Полная версия
Малороссийская проза (сборник)
– Да иди сюда, вот где я.
А Василь тоже стал как вкопанный и не знает, что больше говорить. На мысли и много бы то кое-чего, так язык не повинуется, не может его пошевелить; а тут еще на беду подслушал, что Маруся об ком-то уже думает и что ему нечего тут надеяться; а тут еще и Олена сбила его с толку… Вот и стоят они обое, сердечные, и не знают, как выпутаться, и идти ли им куда или что делать?
Уже сама Олена пришла к Марусе и спрашивает: долго ли она тут пробудет?
– Нет, – говорит Маруся, – уж мне пора домой. Нечего больше тут дожидать. – И говоря это, так тяжело вздохнула, что сохрани Мати Божия!
– И я вот это иду домой, – сказала Олена. – Мать прислала за мной. Знаешь ли, что? Пойдем завтра вместе на рынок, кое-что покупать. Поди со мною, ты таки все лучше знаешь.
– Хорошо, пойдем. Моя матуся что-то нездорова, так что нам нужно, я и куплю. Зайди только за мною, – сказала ей Маруся.
– Зайду, зайду, жди меня до восхода солнца. Пойдем же теперь вместе домой, да у торговли купим моченых яблок.
Вот подружки, взявшись за руки, и пошли себе.
Остался Василь и стоит сам не свой. По его мыслям, он, кажется, довольно Марусе дал знать, что это он ее любит. Вот и думает: когда б она не имела кого на примете и его бы хотя немного любила, то больше того ему ничего и не нужно было бы: не хотел бы ни денег, ни панства; как же покраснела, как я ей стал намекать, что ее полюбил, и глазки опустила в землю, а ручками все вертела платочек – уж это верно с сердцов; а как пошла за Оленою, то не только ему ни словечка не сказала, да и не взглянула на него.
Горюя, пошел он издали следом за Марусею и видел, что она пока не вошла в другую улицу, то даже три раза оглядывалася. А для чего? Кто ее знает! Девичью натуру трудно разгадать; потому, что они часто будто бы то и не любят того, кто их затрагивает, и будто бы то и сердятся; а там себе, наедине, тихонько, так его любят, что и сказать не можно! Да-таки и той правды скрыть нельзя, что иная девочка, еще и молоденькая, что еще отроду в первый раз видит парубка, который ей пришелся по сердцу, что и сама себя не разгадает, что с нею делается; на уме, так бы все на него смотрела и с ним с одним только и говорила, и села бы подле него, так чего-то ей все стыдно; хоть и ни души нет близко, а ей кажется, будто все люди так уже на нее и смотрят и по глазам примечают, что она с парубком говорила. Вот оттого-то такая и удаляется, и уходит, не сказавши парубку ни слова; как же отбежит от него, так и сама жалеет, да ба! уж неможно дела поправить! Хорошо же, когда парубок не рассердится, да еще будет продолжать куры строить, так еще не совсем беда; а как же подумает:
«Лихо ей, как пышная! Цур ей!» – да и подвернется к другой, так тогда уже совсем беда! И грустит, сердечная, и тихонько поплачет, да вовсе нечем переменить! Самой же его не затрагивать, чтоб не сказал; вот, говорит, сама на него вешается.
И Маруся наша в большом горе пришла домой, да только не об этом. Она думала, что Василь ее не любит, а если бы любил, то тут бы прямо и ска зал ей; а то про кого-то другого говорил, а о себе ни полслова. Да и Олена же говорила, что хозяин принимает его вместо сына. Так это уж верно, что он любит хозяйскую дочку, да как ее и не любить? Она себе горожанка, мещанка, да, говорят, хороша, да и хороша! А, думаю, как вырядится, так намиста еще больше, чем у меня; а сундук с добром мал? Да еще, я думаю, и не один; там, может, такие большие, да размалеванные, да на колесах, а перин и подушек? Так, может, под самый потолок!.. Так куда уж ему до меня! Он на таких и не посмотрит!.. Вот так думала Маруся, пришедши домой и севши в хате на лавке.
