
Полная версия
Гуттаперчевый мальчик (сборник)
На самом деле он находился в крайне затруднительном положении. Он не знал даже, приведется ли пообедать, потому что дальше Комарева нынче не уйдешь, а комаревский целовальник Герасим (в этом убедился Захар из собственного опыта) в долг не верил. Гармония представляла слишком ничтожный предмет для заклада: и новая-то стоит всего один двугривенный! Конечно, если приложить к ней кисет, картуз и трубку, можно, пожалуй, выйти из беды, но на самое короткое время. Никак не дотянешь до найма. В Комареве (это обстоятельство было также известно Захару) и без того уже много своих рук. Что ж касается до путешествия в Серпухов, к приятелю фабриканту, надо было отложить попечение: серпуховский приятель был, к сожалению, тот самый, что застал жену свою в роковую минуту, как она дарила Захару знаменитый кисет. Другие же два фабриканта из Серпухова вытурили его также в свое время и погрозили даже намять бока, если он только покажется на пороге их фабрик. Между Захаром и остальными знакомыми ему хозяевами существовали такие же почти неблагоприятные отношения – словом, решительно некуда было приткнуться!.. Со всем тем, надо отдать ему справедливость, он не унывал нисколько. Во все время переправы через Оку не переставал он молодцевать, свистать, петь песни и играть на гармонии. Мало того: ступив на противоположный берег, он выразил даже свое искреннее, задушевное сожаление к тяжкой доле молодого своего товарища.
– Эх, Гришка, Гришка!.. Жаль мне тебя, братец ты мой, ей-богу, жаль!.. Так, ни за что, ни за грош погубил ты свою молодость!.. Пропадай теперича твоя волюшка!.. В коренную, как есть, закрепил тебя старик к дому своему. Говорил – стой на одном: «Знать, мол, не знаю, ведать не ведаю!..» А то: как да как?.. Вот те и как!.. Возись поди теперича… Закабалил ты себя. Навязал жернов на шею – это все единственно, – выходит, одно и то же!.. И добро девка-то была бы… а то… эхма! Мимолетный ты парень, как погляжу, соломенная твоя душа!.. Только что вот куражишься… То ли бы было, кабы послушал: шли бы теперича вместе важнеющим манером!.. Куда ни кинул глазами, это все единственно; везде путь-дорога – гуляй знай!.. А то что?.. Загубил себя как есть теперича!.. Парень-то ты ловкий: через это и жалею больше, ей-богу, право!..
Говоря таким образом, Захар не имел дурного умысла. Он чуть ли даже не был чистосердечен, потому что судил о Гришке по себе – судил безошибочно, и знал, следовательно, как мало соответствовало молодому парню настоящее его житье.
Во все время этого дружеского объяснения приемыш стоял понуря голову и крепко упирался грудью в конец весла. Он слова не сказал, но конец весла яростно рыл землю. Руки Гришки не переставали откидывать с нетерпением волосы, которые свешивались на лицо его, принужденно склоненное на грудь.
Ко всем дурным чувствам, кипевшим теперь в сердце приемыша, примешивалась еще досада, которую пробуждала не столько разлука с товарищем, сколько сознание бессилия последовать за ним. По крайней мере глаза Гришки, пристально устремленные на удаляющегося Захара, были совершенно сухи. Не обозначалось в них ни сожаления, ни грусти: что-то похожее на зависть, на бешенство молодого полудикого коня, выхваченного из косяка арканом, спутанного по ногам крепкими ремнями и брошенного наземь, сверкало в черных, глядевших исподлобья глазах Гришки, обозначалось во всех чертах его смуглого лица. Захар говорил сущую правду: и он точно так же мог бы теперь быть вольнее белых чаек, которые весело снуют над раздольною рекою! Все кончено! Хочешь не хочешь, живи в ненавистном доме. Припаял суровый старик Гришкину волюшку – припаял ее медным припоем! Связал по рукам и ногам! Недаром же трунил над ним Захар, называя его мимолетным парнем и соломенною душою; недаром сравнивал его с мякиной, которая шумит и вьется пока в углу, в затишье, а как только вынесешь в открытое поле, летит покорно в ту сторону, откуда ветер покрепче! Но Гришка, как обыкновенно водится в подобных случаях, не столько обвинял самого себя, сколько окружающих. Больше всех пришлось отвечать Дуне. Она, одна она, как он думал сам с собой, была всему главной виновницей: не живи она в двух верстах от площадки, не полюби парня, не доверься его клятвам, ничего бы не случилось; он в самом деле шел бы теперь, может статься, с Захаром! И кто толкал его на луговой берег? Чего домогался он? Чего искал? Съездил всего раз двадцать украдкою на озеро – велика важность! Эка невидаль! Стоило из того навеки распрощаться с вольною волюшкой! Негодование Гришки обращалось даже частию на тестя. Дедушка Кондратий также был, по разумению Гришки, виновен во многом: зачем, вместо того чтобы гонять каждый раз приемыша из дому, зачем ласкал он его – ласкал и принимал как родного сына?..
