
Полная версия
Гуттаперчевый мальчик (сборник)
– Нет, врешь! Погоди, брат… драться не велят! – подхватил с необычайной горячностию Захар, который нарочно между тем раззадорил Гришку, нарочно затеял все это дело, чтобы доставить себе случай явиться заступником Дуни. – Погоди, милый дружок! – продолжал он, обхватывая приемыша, который снова было бросился к жене. – Ах ты, сумасбродный! Разве я не говорил тебе?.. Авдотья Кондратьевна… отходи… Не бойся, Захар не пустит! Нет, врешь, брат, не вывернешься… справимся! Ступай-ка, ступай! – заключил Захар, подхватывая Гришку и увлекая его с необыкновенной ловкостию на площадку.
– Глупый! Что ты делаешь-то, а? Я рази не говорил тебе? – примирительно подхватил Захар, все еще не выпуская Гришку, хотя они были уже довольно далеко от дому. – Полно ершиться-то, бешеный! Хошь бы отозвал ее куда, а то при старухе!..
– Подвернется… одна будет… не уйдет от меня!.. Я ей дам знать… – задыхаясь, проговорил приемыш.
– Ну, тогда-то и дело будет, а не теперь же! Старуха все расскажет… Экой ты, право, какой, братец ты мой! Говоришь: не замай, оставь; нет, надо было… Эх, шут ты этакой, и тут не сумел сделать!.. – промолвил Захар голосом, который легко мог бы поддеть и не такого «мимолетного», взбалмошного парня, каким был Гришка.
Но хитросплетенная штука Захара, несмотря даже на совершенно удачное выполнение – такое выполнение, которое могло сделать честь ловласу и не в ситцевой набивной рубашке по сорока копеек за аршин, – не принесла, однако ж, ожидаемых результатов. Во всем, впрочем, оказался виноватым сам Захар. Он хотя и сообразил, что с женою Гришки не годится действовать на манер серпуховских мещанок – ничего не возьмешь, что тут надо вести дело исподволь, но не выдержал такого плана. Самоуверенность вывела дело начистоту. Обнадеженный успехом своей проделки и нимало не сомневаясь, что теперь дело пойдет наверняка – умей только взяться, – он решился сделать приступ на другой же день после описанной нами сцены. Все благоприятствовало этому. Гришка, посланный Глебом в Сосновку за каким-то делом, должен был возвратиться не ранее вечера. Самому Глебу как-то нездоровилось после вчерашней прогулки в Комарево. Старик потягивался весь день в избе на лавке.
Как только наступил послеобеденный отдых, Захар отправился под навес, примазал волосы, подвел их скобкою к вискам, самодовольно покрутил головой, взял в руки гармонию, пробрался в узенький проулок к огороду и стал выжидать Дуню, которая должна была явиться развешивать белье.
В то же самое время как Захар стоял настороже, тетушка Анна сторожила, в свою очередь, минуту, когда Дуня выйдет из избы развешивать белье. Старушка сказала, правда, снохе своей, что вчерашнее происшествие, равно как и другие проделки Гришки, останутся шиты и крыты, но в душе своей решилась рассказать обо всем мужу. Оставшись одна глаз на глаз с Глебом, который все еще лежал на лавке, она почувствовала вдруг неизъяснимую робость: точно сердце оторвалось у нее. На том бы, может статься, и остановилось дело, если б Глеб не заговорил с нею. Он завел речь о хозяйстве и говорил словоохотливо. Это обстоятельство придало тотчас же духу жене. Она подошла к лавке и поведала ему без обиняков все, что лежало на душе. Рассказав о вчерашнем происшествии, о ночных похождениях Гришки и сделав свои замечания насчет того, что Гришка стал хмелем зашибаться, старушка перешла к Захару. По мнению ее, Захар был во всем главным зачинщиком и виновником. Он втравил Гришку во все недобрые дела. Ей самой сколько раз приводилось слышать его непутные речи. Недели за три перед тем Дуня сказала теще, что Захар не дает ей проходу, всячески подольщается к ней и раз дал волю рукам. Старушка передала точно так же и это обстоятельство мужу. Из слов ее значилось ясно, как дважды два – четыре, что Захар погубил Гришку.