Смотрела старая Настя, мать ее, лежа и стонавши от болезни, что дочь ее сидит смутная и невеселая, и ничего про свадьбу не рассказывает, и за дело не принимается. Смотрела долго, а после стала спрашивать:
– Чего ты, доню[98], такая невесёлая, как в воду опущена? Не занемогла ли ты, боже сохрани? Смотри-ка, как еще и ты сляжешь, что тогда отец с нами будет делать? Говори же, что у тебя болит?
– Ничего, мамо! – отвечает Маруся.
– Не порвала ли ты намиста, резвяся на свадьбе?
– Нет, мамо!
– Разве не обидел ли тебя кто? Так скажи отцу, он тотчас вступится.
– Нет, мамо.
– Так, когда же нет ничего, так чего так сидишь? Шла бы за водой; пора приготовлять к ужину.
– Тотчас, мамо! – сказала Маруся, и сама ни с места.
Ожидала мать, ожидала, потом опять к ней; уговаривала ее, после и ворчала на нее; так уже насилу да насилу разговорила ее, что она, раздевшись и не припрятав порядком ни лент, ни намиста и ничего из платья своего, взяла лукошко, чтобы в огороде зелени нарвать, да вместо огорода пошла к колодцу за водой, как будто с ведрами. Идет и нужды нет; да уж как пришла к колодцу и как стали люди над нею там смеяться, так она тогда спохватилась, да скорее домой. Что ж? И дома не лучше было: затопила печь и поставила в нее горшки – пустые; вместо пшена, чтоб заправить борщ, она трет соль в чашке и туда борщу подливает… И что ни возьмет, до чего ни бросится, все не так, все неладно, так что и старый Наум, возвратясь домой и смотря на такое ее прибиранье, сам удивлялся.
Сяк-так, отдавши ужин, Маруся вышла к коровам, а Настя стала тужить и говорить Науму:
– Ох, мне лихо тяжкое! Что ж это с Марусею делается? Говорит, что совсем здорова, а за что ни возьмется, что ни начнет делать, все неладно и все не так, как надо. Да чего-то себе или тужит, или что? Оборони бог, не сглаз[99] ли ей стало?
– У вас баб все сглаз, – говорил Наум. – Дитя озябло на холоде или дитяти душно в хате – вы говорите сглаз; голодное, есть просит – сглаз; засмеялася, затужила, села или встала, все сглаз; везде и во всем у вас виноваты глаза. А что глаза могут сделать? Ничего. Смотрят себе на свет божий, да и полно. Рукою человеку беду сделаешь, а языком еще и большую, но глаза ни перед кем, ни в чем невинны.
– А чего же бабы, которые знают, так слизывают да и шепчут? Как оно ничего, то ничего бы и не делали, а то…
– На то шепчут и слизывают, чтоб таких дурочек дурить, как ты и прочие. Послушай только их; они, пожалуй, рады, чтоб тебе во всем шептать, лишь бы грошики сдирать. А кто может что человеку сделать, кроме Бога милосердого? Он нашлет беду, он и помилует; только молись и его одного знай; а с тою бесовщиною, с ворожками[100], да со знахарями не водися. Помолися, Настя, Богу хоть лёжа, когда не всможешь приподняться, и я таки помолюся: увидишь, что Маруся наша завтра совсем здорова будет. Молчи же, вот она идет…
Маруся, совсем управившись и прибравши все, расспрашивала мать, что нужно завтра на рынке купить, и взяла у отца, сколько надо было, денег, постлала постель на лавке, помолилася Богу и сверх всего положила три поклона, чтоб уже больше не думать об Василе. Ее так учил отец: когда, говорит, тебе чего надо или горе тебя одолеет, тотчас обратись к Богу, положи три поклона и проси об чем тебе нужда; тогда, наверное, жди от него милости. Он наш отец. Он знает, что кому и в какое время послать.