С такими мыслями и чувствами покинул он луговой берег и переехал Оку. Когда Гришка обернулся, чтобы привязать челнок, глаза его встретили жену. Она стояла, прислонившись к большой лодке, и, по-видимому, ждала его.
Дуня, точно, вышла с этою целью на площадку, но действовала в этом случае не по собственному побуждению. Глеб перед уходом в Сосновку велел ей передать мужу, чтобы он тотчас же после возвращения своего с лугового берега ехал забрать верши, брошенные накануне подле омута. Иначе, может быть, у нее не стало бы смелости дожидаться мужа. В последнее время, не мешает заметить, она чувствовала страшную неловкость в его присутствии. К этому чувству начинала даже примешиваться робость. Гришка, конечно, не смел пробудить в ней такого чувства жестоким обращением: он побоялся бы тронуть ее пальцем. Но Дуне во сто раз легче было бы снести его побои, чем видеть, как вдруг, ни с того ни с сего переменился он и, что всего хуже, не объяснял даже ей причины своего неудовольствия.
Гришка, подобно всем слабым, но злобно, дурно настроенным людям, не смея явно выразить своей досады, вымещал ее тайком, втихомолку, и, конечно, вымещал ее на жене, единственном существе, которое находилось до некоторой степени в его зависимости. Он прибегал, как водится в таких случаях, к мелким, но тем не менее действительным средствам. Так, с самой почти свадьбы сохранял он перед нею какой-то небрежно-насмешливый вид. И хоть бы слово, одно слово сказал ей в оправдание такой внезапной перемены обращения! Так нет: почти с самого дня свадьбы хранил он упорное молчание, отворачивался и отходил от нее всякий раз, когда она обращалась к нему. При случае не обходилось без грозных жестов и еще более грозного выражения лица. Всё это мгновенно исчезало, однако ж, как только появлялся Захар. В глазах жены Гришка умышленно заводил с ним долгую дружескую беседу, старался даже казаться веселым. Молоденькая сноха Глеба сокрушалась в догадках. Молодое, неопытное сердце ее невыносимо ныло от боли, терзалось, может даже быть, ревностью. Захар отнял у нее Гришку. С каждым днем худела она и падала духом, к великому удивлению тетки Анны и скорбному чувству преклонного отца, который, глядя на дочку, не переставал щурить подслеповатые глаза свои и тоскливо качал белою старческою головою.
При всем том, как только челнок мужа коснулся берега, она подошла к самому краю площадки. Взгляд мужа и движения, его сопровождавшие, невольно заставили ее отступить назад: она никогда еще не видела такого страшного выражения на лице его. Дуня подавила, однако ж, робость и, хотя не без заметного смущения, передала мужу приказание тестя.
В ответ на это Гришка соскочил наземь, оглянул кругом, толкнул ногою челнок и яростно бросил весло на камни.
При этом страх овладел ею пуще еще прежнего; она снова отступила несколько шагов. Гришка подошел к ней с поднятыми кулаками.
– Это все через тебя! Все ты! Ты всему причиной! – промолвил он, снова оглядываясь кругом и злобно потом стискивая зубы. – Ты… через тебя все вышло! – подхватил он, возвышая голос. – Это ты рассказала своему отцу про нашу сплетку!.. Ты рассказала ему, какая ты есть такая: через это женили нас!.. Я ж тебе! Погоди!..
– Гриша… Гриша!
