
Полная версия
Гладиаторы
Мы никогда не кончили бы, если бы хотели рассказать со всеми подробностями о пиршестве, предложенном цезарем своим гостям. Вепрь, паштеты, козлята, всех сортов раковины, дрозды, перепелки, всевозможные овощи и пулярки сменялись фазанами, гвинейскими курицами, индейскими петухами, каплунами, дичью, лисицами, тетеревами и голубями. Все, что только ползало, летало, бегало или плавало, все, что обладало тонким запахом, было принесено на службу императору. Когда аппетит был удовлетворен и становился бессильным, прибегали к самым сильным приправам и другим возбуждающим средствам, чтобы снова возбудить голод и дать возможность поглотить новые кушанья. Но главное дело вечера еще не было окончено. Крайнее обжорство, действительно, составляло большую часть празднества, но обжоры той эпохи теснились на пирах в особенности с целью безмерно пить, рассчитывая, без сомнения, на то, что и после пресыщения изобильное пьянство позволит им снова есть. Римлянин и в пьянстве не был похож на варвара, он искал не того возбуждения мозга, какое вызывается опьянением, нет – он много ел для того, чтобы чудовищно пить, и до излишества пил, чтобы снова есть.
Наконец новая группа рабов очистила стол. Это были нубийцы-евнухи, в белых чалмах и ярко-красных туниках, осыпанных жемчужными и золотыми блестками. Они принесли десерт: отборные фрукты, уложенные в вазы из самой редкой глины, пирожные в серебряных резных корзинах, ветки сирских фиников, положенные на миниатюрных верблюдов, сделанных из золота и отличавшихся изысканностью работы. Посредине стола были поставлены кусты цветов, а по углам возжены благовония. Сзади каждого дивана, на которых покоилось по трое гостей, стояло по одному глухонемому чернокожему виночерпию. Этих служителей приобретали на вес золота и изыскивали во всех четырех углах империи, но цезарь в особенности гордился их сходством по росту и лицу. Сегодня ему служили германцы, завтра галлы, на следующий день эфиопы и т. д. И хотя эти служители Бахуса были лишены слова и слуха, однако они не упускали случая наблюдать за всем тем, что происходило на собраниях, за которыми они присутствовали, и молва говорила, будто эти придворные глухонемые слышали больше тайн и раскрывали больше секретов, чем все старухи Рима, взятые вместе.
Тогда, подражая императору, каждый гость развязал пояс своей туники, бросил далеко от себя свой венец из цветов, устроился в удобнейшей позе на ложе покоя и протянул свой кубок виночерпию. Великое дело еды было окончено, наступало время пить. Если нам кажется удивительным огромное количество вина, истребляемого римлянами во время их праздников, то нужно помнить, что это вино было чистым и не перебродившим произведением виноградного плода, что в большинстве случаев его смешивали с водой и что, таким образом, оно заключало в себе очень немного алкоголя, самого разрушительного из всех возбуждающих средств для желудка и мозга.
Глава XV
За кубком фалернского
Отяжелевшие и заплывшие глаза цезаря на мгновение вспыхнули огоньком возбуждения.
– Перепелки, – сказал он, – может быть, были чуть-чуть передержаны, но печень каплуна, варенная в молоке, была божественна. Ты позаботишься, Вар, чтобы на этой неделе она снова появилась за царским столом.
Отпущенник вынул свои дощечки и записал приказание господина немного дрожащей рукой, между тем как Вителлий, опорожнив свой кубок до последней капли, чмокнул губами и опустил широкий подбородок на грудь.