Зная нрав Глеба, каждый легко себе представит, как приняты были им все эти известия. Он приказал жене остаться в избе, сам поднялся с лавки, провел ладонью по лицу своему, на котором не было уже заметно кровинки, и вышел на крылечко. Заслышав голос Дуни, раздавшийся в проулке, он остановился. Это обстоятельство дало, по-видимому, другое направление его мыслям. Он не пошел к задним воротам, как прежде имел намерение, но выбрался на площадку, обогнул навесы и притаился за угол.
– Провалиться на этом месте, когда знаю, за что так невзлюбила! – говорил Захар заискивающим голосом. – Эти слова твои, что говоришь, выходит, напрасно, потому единственно, мы такими делами не занимались… Если и было что, знает одна моя добрая душа, как, примерно, дело было… Я не то чтобы худому учил его… Стараюсь изо всех сил, а все для тебя, потрафить, был бы, примерно… произвести его как есть настоящим человеком… норовлю, примерно, каков Захар есть, то все едино-единственно должон быть и Гришка… Кабы не добрая моя душа, он вчера волоска бы на тебе не оставил. Сама, я чай, видела, как я его уговаривал, беспутного! Забрал в голову, ты, вишь, отцу сказала… Я и так и сяк… Кабы не я…
– Ах, ты, бессовестный, бессовестный! – воскликнула Дуня дрожащим от волнения голосом. – Как у тебя язык не отсохнет говорить такие речи!.. Кого ты морочишь, низкий ты этакой? Разве я не знаю! Мне Гришка все рассказал: ты, ты, низкая твоя душа, заверил его, я, вишь, отцу сказала… Да накажи меня господь после того, накажи меня в младенце моем, коли сама теперь не поведаю отцу об делах твоих…
Глеб не дослушал остального. Он выскочил из-за угла и ринулся с поднятыми кулаками на Захара. Несмотря на неожиданное нападение, тот ловко, однако ж, вывернулся, отскочив на несколько шагов, тряхнул волосами и стал в оборонительное положение.
– Эй, слышь, рукам воли не давай! – сказал он, размахивая гармонией.
Одним ударом кулака Глеб послал гармонию на самую середину огорода.
– Батюшка, брось его! Оставь лучше! – воскликнула бледная как смерть Дуня, бросаясь к старику.
Но тот сурово оттолкнул ее и снова, грозный, дрожащий от гнева, подошел к Захару.
– Так вот ты какими делами промышляешь! – вскричал старик задыхающимся голосом. – Мало того, парня погубил, совратил его с пути, научил пьянствовать, втравил в распутство всякое, теперь польстился на жену его! Хочешь посрамить всю семью мою! Всех нас, как злодей, опутать хочешь!.. Вон из моего дому, тварь ты этакая! Вон! Чтобы духу твоего здесь не было! Вон! – промолвил старик, замахиваясь кулаком.
– Погоди, брат, драться не велят! – произнес Захар, отступая, но все еще молодцуя: присутствие Дуни придавало ему некоторую храбрость. – Уйду, что ж такое? Надо, я чай, рассчитаться…
– Какие с тобой расчеты, нищий! Ты мне еще должен, не я тебе. За две недели забрал деньги вперед, а еще расчетов требуешь… Вон, говорю, вон ступай с того места, где стоишь!.. Ступай, говорю! Не доводи до греха… Вон!
– Уйду. Что куражишься! Не больно испужались… не на таковского напал. Уйду, не заплачу… Дай пожитки взять! – промолвил Захар с чувством достоинства.
Глеб отворил ворота ударом кулака, вошел на двор, сорвал с шеста тулупчик и картуз работника, единственные его пожитки, вернулся в проулок и бросил их к ногам Захара. Захар успел уже в это время завладеть гармонией.
– Можно и потише, – проговорил Захар, подбирая тулупчик.