Она не договорила своей мысли… Впрочем, Гришка видел очень хорошо и без ее объяснения, что «сплетка» их и в то время еще не могла оставаться тайной; теперь и подавно нельзя было бы скрыть ее. Все равно, рано ли, поздно ли, должны были открыть истину. Если б хоть раз поговорил он с женою, хоть раз обошелся с нею ласково, Дуня, подавив в себе остаток девичьего чувства, привела бы ему еще другое доказательство их связи: авось-либо перестал бы он тогда упрекать ее, пожалел бы ее; авось помягче стало бы тогда его сердце, которое не столько было злобно, сколько пусто и испорчено. Но Гришка не знал последнего обстоятельства. Сверх того, вряд ли обратил бы он в эту минуту на что-нибудь внимание. Слова Захара, как крепкий хмель, мутили рассудок Гришки. К тому же бояться теперь было нечего: Глеба не было дома – смело можно расходиться! Он осыпал Дуню ругательствами и упреками, грозил утопить ее, поджечь лачугу тестя, грозил убежать из дому, и бог знает только, чего не наговорил он! Конечно, все это были лишь пустые слова, действия разгоряченного не в меру мозга – слова, над которыми всякий другой посмеялся бы вдоволь, пожалуй, еще намял бы ему хорошенько бока; но тем не менее слова эти поразили молоденькую женщину страшным, неведомым до того горем.
Наконец Гришка кинулся в челнок и, бросив на ветер еще несколько новых бессмысленных угроз, отчаянно махнул веслом и полетел стрелою вниз по течению.
Приложив руки к груди, едва переводя дух и вздрагивая всем телом, Дуня направилась к огороду, чтобы там на свободе выплакать свое горе; но совладать с горем без привычки – дело мудреное! Слезы и рыдания захватили ее еще на половине дороги.
В таком положении застала ее тетушка Анна, выходившая в это время из ворот.
– Ахти, батюшки! Мать ты моя родная! Что ты, касатушка? Христос с тобою! – воскликнула старушка, суетливо ковыляя к снохе.
Тетка Анна, несмотря на всегдашнюю хлопотливость свою и вечную возню с горшками, уже не в первый раз замечала, что хозяйка приемыша была невесела; разочка два приводилось даже видеть ей, как сноха втихомолку плакала. «Знамо, не привыкла еще, по своей по девичьей волюшке жалится! Помнится, как меня замуж выдали, три неделюшки голосила… Вестимо, жутко; а все пора бы перестать. Не с злодеями какими свел господь; сама, чай, видит… Что плакать-то?» – думала старушка.
Рыдания Дуни не шутя смутили ее. Но чем усерднее суетилась она подле снохи, чем усерднее ласкалась к ней и уговаривала ее, тем сильнее плакала и рыдала Дуня. Голос участия и всевозможные утешительные соболезнования действуют всегда отрицательно в тех случаях, когда сердце слишком переполнено скорбью: они большею частью только раздражают и без того уже раздраженное сердце человека, убитого горем. Лучше всего предоставить его самому себе, дать ему полную волю наплакаться; время, тишина и покой – лучшие утешители; слова утешения в этих случаях часто разъясняют нам всю цену того, что мы потеряли и что оплакиваем.
– Да ты мне только скажи, болезная, на ушко шепни – шепни на ушко, с чего вышло такое? – приставала старушка, поправляя то и дело головной платок, который от суеты и быстрых движений поминутно сваливался ей на глаза. – Ты, болезная, не убивайся так-то, скажи только… на ушко шепни… А-и! А-и! Христос с тобой!.. С мужем, что ли, вышло у вас что неладно?.. И то, вишь, он беспутный какой! Плюнь ты на него, касатка! Что крушить-то себя понапрасну? Полно… Погоди, вот старик придет: он ему даст!..
– Нет, матушка… Разве я через него?.. Так, сама не ведаю… Не говори батюшке… Христом-богом прошу, не говори ты ему…
– Что говорить-то? И-и-и, касатка, я ведь так только… Что говорить-то!.. А коли через него, беспутного, не крушись, говорю, плюнь, да и все тут!.. Я давно приметила, невесела ты у нас… Полно, горюшица! Авось теперь перемена будет: ушел теперь приятель-то его… ну его совсем!.. Знамо, тот, молодяк, во всем его слушался; подучал его, парня-то, всему недоброму… Я сама и речи-то его не однова слушала… тьфу! Пропадай он совсем, беспутный… Рада до смерти: ушел он от нас… ну его!..
Но как бы там ни было, был ли всему виной Захар или другой кто, только тетушке Анне много раз еще после того привелось утешать молоденькую сноху свою. К счастию еще, случалось всегда так, что старик ничего не замечал. В противном случае, конечно, не обошлось бы без шуму и крику; чего доброго, Гришке довелось бы, может статься, испытать, все ли еще крепки были кулаки у Глеба Савиныча; Дуне, в свой черед, пришлось бы тогда пролить еще больше слез.