Гости свободно разговаривали. Лициний и один из сенаторов занялись спором относительно военных дел, в которых мирный человек казался столь же хорошо осведомленным, как и воин, и о которых он говорил еще с большим апломбом, чем последний. Плацид рассказывал некоторые случаи из иудейского похода со скромностью и тем уважением к суждению другого, благодаря которому он нравился всем сидевшим около него. В свой рассказ он вставлял анекдоты и острые слова, или оттеняя воинскую опытность Веспасиана, или восхваляя Вителлия, вследствие чего они приходились очень по вкусу тому, за чьим столом он сидел. Монтан, кубок которого наполнялся и пустел с удивительной быстротой, искал вокруг себя человека, который бы мог служить мишенью для его накопившихся сарказмов, и нашел искомое в сокрушенной фигуре Спадона, казавшегося более печальным и недовольным, чем всегда, несмотря на влияние кушаний и вин. Обыкновенно евнух был весельчаком, отлично понимающим толк в тонкостях гастрономии, опытным в искусстве пить, забавником и сумасбродом, хитрым льстецом, а при удобном случае и веселым шутом, одинаково способным и на нападение, и на отпор. В этот вечер он чувствовал меньшую жажду, чем обыкновенно, и пир, по-видимому, не в силах был развеселить его. Он был молчалив, сосредоточен и, по всей видимости, старался только об одном – скрыть свою ушибленную щеку от взоров окружающих. Ему никогда не случалось быть битым или враждебно сталкиваться с кем-либо лицом к лицу, и потому он потерпел поражение. Чувственный эгоист не имел сил ни забыть, ни преодолеть своих чувств злобы, безнадежности и позора. Монтан повернулся к нему и опорожнил кубок за его здоровье.
– Ты что-то сегодня печален, мой друг, – сказал сенатор. – Ты уж больше не пьешь и не разговариваешь. Фалернское ли вино потеряло свой аромат или какая-нибудь Канидия заколдовала тебя своим взглядом? Ты, Спадон, всегда был царем веселых собутыльников, жадным, как верблюд в Ливийской пустыне, и ненасытным, как песок, по которому он ступает, а теперь у тебя глаза тусклы, лицо уныло и девственный кубок забыт, хотя он полон доверху. Клянусь Бахусом, вино тут ни при чем!
И Монтан опорожнил кубок с видом человека, вполне способного оценить восхваляемое им вино.
Вителлий на минуту поднял голову, разбуженный той единственной увлекающей темой, какая ему была известна.
– Вино нельзя ни в чем упрекнуть, – сказал цезарь, – наполните кубки!
Все повиновались царскому мановению. Спадон, с искусственной улыбкой, поднес свой кубок к губам и выпил его до дна. После этого бледность его лица сделалась очень заметной, и сотрапезники, достигшие уже той степени оживления, когда вежливость сменяется откровенностью, бесцеремонно начали делать свои замечания.
– Ты нынче слишком переложил белил, – сказал один из отпущенников, делая намек на недостойный обычай того времени, которому не стыдились следовать и мужчины.
– Либо заодно с притираниями соскоблил себе и кожу, – продолжал другой, у которого любовница имела обыкновение ежедневно с ног до головы умащать себя притираниями и который вследствие этого мог быть компетентным судьей по этой части.
– Уж не с войны ли ты? – саркастически спросил один из гостей.
– А то, может быть, из амфитеатра? – предположил другой.
– Это залог любви от Хлои или подарочек на память от Лидии? – прибавил третий.
– Нет, нет, не то, – сказал Монтан, вмешиваясь в разговор. – Наш друг слишком догадлив, чтобы сталкиваться с подобными врагами. Чтобы заполучить такие следы, ему надо было иметь какую-нибудь горячую схватку. Это, должно быть, какая-нибудь надменная амазонка так огорошила тебя, Спадон.
Евнух поочередно оглядел всех своих преследователей со злобной усмешкой. Однако он отлично знал, что малейшее обнаружение нетерпения сделает его вдвое смешнее и что самое лучшее средство для прекращения насмешек – самому засмеяться раньше других, хотя бы и к своему собственному неудовольствию. Взглянув на императора, он осушил свой кубок, и лицо его приняло жалобное и добродушное выражение.
– Ох, не говорите мне об амазонках, – сказал он.
Общий смех прервал его слова.
– Не говорите мне о Хлоях, Лидиях, Лалагиях и так далее. Что такое Елена троянская в сравнении с бутылкой красного фалернского? Хорошее вино с годами становится лучше, а женщина наоборот. И если вы дадите ей достаточно состариться, так она в конце концов обратится в уксус. Даже тогда, когда она находится в полном расцвете своей красоты, я не думаю, что вы считаете ее достойной того труда, который нужен для ее обольщения. Но все-таки вы сами знаете, что приятно бывает взглянуть на красивое лицо, притом же мое в ту пору еще не было так обезображено. Вот из-за этого-то со мной и произошло одно приключение, ночи две назад. Угодно ли цезарю выслушать рассказ?
