bannerbanner
Петербург. Стихотворения (сборник)
Петербург. Стихотворения (сборник)полная версия

Полная версия

Петербург. Стихотворения (сборник)

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
25 из 48

– «Да, да, да: где? Партия вас просила до времени поберечь узелок… Вот и все…»

– «Это по-вашему все?»

– «Все…»

– «Если б дело касалось узелка, то я бы вас понял: но извините…» И махнул он рукой.

– «Нечего нам объясняться: разве не видите, что весь разговор наш топчется вокруг да около одного и того же: сказка про белого бычка, да и только…»

– «И я замечаю… И все-таки: вы тут заладили – затвердили о каком-то насилии, я вот припомнил: и до меня дошли слухи – тогда, летом…»

– «Ну?»

– «О насильственном поступке, который вы нам предложили: так вот это намерение исходило, как кажется, не от нас, а от вас!»

Александр Иванович вспомнил (особа все тогда ему рассказала в трактирчике, подливая ликеру): Николай Аполлонович Аблеухов чрез какое-то подставное лицо предложил им тогда собственноручно покончить с отцом; помнится, что особа тогда говорила с отвратным спокойствием, прибавляя, однако, что партии остается одно: предложение отклонить; необычность намеренья, неестественность в выборе жертвы и оттенок цинизма, граничащий с гнусностью, – все это отозвалось на чувствительном сердце Александра Ивановича приступом жесточайшего омерзения (Александр Иванович был тогда пьян; и так вся беседа с Липпанченко представлялась впоследствии лишь игрой захмелевшего мозга, а не трезвой действительностью): это все он и вспомнил теперь:

– «И признаться…»

– «Требовать от меня», – перебил Аблеухов, – «что я… чтобы я… собственноручно…»

– «Вот-вот…»

– «Это гадко!»

– «Да – гадко: и, так сказать, Николай Аполлонович, я тогда не поверил… Поверь я, вы упали тогда бы… во мнении партии…»

– «Так и вы считаете гадостью?»

– «Извините: считаю…»

– «Вот видите! Сами же вы называете это гадостью; и вы сами же, стало быть, приложили к гадости руку?»

Что-то такое взволновало вдруг Дудкина: дернулась нежнейшая шея:

– «Постойте…»

И, ухватившись дрожащей рукою за пуговицы итальянской накидки, так и впился он глазами в какую-то постороннюю точку:

– «Не заговаривайтесь: мы вот тут упрекаем друг друга, между тем мы оба согласны…», – с удивлением перевел он глаза на глаза Аблеухова, – «в наименовании поступка… Ведь подлость?»

Николай Аполлонович вздрогнул:

– «Ну, конечно же подлость!..»

Они помолчали…

– «Видите, оба согласны мы…»

Николай Аполлонович, достав из кармана платок, остановился, обтирая лицо.

– «Это меня удивляет…»

– «И меня…»

С недоумением они поглядели друг другу в глаза. Александр Иванович (он теперь позабыл, что его трясет лихорадка) опять протянул свою руку и дотронулся пальцем до края итальянской накидки:

– «Чтоб распутать весь этот узел, ответьте же мне вот на что: обещая собственноручно (и так далее)… – Обещание это не от вас исходило?..»

– «Нет! Нет же!»

– «И к такому убийству, стало быть, непричастны вы мыслью, я так спрашиваю потому, что мысль иногда невзначай выражается непроизвольными жестами, интонацией, взглядами, – даже: дрожанием губ…»

– «Нет же, нет… то есть…», – спохватился Николай Аполлонович, тут же он спохватился, что вслух спохватился о каком-то своем подозрительном мысленном ходе; и спохватившися вслух, покраснел; и – стал объясняться:

– «То есть я отца не любил… И, кажется, я не раз выражался… Но чтобы я?.. Никогда!»

– «Хорошо, я вам верю».

Николай Аполлонович тут, как на зло, покраснел до корня ушей; и, покраснев, захотел еще объясняться, но Александр Иванович решительно покачал головой, не желая касаться какого-то деликатного оттеночка непередаваемой мысли, обоим им одновременно блеснувшей.

– «Да не надо… Я – верю… Я не то, – о другом я: вот вы что мне скажите… Мне скажите теперь откровенно: я, что ли, – причастен?»

Николай Аполлонович с удивлением посмотрел на наивного собеседника: посмотрел, покраснел, и с чрезмерной горячностью, с форсированной убежденностью, ему нужной теперь, чтоб прикрыть какую-то мысль, – он выкрикнул:

– «Я считаю, что – да… Вы ему помогали…»

– «Кому это?»