Но Глеб, занятый с раннего утра до позднего вечера своими вершами и лодками (время рабочее проходило, и надо было поторопиться зашибить лишнюю копейку), не обращал никакого внимания на житье-бытье молодых. Недосуг было; к тому же хотя зоркий, проницательный взгляд старика в последнее время притуплялся, ему все-таки легче было уловить едва заметное колебание поплавка или верши над водою, чем различить самое резкое движение скорби или радости на лице человеческом. Старик глядел меньше на лицо, чем на руки. Приходил он домой в обед или ужин и всякий раз заставал Дуню в хлопотах по хозяйству: чего ж ему еще? Он оставался очень доволен снохою. «Нет, не обманул меня сосед, – думал Глеб, – дочка его, точно, хлопотунья, работящая бабенка, к тому же смирна добре… Сначатия-то как словно не так, чтобы совсем ладно повела себя, а теперь, грех сказать, попрекнуть нечем!..»
Дуня, с своей стороны, движимая, может статься, чувством совестливости, которую пробуждал в ней ее проступок, ревностно работала, стараясь этим способом загладить перед тестем и тещею прежнюю вину свою. Со дня поступления ее в дом никто не слыхал от нее противного слова; несмотря на теперешнее трудное положение свое, она не только не отказывалась от дела, но даже сама добровольно хлопотала от зари до зари. Нежная, истинно материнская заботливость, которую обнаруживала тетушка Анна к горшкам своим, встретила в Дуне опасную соперницу. К этому, не мешает заметить, способствовал теперь отчасти сам Гришка: день ото дня он делался сговорчивее, переставал хмуриться и буянить. Наступившая зима подействовала еще благодетельнее на отношения молодых. И то сказать надо: сколько ни отмалчивайся, сколько ни серчай, а пять зимних месяцев кряду – не выдержишь: хоть словечко, да вымолвишь. Видно, надоело Гришке кипятиться попусту: зима в избе, что тихое семейное житье, худому не научит – советница добрая…
Починка сетей, плетение вершей, строгание багров и весел, приготовление саков и поплавков заняли теперь исключительно Глеба: все эти предметы представили обильную пищу неугомонной деятельности старика. Но что ни говори, строгание весел и починка сетей дело все-таки мертвое сравнительно с ловлею живой рыбки, – живой промысел. Страшные морозы, сковавшие Оку ледяною корою, пригвоздили к лавке старого рыбака; ничто уже не мешало ему теперь обратить частичку внимания на жену, на житье-бытье молодых, на хозяйство. Просиживая день-деньской в избе, Глеб окончательно вывел самое выгодное мнение о снохе своей. Говоря об этом предмете с дедушкой Кондратием, который частенько заглядывал на площадку – благо ход через реку был теперь свободен, – Глеб не нахваливался. Добрые слова соседа заметно веселили преклонного старичка. Впрочем, в последнее время все были как-то довольны и веселы. Но веселье и довольство овладели всеми еще в большей мере, когда к исходу зимы в доме рыбака неожиданно появилась у печки люлька и вслед за тем послышались детские крики. Тут уже седые брови Глеба как словно совсем расправились, а белая голова дедушки Кондратия заходила еще пуще прежнего из стороны в сторону; но уже не от забот и печали заходила она таким образом, а с радости. О тетушке Анне и самой Дуне говорить нечего!.. Самые любимые горшки, самые избранные корчаги остались на время в забвении!.. Даже Гришка – и тот стал весело, самодовольно потряхивать волосами.
Вместе с этим слабым детским криком как словно какой-то животворный луч солнца глянул неожиданно в темную, закоптелую избу старого рыбака, осветил все лица, все углы, стены и даже проник в самую душу обывателей; казалось, ангел-хранитель новорожденного младенца осенил крылом своим дом Глеба, площадку, даже самые лодки, полузанесенные снегом, и дальнюю, подернутую туманом окрестность.
Давно уже прошла капель с кровель, прошел лед по Оке, уже прилетели скворцы и жаворонки, когда Дуня вышла в первый раз за ворота.
Был чудесный, теплый день только что начинающейся весны.
Не знаю, воздух ли подействовал так благодатно на Дуню, или душа ее была совершенно довольна (мудреного нет: Гришка обращался с ней совсем почти ласково), или, наконец, роды поправили ее, как это часто случается, но она казалась на вид еще бодрее, веселее и красивее, чем когда была в девках. А между тем на каждом плече ее было по коромыслу и на каждом коромысле висела немалая тяжесть рубах и всякого другого тряпья; немало также предстояло ей забот: требовалось привести все это в порядок, вымыть, развесить, просушить, прикинуть кой-где заплату, кой-где попросту прихватить нитками – работы больно довольно. Она весело спустилась, однако ж, к концу площадки – туда, где за большими камнями шумел ручей, впадающий в Оку, и так же весело принялась за дело.