Цезарь сделал жест и что-то проворчал, изъявляя свое согласие. Поощренный Спадон продолжал:
– Дело было в праздник Изиды. Я возвращался назад после исполнения церемоний культа богини и совершения священных обрядов, которые неуместно открывать черни и невеждам. Эти таинства слишком священны, чтобы их можно было поверять кому-либо иному, кроме людей девственных и чистых.
При этих словах лицо Монтана приняло такое выражение, что сам цезарь засмеялся, а все остальные гости расхохотались во все горло.
– Процессия возвращалась назад, исполненная божественного вдохновения. Посвященные скакали и плясали. Во главе величественно выступали жрецы под символами, несколько благородных римских матрон заключали шествие. Я говорю: самые благородные и прекрасные матроны, – повторил Спадон, бросая вокруг себя угодливый взгляд. – Я не называю по имени ни одной, но вам всем известно, что это не площадной культ и что вера, какую он внушает, создана не для ограниченных умов.
Здесь Плацид с каким-то беспокойством задвигался на своем ложе и наклонился к кубку, стараясь скрыть свое лицо.
– Римский народ всегда воздавал величайшие почести египетской богине, – продолжал евнух. – Этот культ одинаково встречал и опору в плебее, и симпатию в патриции. Благодаря этому мы процветаем, и серебряное вымя нашей священной коровы истощает изобилие. Народ на улицах расступался перед нами, чтобы дать дорогу. Все, кто ни встречался, и мужчины и женщины, все, кроме одной жиденькой девушки, одетой в черное. Она торопливо вышла из-за угла и попала как раз в середину толпы. Со страху у нее отнялись руки и ноги. Еще минута, и ее бы растоптали под ногами. Я обхватил ее, чтобы оказать ей покровительство, пока пройдет процессия…
– Скажи-ка лучше: для того, чтобы посмотреть, какое личико скрывалось под черным покрывалом, – прервал Монтан.
– Ну вот! – отвечал рассказчик, видимо польщенный этим замечанием. – Я предоставляю эти сумасбродства сенаторам, государственным людям да воинам. А моим единственным желанием было защитить ее. Только вышло все равно, как если бы я схватил крапиву голой рукой. Девчонка подняла такой крик, как будто она никогда не видала человеческого лица.
– Это она испугалась твоей бороды, – сказал один из отпущенников, посмотрев на безбородое лицо Спадона.
Евнух задвигался на месте, но сделал вид, будто не расслышал.
– Попробуйте-ка вы успокоить перепуганную женщину, – сказал он, – или запугать ее, когда она рассержена. А я могу похвастать, что знаю, как к ним подступиться. Девушка успокоилась бы, если бы была одна. Она уже начинала нежно посматривать на меня, когда вдруг подошел огромный варвар, отвратительный верзила, с белокурыми растрепанными волосами, и попытался вырвать из моих рук эту самую девушку. Я человек здоровый – как вы, полагаю, заметили, друзья мои – и беда иметь со мной дело, когда я сердит. Я его вызвал на бой и повалил к своим ногам, но он еще с большей яростью вскочил и, воспользовавшись моментом, когда я был занят девушкой, нанес мне вот этот самый изъян, который вы видите. Удар на минуту оглушил меня, а он воспользовался этим обстоятельством и, к счастью своему, удрал. Коли он благоразумен, он удалится с моего пути, и я полагаю, что для него лучше было бы попасть в руки Евхенора, чем в мои, потому что я буду беспощаден.
Спадон осушил свой кубок и расправил по-гладиаторски свои толстые плечи.
– Ну а что же сталось с этой девушкой? – спросил Парис, до сих пор слушавший рассказ с полнейшим безучастием.
– Ее уволок варвар, – отвечал Спадон. – Бедняжка! Я боюсь, что это произошло против ее желания. Но как бы то ни было, а все-таки бретонец уволок ее с собой.
– Бретонец! – воскликнул Лициний, до сих пор, вследствие глубокого презрения к Спадону, хранивший молчание и уже знавший эту историю в настоящем виде от своего раба.
– Да, бретонец, – отвечал евнух. – Это не мог быть не кто иной, как человек этого племени, коли судить по его росту и зверскому виду. Баллы, видите ли, более рослы, чем римляне, германцы крупнее галлов, а бретонцы еще плотнее; вот почему я и думаю, что этот гнусный верзила должен принадлежать к этим диким островитянам. Ведь я, господа, изучал логику в греческой школе.