Вот с такою-то мыслью легла Маруся… Так что ж? И сон ее не берет! То и дело, что думает… да не об Василе, где-то уж! Она его и знать не хочет… Да и на что он ей?.. Он уж, верно, сговорен; ведь же и платок у него, что из кармана вынимал, то уже не мужской, а совсем девичий, и уже, верно, это она ему подарила!.. Да он невесел и на свадьбе был… Это верно оттого, что скучал по своей голубке… И после этого, чтоб я еще об нем думала! Как бы не так!.. Он себе и сидел, как будто один в лесу, ни на кого и не смотрел… (тут она вздохнула и продолжала думать) и меня затрогал теми орехами, лишь бы то уже… так! Нет, Василь, не нашим девкам об тебе думать; у тебя есть своя… Вот уж любит ее, думаю!.. Кажется, и здесь все об ней и думал, потому что в глазах так и видны были слезки… Теперь они до сих пор вместе… И она… уж, верно, целует его в те глазки, что как молния: как взглянет, так и осветит… Вот уж не целует она их! Вот оттого-то он по ней и плакать хотел… Отчего же я это плачу?.. Ох, горечко мое тяжкое!.. Когда б было знала, не ходила бы на эту свадьбу!.. На что было расспрашивать Олену про него!.. Да нужды нет; я уже совсем про него и не думаю… Да и он про меня тоже. Может, он думал, что… то… я бы… то… что сказал: знаю такого, что тебя любит, а ему-то уже не можно, что уже он сговорен… Бог с тобою! Пусть тебе Бог помогает! И женися, и любися. Да чего же это я все плачу?.. Оттого и туга такая, что зачем я на эту свадьбу ходила!.. Теперь засну уж. Завтра, чем свет, встану, пойду на рынок и разгоню свою тоску. Когда же повстречаюсь с ним на рынке, то будто его и не знаю и не буду на него смотреть… А уж он, верно, с нею будет ходить по рынку, да кое-что будет покупать… То-то уж он будет рад, как женится!.. А она?.. Чего ж я заливаюсь слезами!.. Ох, бедонька моя!.. Ох, горечко мое!.. Чего таки я на ту свадьбу ходила!..
Вот так-то бедная Маруся, не хотевши и вспоминать про Василя, только об нем одном и думала. И хоть бы тебе на часок глазки свела! Плакала да грустила целехонькую ночь. А и длинная же у нас и ночь на Зеленой неделе! Вчерашняя заря еще не погаснет, а световая уже и загорается: покажется Воз[101], да уж докатившись ко восходу солнца.
Вот и теперь: только что звездочки засияли у Бога милосердого на небесах, только что рассветилися, та и то не совсем ясно, а как будто сквозь серпянку, – соловей затих подле своей самочки, чтоб она выспалась хорошенько, не тревожась; ветерок заснул, и ветки в садах дремля чуть-чуть шевелятся; только и слышно, что на плотине через спуск вода цедится, и как будто кто шепотом сказку сказывает, что так и дремлется… А то везде очень тихо… Как вот недолго… Звездочка покатилася… там другая… третья, и скрылись в синем небе, как в море канули, а, расставаясь с землею, немного всплакнули… Вот от их слезок пала роса на землю. Капелька ее сделала шелест в воздухе… И пробудился ветерок да и покачал тихонько ветки в садах и лесах… Вот и попробужалися птички-самочки, раскрыли глазки, защелкали носиками… Тут тотчас их самчики, что подле них дремали, также проснулися, и с радости, что настает божий день опять, и они будут со своими самочками летать, играть, любиться, и что, может, которая и яичко снесет, – с такой-то радости запели свои песни, коими утро и вечер хвалят Господа небесного, отца милосердого как человеку, так и всякому зверю, птице да и самой малейшей мушке, которой и глазом не усмотришь. А кому уже так выпевать, как соловей! Защебечет, защелкает, зачирикает, засвистит, затрещит… То затихнет, то как будто шепчет своей самке, как ее любит, а она ему, видно, скажет, что и она его любит, и хвалит его песни; он тут с радости вскрикнет на весь сад… А как между тем еще носиками поцелуются… тут он уже и не опомнится… прижмурится, щебечет, терещет, то как будто охрипнет, но вдруг громко вскрикнет и задребезжит так, что дух у него как будто спирается… Да все же это так хорошо… что рассказать нельзя, а на душе весело!