– «Неизвестному…»

– «Неизвестный же требовал…»

– «!»

– «Совершения гадости».

– «Где?»

– «В своей скверной записке…»

– «Такого не знаю…»

– «Неизвестный», – растерянно настаивал Николай Аполлонович, – «ваш товарищ по партии… Что вы так удивились? Что вас так удивило?»

…………….

– «Уверяю вас: Неизвестного в партии у нас нет…»

…………………

Пришла очередь удивляться и Николаю Аполлоновичу:

– «Как? Нет в партии Неизвестного…»

– «Да потише же… Нет…»

– «Я три месяца получаю записочки…»

– «От кого?»

– «От него…»

Оба они замолчали.

Оба они тяжело задышали и оба вцепились глазами в вопросительно вскинутые глаза; и по мере того, как один растерянно поникал, ужасаясь, пугаясь, тень слабой надежды блеснула в глазах у другого.

………………………

– «Николай Аполлонович», – бесконечное возмущение, победивши испуг, разливалось на бледных скулах Александра Ивановича, двумя багровыми пятнами, – «Николай Аполлонович!»

– «Ну?» – схватил его за руку тот.

Но Александр Иванович все не мог отдышаться, наконец, он поднял глаза, и – ну, вот: что-то печальное, что бывает во снах, – невыразимое что-то, без слов понятное всем, тут пахнуло внезапно от его чела, от его костенеющих пальцев.

– «Ну же, ну – не томите!»

Но Александр Иванович Дудкин, приложивши палец к губам, продолжал качать головой и молчать: невыразимое что-то, но понятное в снах, от него проструилось незримо – от чела его, от костенеющих пальцев.

Наконец с трудом он сказал:

– «Заверяю вас – честное слово: я во всей этой темной истории ни при чем…»

Николай Аполлонович сперва не поверил.

– «Что сказали вы? Повторите же, не молчите: поймите же и мое положение…»

– «Я – ни при чем…»

– «Ну, так что ж это значит?»

– «Не знаю…», – и прибавил порывисто: – «нет, нет, нет: это – ложь, это – бред, абракадабра, насмешка…»

– «Разве я знаю?…»

Николай Аполлонович посмотрел невидящими глазами на Александра Ивановича; а потом и в глубь улицы: как улица изменилась!

– «Да разве я знаю?.. Мне не легче от этого… Я не спал эту ночь».

Верх пролетки стремительно уносился в глубь улицы: как улица изменилась, – как и ее изменили эти суровые дни!

Ветер от взморья рванулся: посыпались последние листья; больше листьев не будет до месяца мая; скольких в мае не будет? Эти павшие листья воистину – последние листья. Александр Иванович все знал наизусть: будут, будут кровавые, полные ужаса дни; и потом – все провалится; о, кружитесь, о, вейтесь, последние, ни с чем не сравнимые дни!

О, кружитесь, о, вейтесь по воздуху вы, – последние листья! Опять праздная мысль…

Рука помощи

– «Так он был на балу?»

– «Да, он был…»

– «Разговаривал с вашим батюшкой…»

– «Вот именно: упоминал и о вас…»

– «После встретился в переулке?..»

– «И увел в ресторанчик».

– «И назвался?..»

– «Морковиным…»

– «Абракадабра!»

………………………

Когда Александр Иванович Дудкин, оторвавшийся от созерцания вьющихся листьев, наконец вернулся к действительности, то он понял, что Николай Аполлонович, забегая вперед, даже с несвойственной ему живостью растараторился донельзя; жестикулировал он; наклонял низко профиль с неприятным оскалом разорвавшегося рта, напоминая трагическую, античную маску, несочетавшуюся с быстрой вертлявостью ящера в одно согласное целое: словом, выглядел он попрыгунчиком с застывшим лицом.

Александр Иванович изредка лишь вставлял замечания:

– «И при этом он говорил про охранку?»

– «И охранкой пугал…»

– «Утверждая, что такое запугивание в плане партии и это партия одобряет?..»

– «Ну да, одобряет…» – с некоторым раздражением твердил Николай Аполлонович и, краснея, пытался осведомиться:

– «Сами же вы, помнится, тогда говорили, что партийные предрассудки…»

– «Что такое я говорил?» – строго вспыхнул и Дудкин.

– «Помнится, говорили вы, что партийные предрассудки низов не разделяются верхом, которому служите…»

– «Вздор!» – и Дудкин тут корпусом дернулся: и в волнении все усиливал шаг.