Уже час постукивала она вальком, когда услышала за спиною чьи-то приближающиеся шаги. Нимало не сомневаясь, что шаги эти принадлежали тетушке Анне, которая спешила, вероятно, сообщить о крайней необходимости дать как можно скорее груди ребенку (заботливость старушки в деле кормления кого бы то ни было составляла, как известно, одно из самых главных свойств ее нрава), Дуня поспешила положить на камень белье и валек и подняла голову. Перед ней стоял Захар.
XXI
Продолжение предыдущего
Захар далеко уже не казался теперь тем щеголем, каким видели его на комаревской ярмарке и потом у Глеба. Одежда на нем была, однако ж, все та же, но потому-то самому, может статься, и была она так неказиста, что целых пять-шесть месяцев кряду находилась бессменно на плечах его. Широкие синие шаровары из крашенины, засученные до половины икры с целью предохранить их от грязи, но вернее, чтобы скрыть лохмотья, которыми украшались они внизу, как бахромою, значительно побелели, местами даже расползались. Жилета с светлыми пуговицами, этого знака отличия, которым спешит обзавестись всякий фабричный, как только проникается сознанием личного превосходства своего над пахарем и лапотником, – жилета, которым так справедливо гордился и дорожил Захар, – жилета не было!.. Оставались одна только ситцевая розовая рубашка и картуз; да и те сохраняли такие сокрушительные следы дождей, пыли и времени, смотрели так жалко, что наносили решительное поражение внешнему достоинству сельского франта. Даже лицо его как будто износилось заодно с картузом и рубашкой; оно, конечно, могло бы точно так же пленять серпуховских мещанок и фабричных девок, но не отличалось уже прежней полнотой и румянцем. Видно было, что Захар с того времени, как простился с Глебом, питался не одними калачами да сайками. За плечами его болталась на конце палки баранья шубенка такого отчаянного вида, как словно часа два сряду стреляли в нее пулями. Невредимою осталась одна гармония, да и то потому, я думаю, что материалы, ее составлявшие, состояли большею частию из меди и дерева.
Со всем тем Захар все-таки глядел с прежнею наглостью и самоуверенностью, не думал унывать или падать духом. В ястребиных глазах его было даже что-то презрительно-насмешливое, когда случайно обращались они на прорехи рубашки. Казалось, жалкие остатки «форсистой» одежды были не на плечах его, а лежали скомканные на земле и он попирал их ногами, как предметы, недостойные внимания.
С таким видом приблизился он к хозяйке приемыша. Он подошел, однако ж, не вдруг: шагов за десять, когда Дуня не подозревала о его прибытии, Захар остановился, чтобы оправиться. Глаза его между тем любопытно следили за каждым движением молоденькой, хорошенькой бабенки; они поочередно перебегали от полуобнаженной груди, которую позволяло различать сбоку наклоненное положение женщины, к полным белым рукам, открытым выше локтя, и обнаженным ногам, стоявшим в ручье и подрумяненным брызгами холодной воды. Нельзя сказать утвердительно, какое впечатление произвел на Захара этот осмотр; он казался сначала как будто удивленным. В бытность свою у Глеба он не удостоивал почти вниманием хозяйку Гришки: называл ее «сухопарой козой», «жимолостью» и другими именами. Надо полагать, однако ж, что на этот раз Захар отказывался от прежнего мнения, и впечатление, произведенное на него молодой женщиной, относилось к ее чести. Он даже подмигнул с каким-то особенным лукавством левым глазом и, сделав выразительный знак бровями, пошел прямо к Дуне, не переставая охорашиваться.
– Здравствуй, Дунюшка!.. Как вы, Авдотья Кондратьевна, живете-можете? – сказал Захар, самодовольно ухмыляясь, между тем как Дуня поспешно застегивала запонку сорочки и обдергивала приподнятую поняву.
– Здравствуй, – отвечала она, не обнаруживая ни радости, ни досады.
Мало-помалу, с внутренним довольством, из памяти ее изгладились слова тещи, которая уверяла всегда, что Захар был главным виновником первых ее горестей; она совсем почти забыла бывшего товарища мужа.