Вот на березах зашептали листья между собою, что и они, по милости Божией, будут красоваться на ясном солнце. Ободрилась травка, как вскропила ее небесная роса; поднялися стебельки, распустилися цветочки и, разинув ротики свои, надыхали на всю долину таким запахом, что от него забудешь про все и только, вздохнувши, подумаешь: «Боже милосердый! Отец наш небесный! И это все, что только есть на земле, в воде, под небесами, все это ты, только по единому милосердию своему, сотворил для человека! А он, это ничтожное создание, эта былинка, эта пыль и прах, благодарит ли он тебя? И как?.. О, Боже праведный! Будь и всегда милостив нам, грешным!.. Больше сего не знаем и не умеем что сказать!..»
Вот и реденький туман спустился на речку и, как парубок, приголубившись к дивчине, вместе с нею обнявшись, побежали прятаться между крутыми берегами. Потом стали расходиться облака, рассеиваясь, сворачивалися в комки, как клубки, и раскачивались, чтобы дать дорогу для какого-то пышного, важного гостя, царя, творящего добро всему миру. Вот и закатились далеко, далеко за крутые горы, чтоб только оттуда смотреть на то, что здесь будет происходить!.. Вот и зарумянилось по той дороге, где ему надо идти… Разостлалась, как будто сукно алое, как кармазин[102]… вот… как будто серебряными цветками по этому с укну кто посыпал… А тут, точно золотым песком по алому полю, и весь путь стал усыпан… Зазолотилися верхушки дерев по лесам… и вот золотой на них песок сыплется по веткам все ниже… ниже… все стихло… чего-то ожидает! Стало показываться из-за земли… что?.. И свет, и огонь, и краса, и уже на черту его не можно взглянуть глазом; что ж будет, как все явится миру!.. Вот золотые лучи от него осыпали всю землю, и самые небеса стали как будто еще великолепнее. Все молчит, жаждет, чтоб поскорее явилася в полноте краса миру!.. Идет!.. Явилася во всем виде, воззрела на землю… И как будто повелевала:
– Хвалите Господа, создавшего меня и вас и посылающего меня ежедневно давать всему миру свет и жизнь всякому дыханию!
Тут вновь все птички, как будто по повелению, защебетали; все как снова ожило; человек снова принялся за дело свое… и весь мир возрадовался…
Вот вышел и Василь из сада. Он очень хорошо слышал, что Маруся с Оленою уговорились вместе идти на рынок. Так он уже и не пошел домой в город, а в том же селе, от города версты с четыре, скитался всю ночь; и как стало светать, он их уже и стерег. Посматривая из саду, увидел, что две девки гораздо отстали от прочего народа, тихонько идут себе и разговаривают. Он тотчас отгадал, кто это идет, сердце у него забилось и сказало ему. Вот он-то и пошел будто в город тихим шагом, наклонивши голову, как будто задумался, а у самого жилки трепещут и дух захватывает от радости, что еще увидит Марусю и поговорит с нею.
Вот идут две девки: Олена, как сорока щебечет, что на ум вспадет; а Маруся, будто и слушает, да все про свое думает… как глядь!.. И узнала своего Василя… Руки и ноги задрожали, в животе похолодело, дух захватило, и сама ни с места.
– Да иди же скорее, – крикнула на нее Олена, – чего ты приостановляешься? И так опоздали.
– Да кто его знает, спотыкнулася что ли, – говорит Маруся, сама ни с места, хотя так бы и летела к Василю, как голубка к голубю; уже она и забыла, что, может, он ее не любит, что уже сговорен на хозяйской дочери… Все забыла, а только того и желает, чтоб быть вместе со своим Василем.