– Ступай же теперь! – закричал старик, у которого при виде работника снова закипело сердце. – К дому моему не подходи! Увижу на пороге – плохо будет! Враг попутал, когда нанимал-то тебя… Вон! Вон! – продолжал он, преследуя Захара, который, нахлобучив молодцевато картуз и перекинув через плечо полушубок, покидал площадку.
Возвратясь на двор, Глеб увидел на крыльце Дуню, которая сидела, закрыв лицо руками, и горько плакала. Подле нее стояла, пригорюнясь, тетушка Анна. Глеб прямо пошел к ним.
– Ты о чем, Дуня? Что этого-то мошенника со двора согнал, радоваться надыть, а не убиваться! – сказал он расстроенным голосом, которому старался придать ласковое выражение. – Полно, перестань: ты ни в чем не виновата. Во всем моя вина, зачем недоглядывал. Много пожил на свете, пора бы, кажется, выучиться распознавать, каков таков есть человек – дурной либо хороший. Авось как мужа твоего негодного поучу, авось и тогда, бог даст, дело справим… Полно же… говорю… Уф! Устал!.. Вот маленечко того, погорячился… не стоило того… ну его совсем! Устал. Словно как кровь во мне разыгралась. В ушах шумит… Схожу, поразомнусь: отца твоего проведаю, авось полегче станет!..
Глеб застал дедушку Кондратия, по обыкновению, за добрым делом. Старик сидел на пороге своей лачужки и, греясь на солнышке, строгал обломком косы длинную хворостину, предназначавшуюся для новой удочки. Глеб подсел к нему.
– А я, дядя, примерно, вот зачем… Худые дела вершаются у нас в доме, – сказал Глеб.
– Христос оборони и помилуй! – промолвил дедушка Кондратий, опуская наземь обломок косы и хворостину и медленно творя крестное знамение.
– Да вот так и так, – начал Глеб и передал ему во всех подробностях о случившемся.
Он сообщил ему о том, что выгнал Захара, рассказал, за что выгнал его, рассказал все его проделки, перешел потом к Гришке, поведал все слышанное о нем от Анны и присовокупил к тому свои собственные замечания.
– Обманулся я в нем, дядя, шибко обманулся! – промолвил Глеб, потряхивая уже совсем поседевшими теперь кудрями. – Что говорить, смолоду ненадежен был, озорлив не в пример другому… Был тогда и другой парнишка у меня… Вместе росли: так оно, выходит, все тогда на виду было… А все не чаял, пойдет он у меня худым путем… Сам видишь, какое дело… Больше затем пришел к тебе, как ты, примерно, рассудишь… Оставить так не годится. Надо, пока время есть, сократить его при самом начале. По-моему, мало нагреть ему бока: образумится, пока болеть станут, а там опять, пожалуй, за свое примется. Надо, примерно, другое сыскать средствие… Как ты скажешь?..
– По-моему, коли слова моего послушать пришел, Глеб Савиныч, не тронь ты его. Пуще того, не грози, не подымай рук, – смиренно возразил старик, хотя на лице его проступало выражение глубокого огорчения, – побоями да страхом ничего ты не сделаешь. Не те уж лета его, и нрав не тот. Неровён человек, Глеб Савиныч! Господь и леса не сравнял, не только человека. Судишь по себе, по своей душе судишь. Смотришь, и обознался: иной человек-то хищнее зверя лютого… Оставь ты его, не тронь. По-моему, переговори лучше добрым словом, возьми кротостью да терпением. А пуще того, помолимся о нем, попросим господа: авось уймет он его сердце!.. А что бить-то? Хуже еще возмутится от того душа его. Возьмет злобу на тебя, на домашних, на житье свое: тошней тогда будет ему, да и всем вам… Много, Глеб Савиныч, много, признаться, и я в нем обознался!.. Мало ли положил он песку в мое сердце! Что-то вот словно сердце мое чуяло, как женили мы его. Не чаял я в нем и тогда степенства: мало добра в тех делах, что худым начались!.. И то сказать надо, Глеб Савиныч, не ему… нет, не ему прочил я свою дочку… Была она у меня одна радость в глазу, одно утешение. Денно и ночно молил о ней всевышнего создателя! Не дошли, видно, мои молитвы. Стало, прогневал я его грехами своими тяжкими! – заключил старик, с покорностию опуская свою белую голову.