– Не узнаешь, что ли?.. – промолвил Захар, потряхивая головой. – Сдается, не так чтобы оченно давно не видались – старый дружок!..
– Как забыть?.. Помню! – вымолвила она на этот раз не очень весело. – Откуда?.. – прибавила она, принимаясь укладывать готовое белье.
– А я из Клишина: там и переехал; все берегом шел… Да не об этом речь: я, примерно, все насчет… рази так со старым-то дружком встречаются?.. Как словно и не узнала меня!.. А я так вот взглянул только в эвту сторону, нарочно с дороги свернул… Уж вот тебя так мудрено признать – ей-богу, правда!.. Вишь, как потолстела… Как есть коломенская купчиха; распрекрасные стали!.. Только бы и смотрел на тебя… Эх! – произнес Захар, сделав какой-то звук губами.
Дуня ничего не отвечала: она бросила взгляд к воротам и торопливо стала укладывать белье на коромысло.
– А что, ваши все дома?.. – спросил Захар.
– Дома, – отвечала Дуня, подымая коромысла и уравнивая их на плечах.
– Плечики наест: дай подсоблю, – обязательно промолвил Захар.
– Не надо: сама управлюсь.
– Что ж так?
– Да так; сама принесла, сама и отнесу, – сухо сказала Дуня, направляясь к избам.
Захар приостановился, поглядел ей вслед и знаменательно подмигнул глазом; во все время, как подымался он за нею по площадке, губы его сохраняли насмешливую улыбку – улыбку самонадеянного человека, претерпевшего легкую неудачу. Ястребиные глаза его сильнейшим образом противоречили, однако ж, выражению губ: они не отрывались от молодой женщины и с жадным любопытством следили за нею.
Вступив под ворота, Захар тотчас же оставил свое преследование и прямо пошел к Глебу и Гришке, которые работали под навесом.
– Здорово, хозяин! – молодцевато воскликнул Захар, приподымая картуз и дружелюбно кивая головою Гришке, который поспешил ответить товарищу тем же знаком.
– Здорово, брат! – проговорил Глеб с расстановкой. – Отколе бог несет?
– А я теперича из Клишина; там и переехал…
– А, примерно, где жил, спрашиваю? Переехать везде можно, – сказал старик, пристально оглядывая гостя.
– Жил больше по фабрикам… больше в Серпухове… там есть у меня приятель фабрикант… у него больше пробавлялся, – отвечал без запинки Захар.
– Так что ж ты такой общипанный? Стало быть, приятель-то худо расчелся?
– Нет, расчелся как следует!.. В себе перемены не вижу, все как быть должон! – решительно возразил Захар.
– Я говорю, как у нас жил, локти, примерно, целы были. Вот что я говорю.
– Мы носим по времени. Нарочно не взял хорошей одежды: оставил в «Горах» у приятеля… Хорошо и в эвтой теперича: вишь, грязь, слякоть какая, самому давай бог притащиться, не токмо с пожитками.
– Что ж, наниматься пришел?
– Пожалуй… потому больше – время теперича слободное… таким манером, коли надобность есть, можем опять послужить.
– Нужды чтобы оченно большой нету… а все одно, взять можно, – проговорил старик, стараясь показать совершеннейшее равнодушие и не замечая, как Гришка подавал знаки, пояснявшие Захару, что он пришел в самонужную пору.
Глеб действительно нуждался в работнике; еще за две недели перед этим наведывался он в Комарево и просил прислать ему батрака, если такой найдется, просил прислать в наискорейшем времени. Появление Захара избавляло Глеба от лишних хлопот.
«Он хоша проклажаться и любит, да по крайности человек знакомый; знаю я его обычай, знаю, как с ним и поуправиться. Другого наймешь, каков еще будет!»
Рассуждая таким образом, старик не терял из виду прорех, которыми покрыта была одежда Захара. Эти прорехи служили основою многим соображениям в голове хитрого старика. Сомневаясь в существовании горских и серпуховских приятелей, а также и в одежде, вверенной будто бы их попечению, Глеб смекнул в одно мгновение ока, что в делах Захара стали, как говорится, «тесные постояльцы» и что, следственно, ему будет теперь не до торгов – что дашь, то и возьмет. Догадки старика были верны во всех отношениях. Захару приходилось хоть в петлю лезть; несмотря на знаки Гришки, которые поясняли ему, что работник нужен, он решился не запрашивать большой цены, опасаясь, чтобы старик, чего доброго, не отказал взять его.