Вот как послышал Василь, что девки уже за ним говорят, оглянулся к ним, снял шапку, поклонился и говорит: «Добрый день, девчата, Боже вам помогай!»
– Благодарствуйте, пусть и вам Бог помогает! – сказали ему вместе обе девушки.
Вот и говорит Василь:
– Не бежала ли против вас бешеная собака?
– Цур ей, пек от нас, – говорит Олена, – мы ее не видали. Разве где она бегает?
– Вот тут только что перед вами бросалась на людей, – говорил Василь, – то прогонят ее, а она опять забежит, да и не знаешь, откуда ее и остерегаться. Да такая сердитая, на всех так и кидается. Так я вот это выломил себе дубину, и иду, и оглядываюсь.
– Ох, лишечко! Я ее боюсь. Воротимся, Маруся, – говорит Олена.
– Не бойтесь, девушки: ведь вы в город, и я в город, так я с вами буду идти, а когда собака нападет, я вас защищу.
– Вот за это благодарим. Теперь нам, Маруся, не страшно, – сказала Олена, а сама радешенька была, что с парубком всю дорогу будет идти. Вот и пошли они себе вместе.
Совсем же то наш Василь солгал, будто там бегала бешеная собака. Это он их напугал нарочно, чтоб они припросили его проводить их и чтоб не церемонилися с ним идти.
Вот как идут, и Василь их опережает – известна уже молодецкая походка против девичьей – так и поджидает их; вот Маруся собиралася как бы то с ним заговорить, а потом и говорит:
– Видите, как мы тихонько идем, и вы нас поджидаете… Может… мы вам мешаем?
– А чем? – говорит Василь. А Маруся говорит:
– Тем, что, может, вам… нужно в городе быть; может, вас хозя… хозяин ждет.
Это все сказала с намерением, чтобы выспросить его, не скажет ли чего про хозяйскую дочку.
– Уж мне теперь город! Забыл про него и думать, – сказал Василь, а потом, тяжело вздохнувши, говорит: – Одно у меня на мысли, когда б то Бог помог!.. Только затем и пойду к хозяину, чтоб…
– А отчего вы вчера на свадьбе не танцевали?.. – прервала его Олена да и начала с ним лепетать… Он ей нехотя слово скажет ли или нет, а она ему десять, да так и режет, и режет, да выдумывает, да прикладывает, да придирается, что уже Василь никаким способом и не отвяжется от нее.
А бедная же то Маруся затрогала было Василя, а теперь и сама не рада. Теперь он, не таясь, сказал, что у него есть что-то на мысли и за тем только идет к хозяину. Это уже, верно, чтоб условиться о сговоре на его дочери.
Вот в таких мыслях идет-нейдет, и ноги не служат, и сердится на себя, зачем она пошла на рынок; сердится на Василя, зачем он им навстречу попался, и, почти уже сговоренный, а с посторонними девками будет ходить по рынку; сердится и на Олену, зачем она такая веселая, чего так с сговоренным парубком лепечет; сердится на всех и на все, а сама не знает, за кого и за что.
Пришли в город, походили по рынку. Олена тотчас искупила все, что ей нужно было, а Маруся только ходит за нею, и скучает, и все понуждает Олену, чтобы воротиться домой. Василь же все с ними ходит и носит Марусино лукошко и складывает туда, что Олена купит. Далее осмелился как-то спросить Марусю (потому что, видевши, что она во всю дорогу молчала, наверное, полагал, что она на него сердится) и спрашивает ее:
– А ты, Маруся, зачем ничего не покупаешь?