Трудно решить, слова ли дедушки Кондратия изменили образ мыслей Глеба или подействовали на него воспоминания о возлюбленном сыне – воспоминания, которые во всех случаях его жизни, во всякое время и во всякий час способны были размягчить крепкую душу старого рыбака, наполнить ее грустью и сорвать с нее загрубелую оболочку; или же, наконец, способствовало самое время, преклонные годы Глеба, которые заметно ослабляли его крутой, ретивый нрав, охлаждали кровь и энергию, – но только он послушался советов дедушки Кондратия. Возвратясь домой, Глеб пальцем не тронул приемыша. Он приказал ему следовать за собой и пошел к лодкам.
Тетушка Анна и Дуня поспешили броситься к воротам. Дрожа и замирая от страха, они приложили бледные лица к щелкам ворот; но сколько ни следили они за движениями грозного старика, ожидая с минуты на минуту, что он тут же, на месте, пришибет Гришку, ожидания их не оправдались. Глеб, однако ж, говорил с приемышем. Речь его, сначала суровая и отрывистая, заметно смягчалась, по мере того как он, истощив жестокие, укорительные слова, коснулся воспоминаний детства приемыша. Очевидным делалось, что, неразлучно с этими воспоминаниями, в душе старика возникали другие, более драгоценные воспоминания.
– Я тебя возрастил все одно как родного сына, а все это, выходит, напрасно только о тебе заботился! – заключил Глеб. – Думал, отнял у меня господь детей, ты останешься нам в утеху, станешь об нас сокрушаться да беречь под старость, а заместо того норовишь как бы злодеем нашим стать! Вспомни, Гришка, ведь ты жил у меня как односемьянин пятнадцать лет, слышишь, пятнадцать лет делил я с тобою хлеб-соль, кормил, обувал тебя… Рази, по-вашему, за добро злом надо отплачивать?.. Не о себе говорю: мой век недолог. Говорю, подумай ты о себе: ведь у тебя жена и дети. Зверь бесчувственный, и тот о детях своих заботу имеет… Опомнись, говорю: выкинь дурь-то из головы… Вспомнишь слова мои, да поздно будет!.. Худые дела к добру не поведут… Люди не взыщут – господь тебя покарает! Брось, говорю!.. Враг тебя путает… Помолясь богу, за дело возьмись… А о прошлом не поминай… пропадай оно совсем!..
Но разумные советы благодетеля не произвели решительно никакого действия на приемыша. Первые два дня действительно ходил он мрачный и задумчивый. Он как будто сознавал вину свою и каялся. Но чувство это мгновенно уступило место мелочной досаде и злобе, как только узнал он от жены настоящую причину изгнания Захара. Он ждал только случая посчитаться с товарищем, который обманул его. За неимением Захара Гришка вымещал досаду втихомолку на жене. Но мимолетная, соломенная душа Гришки, как метко назвал ее Захар, неспособна была долго сосредоточивать в себе одно какое-нибудь чувство. Злоба, дружба, досада, примирение – все сменялось одно другим с необычайной быстротой. Легкая, пустая душа его вспыхивала так же быстро, как зажженная солома, но зато скоро и потухала. Прошли две-три недели; в сердце Гришки возникло, вместе со скукой, сожаление о том, что не было Захара, с которым так весело, бывало, коротаешь однообразные часы послеобеденного времени. Сожаление живо сменилось радостью, когда случайно проведал он, что Захар поселился в одной из комаревских фабрик. С той минуты он только и помышлял о том, как бы встретиться с прежним товарищем. Так вот и подмывало его юркнуть на луговой берег. Комарево стало для него тем же, чем было когда-то озеро дедушки Кондратия. Случай не замедлил представиться, не замедлили также осуществиться мечты приемыша: он встретился с Захаром. Встреча была радостная с обеих сторон. О старом, конечно, не было и помину.