Николай Аполлонович в свою очередь хватал его за руки с тенью слабой надежды, отвечая на вопросы, как школьник, и неестественно улыбаясь. Наконец, улучив вновь минуту, продолжал он свои излияния о событиях этой ночи: о бале, о маске, о бегстве по залу, о сидении на приступочке черного домика, о подворотне, записочке; наконец, – о поганом трактирчике.

Это был подлинный бред.

Абракадабра все перепутала; все они давно уже посходили с ума, если только то, губящее безвозвратно, не существует в действительности.

………………………

С улицы покатились навстречу им черные гущи людские: многотысячные рои котелков вставали как волны. С улицы покатились навстречу им: лаковые цилиндры; поднимались из волн как пароходные трубы; с улицы запенилось в лица им: страусовое перо; блинообразная фуражка заулыбалась околышем; и были околыши: синие, желтые, красные.

Отовсюду выскакивал преназойливый нос.

Носы протекали во множестве: нос орлиный и нос петушиный; утиный нос, курий; и так далее, далее…; нос был свернутый набок; и нос был вовсе не свернутый: зеленоватый, зеленый, бледный, белый и красный.

Все это с улицы покатилось навстречу им: бессмысленно, торопливо, обильно.

Николай Аполлонович, просительно едва поспевавший за Дудкиным, все как будто боялся оформить пред ним основной свой вопрос, вытекающий из открытия, что автор ужасной записки не мог быть носителем партийного директива; в этом состояла теперь его главная мысль: мысль огромнейшей важности – по практическим следствиям; эта мысль застряла теперь у него в голове (переменились их роли: теперь Александр Иванович, не Николай Аполлонович, ожесточенно расталкивал их обставшие котелки).

– «Итак, стало быть, полагаете вы, – итак, стало быть: во всем этом вкралась ошибка?»

Сделавши этот робкий подход к своей мысли, Николай Аполлонович почувствовал, как по телу его рассыпались горстями мурашки: а ну, если он представляется, – думалось – и – одолевала боязнь.

– «Это вы о записке-то?» – вскинул глазами Александр Иванович; и оторвался от угрюмого созерцания текшего изобилия: котелков, голов и усов.

– «Ну, разумеется: мало сказать, что ошибка… Не ошибка, а гнусное шарлатанство тут вмешалось во все; бессмыслие выдержано в совершенстве – с сознательной целью: произвольно ворваться в отношение тесно связанных друг с другом людей, перепутать их; и в партийном хаосе утопить выступление партии».

– «Так помогите мне…»

– «Недопустимое издевательство», – перебил его Дудкин, – «вмешалось – из сплетен и мороков».

– «Умоляю же вас, посоветуйте мне…»

– «И во все вмешалась измена: тут несет чем-то грозным, зловещим…»

– «Я не знаю… Запутался я… Я… не спал эту ночь…»

– «И все это – морок».

Теперь Александр Иванович Дудкин протянул Аблеухову в порыве участия руку; и здесь, кстати, заметил: Николай Аполлонович значительно ниже его (Николай Аполлонович не отличался росточком).

– «Соберите же все хладнокровие…»

– «Господи! Вам легко говорить: хладнокровие – я не спал эту ночь… я не знаю, что теперь делать…»

– «Сидите и ждите…»

– «Вы придете ко мне?»

– «Говорю – сидите и ждите: я берусь вам помочь».

Он сказал так уверенно, убежденно, почти вдохновенно, что Аблеухов угомонился мгновенно; а, по правде сказать, в порыве сочувствия Аблеухову Александр Иванович переоценивал свою помощь… В самом деле: чем мог он помочь? Он был одинокий, отрезанный от общения; конспирация позакрывала ему доступ в самое партийное тело; в Комитете же Александр Иванович не состоял никогда, хоть он и хвастался Аблеухову штаб-квартирою; если мог он помочь, то единственно мог помочь он Липпанченкой; мог сказать он Липпанченке, воздействовать чрез Липпанченку. Надо было прежде всего Липпанченку захватить. Предварительно же надо было скорей успокоить этого до глубины души потрясенного человека.

И он – успокоил:

– «Я уверен, что узлы гадкой козни распутать сумею я: я сегодня же, тотчас, наведу надлежащие справки, и…»

И – запнулся: надлежащие справки мог дать лишь Липпанченко; более же – никто… Что если нет его в Петербурге?

– «И..?»

– «И дам завтра ответ».