– Но мне кажется, что ты не изучал искусства биться на кулачки, – сказал Монтан. – Тебе бы следовало взять уроки у Евхенора, если ты собираешься теперь пускаться в площадные свалки всякий раз, как увидишь девушку, накрытую покрывалом.
– Да, – промолвил евнух, – но ты забываешь, что он застал меня врасплох. Впрочем, я должен сознаться, что это был огромный и сильный атлет.
– Это самые красивые люди во всей империи, – сказал Лициний, думавший в это время о том, что женщины этой страны были всех прекраснее.
– У них устрицы лучше наших, – заметил цезарь с видом глубокого беспристрастия.
– Относительно устриц я согласен, но не относительно мужчин, – сказал Плацид, рассудив, что выказать немного патриотизма не покажется неуместным в его аудитории. – Римлянин – естественный завоеватель мира. Эти люди не могут устоять на арене против наших соотечественников.
Все гости зааплодировали. Не случись этого обстоятельства, может быть, Лициний считал бы излишним опровергать его, но теперь, хотя немного и стыдясь за свою горячность, он поднял перчатку.
– У меня есть, – сказал он, – бретонец, которого можно назвать самым красивым и сильным мужчиной во всем Риме.
– Ты хочешь сказать о том длинноногом, беловолосом молодце, – пренебрежительно сказал Плацид, – видал я его. Это не мужчина, а мальчишка.
Лициний чувствовал себя возбужденным. Он не очень-то любил своего собеседника: между двумя столь противоположными натурами, как он и трибун, не могло не быть некоторого скрытого отвращения, которое рано или поздно должно было обнаружиться. Он с живостью отвечал:
– Я ставлю об заклад что угодно, что он выйдет победителем в беге, скакании, борьбе, метании диска и плавании.
– Это все мальчишеские таланты, – холодно возразил Плацид. – Я утверждаю вот что: по отсутствию ли храбрости или по недостатку ловкости, а может быть, вследствие того и другого эти островитяне ничего не стоят с мечом в руке, и, чтобы всего лучше доказать это, я хотел бы, с позволения цезаря, сам сразиться с твоим рабом на арене.
Трибун грациозно поклонился своему хозяину, который окинул взором каждого из собеседников, не обнаруживая ни малейшего интереса к тому, о чем они говорили.
В ту эпоху, при всей разнузданности нравов, еще оставалось кое-что от той старинной доблести, которая делала римлянина завоевателем всюду, где только ступала его нога, и тогда не считалось редкостью видеть, как патриции предлагали черни зрелище в амфитеатре. Быть может, это было следствием довольно естественного стремления к подражанию, усиленного еще чрезмерной любовью к этим кровавым играм, любовью, свойственной всем классам общества. В наше время ничто не может дать нам ясного представления о страсти римских граждан к цирковым увеселениям. Эти последние были для них так же необходимы, как и насущный хлеб. Выражение panem et circenses – хлеба и зрелищ – сделалось всем известной поговоркой. Римлянин покидал свое жилище, пренебрегал занятиями, отказывался от бани для того, чтобы целые часы просидеть среди толпы, на скамейках амфитеатра, подвергаясь зною, вынося всевозможные неудобства, и приносил свою пищу с собой, лишь бы только не подвергнуться риску потерять свое место. И все это делалось для того, чтобы посмотреть на искусных гладиаторов, проливающих кровь друг друга, на диких животных, растерзывающих один за другим пленных, и на маленькие сражения, ничем не отличавшиеся от действительных, кроме разве того, что раненым здесь не давалось пощады и что, вследствие этого, кровопролитие здесь было ужаснее, если иметь в виду число участвующих борцов. Если какой-нибудь государственный человек хотел снискать популярность, если император хотел изгладить целые страницы своих гнусностей и преступлений, – нужно было только предложить народу один из таких кровавых праздников. Чем больше было жертв, тем выше ценилось зрелище, и после этого все их мероприятия могли рассчитывать на верный успех и все жестокости – на прощение.
Мало-помалу смелые люди начали принимать участие в тех упражнениях, какие им приходилось видеть, и эти чудовищные кровопролития перестали быть делом исключительно гладиаторов и осужденных рабов. Всадники и патриции выступали на арене, чтобы заслужить рукоплескания черни, и благороднейшая римская кровь текла по ней, к величайшей радости плебея, который, удобно усевшись и закусывая пирогами и сосисками, мог созерцать с благодушием и интересом агонию Корнелиев и Гракхов.