– Да мне немного… кое-чего и купить, – говорит Маруся, отвернувшись от него, чтобы, видите, и не смотреть на чужого жениха. – Только и надо купить матери… огниво на трубку… а отцу красных… ниток… для вышивания платков… да говядины на Петров пост[103]…
Вот так-то напутала наша Маруся, что чуть и сам Василь ей в глаза не насмеялся. Еще же хорошо, что этого не слышала Олена, торгуя булавки. Но Василь только себе тихонько усмехнулся, потому что догадался, что оно что-то не так, и взялся, что нужно было Марусе, купить. Купивши и сложивши все вместе в лукошко, и говорит:
– Как же вы хотите, девушки, а я вас провожу даже домой, чтоб защитить вас от собаки. Да мне таки в вашем селе есть и дельце к одному человеку.
Опять-таки Василь солгал: не было ему ни до какого человека никакого дела, а хотелось ему… Да повидим, что будет дальше.
Вот и пошли они опять вместе из города. Только что вышли из улиц на выгон, вот Олена как вскрикнет:
– Ах, я дура, сумасшедшая! Забыла зайти к сапожнику за отцовыми сапогами! Что тут мне делать на свете?
Потолковавши, положили, чтоб Олена сама воротилася в город за сапогами, потому что недалеко и в улицах не страшно, а Василь чтоб остался подле Маруси, и чтоб тут они ожидали Олены, которая располагала скоро к ним воротиться.
Вот как осталися вдвоем Василь с Марусею, то и сели себе на бугорке. Василь тотчас и начал говорить:
– Маруся! Хотя ты рассердишься на меня, хотя прогонишь от себя, хоть не велишь никогда на глаза тебе попадаться, а я таки теперь договорю, что вчера хотел сказать…
– Что там такое? – спросила Маруся, а сама испугалася так, что и рассказать не можно, а сама не знает чего.
– Маруся! Один ли я был бы такой на свете, чтоб, повидевши тебя, не полюбил бы пламенно?.. Люблю тебя, Маруся, всем сердцем моим, люблю тебя больше всего на свете!.. Не сердися на меня, не отворачивайся, не закрывай глазок твоих белою ручкою; дай мне ее сюда, пусть прижму ее к своему сердцу, да тогда хоть и умру, когда тебе неугодна чистая моя любовь! Что же ты молчишь?.. Зачем не глядишь на меня?.. Промолви ко мне хоть полсловечка, скажи, что ты не сердишься на мою любовь. Узнавай меня, расспрашивай про меня, может, так что-нибудь про меня доброе услышишь.
Еще только стал Василь так говорить, как Маруся и не вспомнилась; сердце в ней так и бьется, а сама, как в лихорадке, так и трясется. Боится, а сама не знает чего… Если бы земля расступилася, она так бы и бросилась туда, да и… Василя потащила бы с собою; когда б ей крылья… улетела б она на край света… да не одна, а все бы таки с Василем… Что же ей делать? Земля не расступается, крыльев у нее нет, ноги как будто не ее. Руку одну схватил Василь, да и держит у сердца своего, а оно так же бьется, как у нее; глаза совсем света не видят, а еще-таки другою рукою закрыла их, да и спрашивает Василя так тихонько, что и сама хорошо не разумела:
– Ведь же ты сговорен?
– Нет, Маруся, ни на ком я не сговорен и ни об одной девушке не думал до сей поры. Увидел тебя вчера, свет мне переменился! Без тебя не хочу жить! Да и сам вижу, что мне без тебя не можно и дышать. Да и где найду я краше тебя?..
– А хозяйская дочь? Ведь же он принимает тебя вместо сына? – сказала Маруся немного смелее, потому что уже на сердце ей не так тяжко было.
– Не только хозяйская дочь, да хотя бы королевна, хотя княгиня, да хотя бы и сама офицерская дочь, не посмотрю ни на кого, всех презрю для тебя. Одна моя радость, одно мое счастье, когда ты будешь хотя немного меня любить!.. Расспроси про меня; целый год буду ждать, только…
– Вот, год! Это долго…
– Сколько хочешь, что хочешь делай со мной, только не прогоняй меня от себя, не сердись…
– Да я не сержусь…
– Чего же ты закрываешься, зачем отворачиваешься от меня?.. Может, любишь кого другого? Скажи, не стыдися; пусть я это сам услышу от тебя, да и пойду куда зря.