– «Благодарю вас, спасибо, спасибо», – и Николай Аполлонович бросился пожимать ему руки; Александр Иванович тут смутился невольно (все зависело от того, где теперь находилась особа и какими справками располагала она).

– «Ах, оставьте же: ваше дело касается всех нас лично…»

Но Николай Аполлонович, пребывавший до этой минуты в совершеннейшем ужасе, только и мог отозваться на всякое слово поддержки либо вполне апатично, либо – восторженно.

И Николай Аполлонович отозвался восторженно.

Между тем Александр Иванович уже вновь влетел в свою мысль; поразил его один маленький фактик: Николай Аполлонович и божился, и клялся, что ужасное поручение исходило от неизвестного анонима; аноним Аблеухову писывал уже не раз; и было тут ясно: неизвестный тот аноним и был, собственно, провокатором.

Далее…

Из аблеуховской путаной речи все же можно было вывести следствие; свои особые сношения с партией были тут налицо, и из этих особых сношений нечистота вырастала; силился Александр Иванович себе выяснить и еще кое-что; и силился тщетно: мысль его продождилась в текшее на них изобилие – усов, бород, подбородков.

Невский Проспект

Бороды, усы, подбородки: то изобилие составляло верхние оконечности человеческих туловищ.

Протекали плечи, плечи и плечи; черную, как смола, гущу образовали все плечи; в высшей степени вязкую и медленно текущую гущу образовали все плечи, и плечо Александра Ивановича моментально приклеилось к гуще; так сказать, оно влипло; и Александр Иванович Дудкин последовал за своенравным плечом, сообразуясь с законом о нераздельной цельности тела; так был выкинут он на Невский Проспект; там икринкой вдавился он в чернотой текущую гущу.

Что такое икринка? Она есть и мир, и объект потребления; как объект потребления икринка не представляет собой удовлетворяющей цельности; таковая цельность – икра: совокупность икринок; потребитель не знает икринок; но он знает икру, то есть гущу икринок, намазанных на поданном бутерброде. Так вот тело влетающих на панель индивидуумов превращается на Невском Проспекте в орган общего тела, в икринку икры: тротуары Невского – бутербродное поле. То же стало и с телом сюда влетевшего Дудкина; то же стало и с его упорною мыслью: в чуждую, уму непостижную мысль она влипла мгновенно – в мысль огромного, многоногого существа, пробегающего по Невскому.

Они сошли с тротуара; тут бежали многие ноги; и безмолвно они загляделись на многие ноги пробегающей темной гущи людской: эта гуща, кстати сказать, не текла, а ползла: переползала и шаркала – переползала и шаркала на протекающих ножках; из многотысячных члеников была склеена гуща; каждый членик был – туловищем: туловища бежали на ножках.

Не было на Невском Проспекте людей; но ползучая голосящая многоножка была там; в одно сырое пространство ссыпало многоразличие голосов – многоразличие слов; членораздельные фразы разбивались там друг о друга; и бессмысленно, и ужасно там разлетались слова, как осколки пустых и в одном месте разбитых бутылок: все они, перепутавшись, вновь сплетались в бесконечность летящую фразу без конца и начала; эта фраза казалась бессмысленной и сплетенной из небылиц: непрерывность бессмыслия составляемой фразы черной копотью повисала над Невским; над пространством стоял черный дым небылиц.

И от тех небылиц, порой надуваясь, Нева и ревела, и билась в массивных гранитах.

Ползучая многоножка ужасна. Здесь, по Невскому, она пробегает столетия. А повыше, над Невским, – там бегут времена: весны, осени, зимы. Переменчива там череда; и здесь – череда неизменна веснами, летами, зимами; веснами, летами, зимами череда эта та же. И периодам времени, как известно, положен предел; и – период следует за периодом; за весной идет лето; следует осень за летом и переходит в зиму; и все тает весною. Нет такого предела у людской многоножки; и ничто ее не сменяет; ее звенья меняются, а она – та же вся; где-то там, за вокзалом, завернулась ее голова; хвост просунут в Морскую; а по Невскому шаркают членистоногие звенья – без головы, без хвоста, без сознанья, без мысли; многоножка ползает, как ползла; будет ползать, как ползала.

Совсем сколопендра!

И испуганный металлический конь встал давно там с угла Аничкова Моста; и металлический конюх повис на нем: конюх ли оседлает коня, или конюха конь разобьет? Эта тяжба длится годами, и – мимо них, мимо!

