!.. Буду вам как батрак служить вечно!.. Буду всякую вашу волю исполнять… Что хотите, то и делайте со мною… Дайте сиротинке еще пожить на свете…
Тут и Маруся, забывши, что ей прилично и что нет, также выбежала себе и упала к ногам отцовским, и просит, и плачет, то бросится к матери, и руки их целует и приговаривает:
– Таточку! Голубчик! Соколик! Лебедик! Маточка моя родненькая! Уточка моя, перепелочка, голубочка! Не губите своею дитяти, дайте мне, бедненькой, еще на свете пожить! Не разлучайте меня с моим Василечком!.. Не держите меня, как дочь: пусть я буду вам вместо работницы, всякую работу, что скажете, буду делать и не охну. Не давайте мне никакого имущества; буду сама на себя зарабатывать, буду вас сберегать и почитать, пока жива. Хоть один годочек дайте мне с Василечком пожить, чтоб и я знала, что за радость на свете…
Вот так и Маруся и Василь, один перед другим все просили своих стариков, да так жалобно, что оба старосты встали и знай полами слезы утирают. Далее старший староста не вытерпел и говорит:
– Ох, панове сватове! Не след мне, бывши в таком важном чине, лишнее слово говорить! Мое дело такое: сказал, что закон велит, да и жди ответу; что услышишь, с тем назад иди. Сказано, дать нам по чарке, так тут уже нечего доброго ожидать. Однако, видя их слезы и убивство, как-то больно и нам не сказать чего-нибудь. А что ведь, Алексеевич? Негде деваться, благослови деточек. Пускай Маруся нас повяжет[115].
Наум только покачал головой, обтер слезу рукавом, да и опять потупил голову и молчит. Староста говорит:
– Может, старая мать это все умничает.
– О, батюшки мои! – тотчас отвечала старая Настя. – Я ли бы не хотела счастья своему дитяти? Ведь она моя утроба! Да и где нам лучше Василя сыскать? Он малой разумный, покорный; всяк бы нам позавидовал. Так разве же я не жена своему мужу, чтоб могла его не слушать? У нас идет по-божьему да по-старосветски: он мне закон, а не я ему; отчего же он не отдает, я не знаю, он всегда любил Василя. Говори, Наум, что ты это делаешь?