Подобно многим другим молодым людям, увлекшимся веяниями эпохи, Юлий Плацид гордился своим искусством в ужасных упражнениях цирка. Много раз выступал он перед римской публикой, вооруженный различными орудиями гладиатора. Но орудиями, которыми он владел особенно искусно, были трезубец и сеть. Борьба между рециарием и секутором всегда являлась излюбленным зрелищем народа. Рециарий выходил с широкой сетью на плече и трезубцем в руке; кроме этого, у него не было никакого другого оружия, ни наступательного, ни оборонительного. Секутор, вооруженный коротким мечом, в каске, оканчивающейся крылатой рыбой, с продолговатым щитом, с первого взгляда, казалось, имел перевес над своим противником. Тем не менее искусство рециария запутывать своего врага в складках сети было доведено до такого совершенства, что он всегда выходил победителем. Опрокинутый на землю и захваченный роковой сетью, секутор мог считать себя погибшим, и жадная до крови толпа редко оказывала ему пощаду. Рециарий должен был обладать невероятным проворством и отличаться огромной легкостью в беге, так как в случае промаха он должен был убегать от своего противника, чтобы развернуть свою сеть для нового нападения, и если он позволял себя настигнуть – в его участи не могло быть сомнений.
Плацид обладал необычайной быстротой; взгляд его был меток, и ему редко случалось делать промах. Быть может, было что-то нравившееся его природной жестокости в созерцании противника, бесполезно бьющегося на арене. Он был счастлив, выступая с смертельной сетью, тщательно растянутой на плече, и со своим длинным трезубцем, зажатым в руке. Лициний попал в западню, не заставляя себя долго упрашивать.
– Я поставлю об заклад целую провинцию за Эску, – сказал он, – против какого угодно гладиатора, и уверен, что по крайней мере через месяц упражнений он победит самого ловкого борца среди них.
– Так ты принимаешь мой вызов? – спросил Плацид, скрывая свое пылкое желание.
– Выработаем условия за новым бокалом фалернского, – сказал император, обрадовавшись предлогу снова выпить.
– Мне не надо никакого другого оружия, кроме трезубца и сети, – сказал Плацид, пристально смотря на Лициния. – Эска, как ты его называешь, будет вооружен по обычаю – мечом и шлемом.
– И щитом, – вставил Лициний, который был слишком старым солдатом, чтобы упустить какой-нибудь шанс на успех, хотя бы даже ум его и был возбужден выпитым вином.
Плацид, казалось, задумался.
– Пусть так, – сказал он после нескольких минут колебания. – Правда, это ведь борец не очень искусный и притом варвар, я согласен и на щит.
Мимолетное видение мелькнуло перед мысленным взором Лициния, заставив его раскаяться в своей запальчивости. Ему представилось, как красавец-раб бьется в ужасной сети, подобно попавшему в западню животному Он видел его голубые, полные искренности глаза, со смелым и кротким выражением даже в момент безнадежности. Он увидел руку, безжалостно занесенную над ним и готовую поразить его, и длинные белокурые волосы, пропитанные кровью. Но в то же время он вспомнил о силе бретонца, о его сверхъестественной мощи, природной смелости и военной подготовке и, раздосадованный наглым и злобным взглядом, какой бросил на него трибун, поспешил убедить себя, что его любимец выйдет торжествующим и прославленным из этой борьбы.
– Пусть, – сказал он, – борьба будет между рециарием и секутором. Я предупреждаю тебя, что это будет не ребячья забава. А теперь установим условия нашего спора. Прежде всего я скажу тебе, что не стану подвергать риску человеческую жизнь ради каких-нибудь крупиц блестящего металла или какого-нибудь отполированного камня.
Говоря эти слова, он довольно презрительно взглянул на дорогие безделушки, украшавшие одежды трибуна.
Этот последний тихо засмеялся.
– На застежки моей туники, – сказал он, – можно купить двенадцать рабов и по крайней мере двенадцать тех островитян, которых можно брать в плен массой всякий раз, когда легион снимается с лагеря. Слушай, я ставлю пару моих белых коней, а с твоей стороны пусть идет картина Дафниса или бюст Ефросина, стоящий в твоей банной комнате. Или лучше, я ставлю всю четверку, вместе с повозкой, против самого бретонца-раба.