А мимо них, мимо: одиночки, пары, четверки и пары за парами – сморкают, кашляют, шаркают, клевеща и смеясь, и ссыпают в сырое пространство многоразличными голосами многоразличие слов, оторвавшихся от их родившего смысла: котелки, перья, фуражки; фуражки, кокарды, перья; треуголка, цилиндр, фуражка; зонтик, платочек, перо.

Дионис

Да ведь с ним говорили!

Александр Иванович Дудкин снова вытащил свою мысль из бегущего изобилия; протекавшие ахинеи ее загрязнили порядочно; после купания в мысленном коллективе ахинеей стала сама она; он с трудом ее обратил на слова, стрекотавшие в ухо: это были слова Николая Аполлоновича; Николай Аполлонович уж давно бился в ухо словами; но прохожее слово, в уши влетая осколком, разбивало смысл фразы; вот поэтому Александру Ивановичу было трудно понять, что такое ему затвердили в барабанную перепонку; в барабанную перепонку праздно, долго, томительно барабанные палки выбивали мелкую дробь: то Николай Аполлонович, выдираясь из гущи, растараторился безостановочно, быстро.

– «Понимаете ли», – твердил Николай Аполлонович, – «понимаете ли вы, Александр Иваныч, меня…»

– «О, да: понимаю».

И Александр Иванович старался вытащить ухом к нему обращенные фразы: это было не так-то легко, потому что прохожее слово разбивалось об уши его, точно каменный град:

– «Да, я вас понимаю…»

– «Там, в жестяннице», – твердил Николай Аполлонович, – «копошилась наверное жизнь: как-то странно там тикали часики…»

Александр Иваныч подумал тут:

– «Что такое жестянница, какая такая жестянница? И какое мне дело до каких-то жестянниц?»

Но внимательней вслушавшись в то, что твердил сенаторский сын, сообразил он, что речь шла о бомбе.

– «Наверное копошилась там жизнь, как я привел ее в действие: была, так себе, мертвой… Ключик я повернул; даже, да: стала всхлипывать, уверяю вас, точно пьяное тело, спросонья, когда его растолкают…»

– «Так вы ее завели?»

– «Да, затикала…»

– «Стрелка?»

– «На двадцать четыре часа».

– «Зачем это вы?»

– «Я ее, жестяночку, поставил на стол и смотрел на нее, все смотрел; пальцы сами собой протянулись к ней; и – так себе: повернули сами собой как-то ключик…»

– «Что вы сделали?! Скорей ее в реку!?!» – в неподдельном испуге всплеснул Александр Иванович руками; дернулась его шея.

– «Понимаете ли, скривила мне рожу?..»

– «Жестянница?»

– «Вообще говоря, очень-очень обильные ощущения овладели мной, беспрерывно сменяясь, как стоял я над ней: очень-очень обильные… Просто черт знает что… Ничего подобного я, признаться, и не испытывал в жизни… Отвращение меня одолело – да так, что меня отвращение распирало… Дрянь всякая лезла и, повторяю, – страшное отвращение к ней, невероятное, непонятное: к самой форме жестянницы, к мысли, что, может быть, прежде плавали в ней сардинки (видеть их не могу); отвращение к ней подымалось, как к огромному, твердому насекомому, застрекотавшему в уши непонятную насекомью свою болтовню; понимаете ли, – мне осмелилась что-то такое тиликать?.. А?..»

– «Гм!..»

– «Отвращение, как к громадному насекомому, которого скорлупа отливает тошнотворною жестью; не то что-то было тут насекомье, не то что-то – от нелуженой посуды… Верите ли, – так меня распирало, тошнило!.. Ну, будто бы я ее… проглотил…»

– «Проглотили? Фу, гадость…»

– «Просто черт знает что – проглотил; понимаете ли, что это значит? То есть стал ходячею на двух ногах бомбою с отвратительным тиканьем в животе».

– «Тише же, Николай Аполлонович, – тише: здесь нас могут услышать!»

– «Не поймут они ничего: тут понять невозможно… Надо вот так: подержать в столе, постоять и прислушаться к тиканью… Словом, надо все пережить самому, в ощущениях…»

– «А знаете», – заинтересовался теперь и Александр Иванович словами, – «я понимаю вас: тиканье… Звук воспринимаешь по-разному; если только прислушаться к звуку, будет в нем– то же все, да не то… Я раз напугал неврастеника; в разговоре стал по столу пристукивать пальцем, со смыслом, знаете ли, – в такт разговору; так вот он вдруг на меня посмотрел, побледнел, замолчал, да как спросит: „Что вы это?“ А я ему: „Ничего“, а сам продолжаю постукивать по столу… Верите ли – с ним припадок: обиделся – до того, что на улице не отвечал на поклоны… Понимаю я это…»

– «Нет-нет-нет: тут понять невозможно… Что-то тут – приподымалось, припоминалось – какие-то незнакомые и все же знакомые бреды…»

– «Припоминалось детство – не правда ли?»