И снова очертя голову задурил Гришка. Снова, когда темная ночь окутывала площадку, Оку и луга и когда старики, утомленные дневными трудами, крепко засыпали, начал он украдкой исчезать из клетушки, – снова, полная беспокойства, затаенной грусти и трепетных ожиданий, стала просиживать Дуня целые ночи на завалинке, карауля возвращение беспутного мужа и отрываясь тогда лишь, когда призывал ее слабый крик младенца.
XXII
Крепкий старик
– Полно, дядя!.. Ну что, в самом деле, уперся, на одном стал: «Нет да нет, не приходится, – то да сё!» Слушать, выходит, нечего. Полно, говорю, перебирайся-ка ты взаправду ко мне – лучше дело-то будет; по душе, примерно, говорю, не из чего другого; а то: «Нет да нет!» С чего ж нет-то? С чего отнекиваться-то? – говорил Глеб, сидючи раз как-то под вечер с дедушкой Кондратием на завалинке против площадки. – Жили мы с тобой, почитай, двадцать лет по-соседски, как следует – ладно и безобидно. Вот как жили: два сапога – одна пара!.. Ты обо мне извещен; знаю, примерно, и я, каков ты есть такой человек. Будь ты мне чужой, неизведанный – ну, не стал бы разговаривать… Чужие-то люди, неизведанные, вот где у меня сидят – на самой шее… Ты нам не чужой: дочка твоя живет в моем доме – породнились, выходит… И добро бы сам пришел ко мне: «Возьми, мол, меня, Глеб Савиныч», – стал бы так-то, примерно, напрашиваться; ведь я же заговорил сперва-наперво; и говорю: «Ступай, мол, дядя, жить ко мне!» Дело, выходит, полюбовное, незаказное… выходит, и сумлеваться нечего!.. На чем же твоя совесть?.. Дело, как есть, начистоту выходит…
– Спасибо, Глеб Савиныч, на добром слове твоем, – ласково возразил дедушка Кондратий. – Говоришь ты со мною по душе: точно, в речах твоих нет помышления, окромя мне добра желаешь; потому и я должон по душе говорить: худ буду я человек, коли тебя послушаю; право так: неправильно поступлю, согрешу против совести!..
– С чего ж так!.. Эвна! Послушай поди, что толкует-то, а?.. Не слушали бы уши мои! Все это, выходит, дядя, пустое говоришь только – вот что! – воскликнул Глеб.
– Полно, сосед, не греши; послушай прежде, осуждай потом, – кротко возразил старик. – Вот ты говоришь: приходи жить ко мне! Хорошо: польщусь я на такое твое доброе слово – приду. Значит, стану только даром хлеб есть, за спасибо стану объедать тебя!.. Положим, ты не взыщешь, не взыщешь по доброй по душе своей – люди осудят: «Пристроил, скажут, дочку, нашел ей укромное, теплое гнездо у добрых людей, да и сам туда же примостился, благо пустили; живет, скажут, хлеб жует, сложа руки, – даром, скажут, не работамши!» И скажут-то правильно – вот что! А пуще того попрекнет своя совесть… Послушаю я тебя, поступлю по-твоему – неугодное сотворю перед господом! Пока господь грехам терпит, не отымает рук, пока глаза видят, должон всяк человек трудиться, должон пробавляться сам собою, какие бы ни были его лета… Труды наши – та же молитва перед господом! Всякая тварь на земле: муравей, мошка какая-нибудь – и те трудятся; а человек должон и подавно! Коли трудишься, значит – радуешься на жизнь, доволен, значит, ею… Труды – наша благодарность господу за его великие для нас милости! Коли человек ропчет на земное бытье свое – опостыла его жизнь; бросает он тогда всякое о себе попечение, немила работа ему, перестанет трудиться… Святые отцы, Глеб Савиныч, в трудах жили! Апостолы Христовы также трудились… Были из них такие же, как мы, рыбари – стало, труд на себя принимали…