– О нет!.. Я другого не люблю…
– Так взгляни же на меня, не закрывайся!
– Але[104]! Еще б и не закрываться… Ведь мне стыдно!..
– Чего же тебе стыдно, скажи? Что я говорю, в том нет ничего…
– А то и не стыдно сказать… что я тебя… люблю? Ни за что в свете не скажу… – Да при этом как заплачет горько и стала его просить: «Василечку, голубчик, соколик мой! Не выпытывай же у меня, люблю ли я тебя, потому что этого я тебе ни за что в свете не скажу, чтоб ты не посмеялся надо мной… Я сама не знаю, что сделалося со мною; я еще никогда не любила, никого не хотела любить, убегала от мужчин; но как увидела тебя, свет мне не взмилился, все мне стало противно, везде я скучала. А как сказали, что ты сговорен, так я и сама не знала, что и делать!..»
– Марусенька моя, лебедушка, звездочка моя, рыбочка, перепелочка! – приговаривал Василь, обнимая свою Марусю. – Я земли под собою не чувствую… Я словно в раю! Не сплю ли я? Так это правда, что ты любишь меня, Марусенька?!. Скажи мне, правда?..
– Не скажу, Василечку, ей-богу, не скажу!
– Почему же ты не хочешь уверить меня в моем счастье?
– Стыдно ведь.
– Маруся, вот же поцелую, если не скажешь…
– Да хоть десять раз целуй, лишь бы не я тебя; а все-таки не скажу…
– Вот так же… вот так… вот так же! – приговаривал Василь, целуя ее раз по пяти, не отдыхая, да опять вновь за то ж… И потом уже не может и слова вымолвить… А Маруся лежит у него на руках, и сама себя не помнит, в раю ли она или где? Так ей хорошо было! Что-то хочет сказать и слова не может выговорить; хочет от него вырваться, так будто прикована к Василевой шее; хочет зажмуриться, так глаза против ее воли так и засматривают Василю в глаза, что как уголья на огне пылают; хочет от него отвернуться, а и сама не чувствует, как прижимается к нему… А он!.. Он только рассматривает ее, как будто ест ее глазами. Забыл весь свет. Хотя бы ему тут из пушек стреляли, хотя бы кто его ни звал, ничем бы не уважил, только что смотрит на свою Марусеньку, держа ее на руках своих.
Потом пришла она в себя, тяжело вздохнула и сквозь слезы сказала:
– Василечку! Что это со мною сделалось? Ничего не помню, не знаю сама себя; только у меня и на мысли, что ты меня любишь, что ты мой… Да мне больше ничего и не нужно!.. Боюсь только: нет ли мне за то греха?
– За что, моя Марусенька? – сказал Василь, прижав ее к сердцу и горячо поцеловав.
– Ох, не целуй меня, мой сизый голубчик!.. Мне все кажется, что грех нам за это… Боюсь прогневить Бога!..
– Так я тебе, моя Марусенька, тем же Богом божуся, что нет в этом никакого греха. Он повелел быть мужу и жене; заповедал, чтоб они любили один другого и чтобы до смерти не разлучались. Теперь мы любимся, даст Бог, исполним святой закон, тогда не разлучимся во весь век. А до того времени, как ни сойдемся, нам можно без греха и любиться и голубиться…
– А не дай бог, как… – сказала Маруся да и прижалася к Василевому плечу. И не договаривает, и боится взглянуть на него.
– Не доведи до того боже, – даже вскрикнул Василь и даже испугался, о чем Маруся стала ему намекать, – буду, говорит, моя кукушечка, как глаз беречь. Никакая скверная, бесовская мысль и на сердце не будет. Не бойся меня. Я знаю Бога небесного, он накажет за злое дело, все равно что и за душегубство. Не бойся, говорю, меня; и если бы уже и так случилось, что ты бы стала забывать о Боге и о стыде людском, то я тебя сберегу, как брат любимую сестру…