– «Будто слетела какая-то повязка со всех ощущений… Шевелилось над головой – знаете? Волосы дыбом: это я понимаю, что значит; только это не то – не волосы, потому что стоишь с раскрывшимся теменем. Волосы дыбом – выражение это я понял сегодняшней ночью; и это – не волосы; все тело было, как волосы, – дыбом: ощетинилось волосинками; и ноги, и руки, и грудь – все, будто из невидной шерсти, которую щекочут соломинкой; или вот тоже: будто садишься в нарзанную холодную ванну и углекислота пузырьками по коже – щекочет, пульсирует, бегает – все быстрее, быстрее, так что если замрешь, то биения, пульсы, щекотка превращаются в какое-то мощное чувство, будто тебя терзают на части, растаскивают члены тела в противоположные стороны: спереди вырывается сердце, сзади, из спины, вырывают, как из плетня хворостину, собственный позвоночник твой; за волосы тащат вверх; за ноги – в недра… Двинешься – и все замирает, как будто…»

– «Словом, были вы, Николай Аполлонович, как Дионис терзаемый… Но – в сторону шутки: вы теперь говорите совсем другим языком; не узнаю я вас… Не по Канту теперь говорите… Этого языка я от вас еще не слыхал…»

– «Да я уж сказал вам: какая-то слетела повязка – со всех ощущений… Не по Канту – вы верно сказали… Какое там!.. Там – все другое…»

– «Там, Николай Аполлонович, логика, проведенная в кровь, то есть ощущение мозга в крови или – мертвый застой; а вот налетело на вас настоящее потрясение жизни и кровь бросилась к мозгу; оттого и в словах ваших слышно биение подлинной крови…»

– «Стою я, знаете ли, над ней, и – скажите пожалуйста: мне кажется, – да, о чем это я?»

– «Вам “кажется ”, сказали вы», – подтвердил Александр Иванович…

– «Мне кажется – весь-то пухну, весь-то я давно пораспух: может быть, сотни лет, как я пухну; да и расхаживаю себе, не замечая того, распухшим уродом… Это, правда, ужасно».

– «Это все – ощущения…»

– «А скажите, я… не…»

Александр Иванович сострадательно усмехнулся:

– «Наоборот, вы осунулись: щеки – втянуты, под глазами – круги».

– «Я стоял там над ней … Да не я там стоял – не я же, не я же, а… какой-то, так сказать, великан с преогромною идиотскою головою и с несросшимся теменем; и при этом – пульсирует тело; всюду-всюду на коже – иголочки: стреляет, покалывает; и я явственно слышу укол – в расстоянии по крайней мере на четверть аршина от тела, вне тела!.. А?.. Подумайте только!.. Потом – другой, третий: много-много уколов в ощущении совершенно телесном – вне тела… А уколы-то, биения, пульсы – поймите вы! – очертили собственный контур мой – за пределами тела, вне кожи: кожа – внутри ощущений. Что это? Или я был вывернут наизнанку, кожей – внутрь, или выскочил мозг?»

– «Просто были вы вне себя…»

– «Хорошо это вам говорить „вне себя“; „вне себя“ – так все говорят; выражение это – аллегория просто, не опирающаяся на телесные ощущения, а, в лучшем случае, лишь на эмоцию. Я же чувствовал себя вне себя совершенно телесно, физиологически, что ли, и вовсе не эмоционально… Разумеется, кроме того, я был еще вне себя в вашем смысле: то есть был потрясен. Главное же не это, а то, что ощущения органов чувств разлились вкруг меня, вдруг расширились, распространились в пространстве: разлетался я, как бомб…»

– «Тсс!»

– «На части!..»

– «Могут услышать…»

– «Кто же это там стоял, ощущал – я, не я? Это было со мною, во мне, вне меня… Видите, какой набор слов?..»

– «Помните, давеча, как я у вас был, с узелком, то я у вас спрашивал, почему это я – я. Вы тогда меня не поняли вовсе…»

– «А теперь я все понял: но ведь это – ужас, ведь ужас…»

На страницу:
25 из 48