– Знамо, так. Да я, примерно, не о том говорю, рази я говорю: приходи, дядя, ко мне даром хлеб есть – рази я это говорю? – перебил Глеб. – Зову тебя на подмогу: станешь, примерно, мне подсоблять… Рази это тебе не работа?.. В чем не осилишь – знамо, лета твои уже немолодые, иной раз и рад бы сделать то, другое, да не по моготе – ну и бог с тобой! Знамо, попрекать да понукать не станем: не тот, примерно, ты человек; довольно тебя знаю: не охотник сидеть сложа руки, проклажаться не любишь, старик к работе завистливый, хлопотун… Не то, примерно, жил вот у меня, лет двадцать тому, сват… Акимом звали… Ты его знаешь… али запамятовал?.. Мудреного нет: человек был пустой, самый незаметный… да вот ты, никак, в тот самый год, как ему помереть, озеро снял… Ну, что толковать: ну, отец Гришки, тот самый! Так тот, бывало… У того вот эти только скворечницы на уме: скворечницы да дудки для ребят – тут вся его и работа была!.. А скажешь, бывало: «Сват Аким, – скажешь, – ступай сети таскать!» – «Ох, живот подвело, моченьки моей нет!» Скажи потом: «Сват, мол, Аким, ступай щи хлебать!» Ну, на это горазд был; тут об животе нет и помину; день-деньской, бывало, на печи обжигается, нет-нет да поохает: одним понуканьем только и руки-то у него двигались… самый что ни на есть пустой человек был… Так вот, дядя, к примеру такому говорю, рази ты с ним под одну стать?.. Слава те, господи, знаю я тебя не первый день! В двадцать-то лет было время насмотреться!.. Говорю – подсоблять станешь; в большой на тебя надежде: затем, примерно, и говорю. Сам видишь, лето подходит к концу, скоро листопад, осень; пойдет у нас пора самая любезная, а рук мало – недостача в руках! Нет батраков, да и полно! Что ты станешь делать!.. Три раза в Комарево наведывался, три раза сулили прислать, – все нет да нет; затем-то и говорю теперь: ступай, говорю, жить ко мне! Под стать, выходит, были бы мне твои хлопотливые руки! Сам-то стар добре становлюсь, хлопотать-то – силы мои уж не те: года побороли! Один с Гришкой не управлюсь; кабы ты присоединился – ну, и пошло бы у нас на лад: я старик, ты другой старик, а вместе – все одно выходит, один молодой парень; другому-то молодяку супротив нас, таких стариков, пожалуй что и не вытянуть!.. Народ-то нынче добре клев стал, слаб… износился, стало быть, что ли?.. Оно и все так-то: вот хошь бы теперь один палец – ну, что в нем! Хлеба ломоть, и тот не отрежешь! А подведи к нему другой, да третий, да четвертый – тут и вся ладонь… сила выходит… Что захотел, то, примерно, и сделал; так-то и мы с тобою…
– Разумная твоя речь, Глеб Савиныч: есть что послушать! – произнес дедушка Кондратий с добродушною улыбкой. – Только вот добре на меня много понадеялся… Сам посуди, какая и в чем может быть тебе моя помощь? В чем могу я подсобить тебе?.. Взгляни-ка ты на себя, взгляни на меня потом: ведь ты передо мной, что дуб стогодовалый; я же перед тобой – былие; всякий ветер качает, всякий паренек, хошь бы вот мой внучек, Дунин сынишка, и тот к земле пригнет!.. Какая я тебе помога?.. Лишняя только тягота, лишние зубы при хлебе… И зубов-то, и тех уж ни одного нет…
– Опять за свое! Ты что ни говори ему, он все свое поет! – воскликнул Глеб, махнув рукою. – Я ж те говорю – никто другой, слышь, я говорю: не твоя, выходит, об этом забота; знаю я, каков ты есть такой, мое это дело! Коли зову, стало, толк в этом вижу!..