Если бы Лициний внимательно всмотрелся в лицо трибуна, он мог бы заметить на нем скрытое волнение, но он был озабочен и печален. Он зашел уже слишком далеко, чтобы можно было воротиться назад. Шепот между гостями сказал ему, что великодушие Плацида вызвало их одобрение. Когда человек сам поставил себя в фальшивое положение, его усилия выйти из этого положения только больше запутывают дело. С быстротой молнии Лициний сообразил, что эта торговая сделка, может быть, в состоянии спасти жизнь Эски, если ему случится быть побежденным. И он, не задумываясь, согласился на это условие, хотя минуту спустя пожалел, что поступил так, а не иначе.
Итак, спор был заключен на следующих условиях: Эска должен был выступить в амфитеатре во время игр на приближающемся празднике Цереры, вооруженный мечом, щитом и шлемом, чтобы бороться с Плацидом, у которого не должно быть никакого иного оружия, кроме трезубца и сетки. Если победа будет не на стороне последнего, то золоченая повозка и белая четверка перейдут в собственность Лициния, если, наоборот, трибун выйдет победителем и народ окажет пощаду побежденному, то его противник сделается его рабом. Каково было бы это рабское положение, знал только один трибун да еще одна особа, от которой в этот самый день он получил улыбки и благосклонные взоры, никогда еще не выпадавшие на долю не нравившегося ей обожателя.
Великое дело бражничества, несколько замедлившееся вследствие этого долгого спора, возобновилось с еще большей энергией. Плацид осушал свой кубок с торжествующим видом человека, исполнившего какое-то трудное дело; Лициний как будто старался утопить в вине свою тоску и сердечные угрызения. Император пил со своим обычным оживлением, а остальные гости точно следовали примеру императора.
Глава XVI
В оружейной зале
Наутро Лицинию пришлось пережить чувства, весьма мучительные для прекрасного сердца римского полководца. Когда условия борьбы были переданы тому, кто всего более был в них заинтересован, юный воин принял вызов очень горячо, как случай выказать таланты, казавшиеся столь лестными для его воинского характера вследствие первоначального воспитания. Он думал, что в состоянии будет одержать победу над двумя такими людьми, как трибун, в каком угодно упражнении, с каким бы то ни было оружием. Но по его лицу пробежали тени, когда он узнал, чем сопровождалось бы его поражение, и он задрожал всем телом при мысли сделаться рабом кого-либо иного, кроме своего теперешнего господина. Тем не менее это только утвердило его решение победить, и, когда Лициний, терзаемый упреками совести, обещал ему свободу в награду за победу, сердце Эски радостно забилось надеждой и он сделался весел, как всегда.
Тысячи неопределенных планов теснились в его уме, и во всех этих планах Мариамна играла главную роль. Жизнь, несколько дней назад казавшаяся ему столь печальной, теперь была озарена тем розовым светом, какой юность, и только юность, способна разливать на далекую будущность. Что касается Лициния, то он с тоской замечал блестящий взор и загоравшиеся щеки своего раба. Тем не менее жребий был брошен, предложение принято, и было уже слишком поздно идти назад. Оставалось только развить каждый мускул борца, чтобы достигнуть победы.
Последуем теперь за Эской в оружейную залу, где будут закаляться его мускулы и развиваться ловкость для смертного боя на арене.
Помещение, где находится школа, представляет четырехугольное здание, несколько похожее на наши современные манежи. Оно освещается и проветривается сверху, а пол его покрыт слоем песка толщиной в три пальца, что еще более увеличивает усталость ног при всяком упражнении, но зато делает падение сравнительно безвредным и вместе с тем приучает ученика к мягкому полу на котором позднее ему придется отстаивать свою жизнь. Диски, гимнастические принадлежности, огромные гири и неуклюжие дубины разбросаны по углам и развешаны по стенам здания, деревянная перегородка вышиной по грудь человека показывает, что здесь при развитии силы не пренебрегают и развитием ловкости. Кроме этих орудий мирной гимнастики здесь можно видеть, между прочим, цест и подмостки с развешанным на них ужасным оружием и оборонительными доспехами, являющимися орудиями ужасного гладиаторского ремесла. Тут есть и дротики без наконечников, и затупленные сабли, употребляемые во время учения, и деревянный манекен, предназначенный изображать врага, весь покрытый зазубринами и исколотый ударами острого оружия, наносимыми ему с силой и ловкостью, возрастающими с каждым разом.