– Было время, точно, был во мне толк… Ушли мои года, ушла и сила… Вот толк-то в нашем брате – сила! Ушла она – куда ты годен?.. Ну, что говорить, поработал и я, потрудился-таки, немало потрудился на веку своем… Ну, и перестать пора… Время пришло не о суете мирской помышлять, не о житейских делах помышлять надо, Глеб Савиныч, о другом помышлять надо!..
– Все так… вестимо… что говорить… А все, коли господь не отымет у человека жизнь, продлит его дни, все надо как-нибудь пробавляться! Живем на миру, промеж людей; должны руками кормиться…
– Тружусь по мере сил своих, не гневлю господа бога!.. О сю пору, Глеб Савиныч, благодаря милосердию всевышнего никто не попрекнул чужим хлебом. Окромя своего заработанного, другого не ел… благодарю за то господа!
– Да, братец ты мой, одно ты только в толк возьми: надо взять, примерно, в рассужденье: стоит ли хлеб-то, который ты ешь, трудов-то твоих? Сам говорил не однова: другой раз день-деньской сидишь на берегу с удою, день-деньской печешься на солнце, а все ничего! Хошь бы пескарь какой либо колюшка подвернулась!.. С чем пришел – пустой был кувшин – с тем и уйдешь! Выходит, напрасны только были труды твои… Вот о чем я толкую! У меня, по крайности, так хошь сидеть-то напрасно не станешь; дело, выходит; веселее тогда будет, занятнее! Все сердце-то возрадуется, как потянешь уду-то… Глянь, ан окунек или лещ… Как толк-то в работе есть, видишь, труды не напрасны… Благословил господь, так и согрешишь меньше… ей-богу, право! Ину пору вершу-то вынешь из воды, насилу на плече унесешь, ну и благодаришь творца; инда душа-то в тебе радуется, как словно даже человек другой – лучше прежнего стал… Право, дядя!.. А что в том: трудишься, трудишься, все нет ничего… ну, и согрешишь! Сам потом не рад; ходишь, как словно сомневаешься в чем… А согрешишь, не утерпишь; потому час не ровен, дядя, вот что… Да я бы, кажется, что хошь давай, трех бы ден не выжил на твоем озере – ей-богу, право!.. По мне, пескари эти да колюшки, мелкота эта, хошь бы ее вовсе не было! Само пустое, нестоящее дело!.. И добро бы вволю-то было их; а то, сам говоришь: день ото дня плоше да плоше, нет ловли никакой… Из чего ж бьешься-то?.. Не говорю о барышах – какие барыши!.. Давай бог оброк комарникам за наем озера выплатить!.. Десять целковых в год – деньги невелики, а все взять откуда-нибудь надо!.. Ну, положим, сведешь концы с концами, надо также и о своих нуждах подумать…
– Мои нужды небольшие, Глеб Савиныч: хлебушка кусочек, да свечку к образу было бы из чего поставить – вот и все мои нужды!
– Мало-мало, а все же надо! А ну, как рыба-то, пескари эти да колюшки… ну их совсем… как совсем перестанут ловиться?
– Что ж?.. Его на то святая воля!.. Бог дал, бог и взял; никто окромя него в этом не властен.
– А ну, как плевок на нее нападет, на рыбу-то, тогда что?
– Заслужил, значит, тяжкими грехами своими; не должон и тогда роптать!
– Да ведь кормиться-то надо же. Знамо, человек без хлеба не живет!..
– Самую что ни на есть мелкую пташку, и ту не оставляет господь без призрения, Глеб Савиныч, и об той заботится творец милосердный! Много рассыпал он по земле всякого жита, много зерен на полях и дорогах! Немало также и добрых людей посылает господь на помощь ближнему неимущему!.. Тогда… тогда к тебе приду, Глеб Савиныч!
– Чем тогда кланяться, ступай лучше теперь: сам зову!
– Нет, кланяться и тогда не стану: земля земле не кланяется!.. А так, зная твою добрую душу, приду, скажу: «Не под силу, мол, не смогу достать хлебец своими трудами; дай уголок помереть покойно…» – только и скажу.