
Полная версия
Петербург. Стихотворения (сборник)
– «Опять обслюнявил».
И беспомощно повернувшись от Тома, особа воскликнула:
– «Зоя Захаровна, освободите ж меня…»
Но широкий песий язык неуважительно облизнул кончик особина носа; тут особа пронзительно вскрикнула – беспомощно вскрикнула (в то же время она, представьте себе, – улыбалась)…
– «Томка же!»
Но увидев, что– гости, и что гости-то – ждут, нетерпеливо посмеиваясь на идиллию домашнего быта, особа перестала смеяться и отрезала безо всякой учтивости:
– «Позвольте, позвольте! Сейчас: вот я только…»
И при этом обидчиво дрогнула отвисающая губа; на губе же было написано:
– «И тут нет покою…»
Особа бросилась в угол; там топталась – в углу: все не снимались калоши – новые и несколько тесные; долго еще она стояла в углу, медля снять пальтецо и рукой копаясь в туго набитом кармане (будто там был запрятан двенадцатизарядный браунинг); наконец, рука вылезла из кармана – с детской куколкою, с Ванькой-Встанькой.
Куколку эту она швырнула на стол.
– «А это вот Акулининой Маньке…»
Гости, признаться, тут разинули рты. После же, потирая озябшие руки, она обратилась к французу с робеющей подозрительностью:
– «Пожалуйте… Вот сюда… Вот сюда».
И – кинула Дудкину:
– «Повремените…»
Лобные кости– «Зоя Захаровна…»
– «А?»
– «Шишнарфиев – это я понимаю: деятель младой Персии, пылкая артистическая натура; но вот – при чем тут француз?»
«Много станете знать – скоро станете стары», – не по-русски ответила та, и чрезмерные перси ее заходили над туго затянутым лифом; пощипывал в руке пульверизатор.
В комнате слышалось тяжелое благовоние: смесь парфюмерии с искусственно приготовляемым зубом (кто сиживал в зубоврачебных квартирах, тот запах этот знает наверное – запах не из приятных).
Зоя Захаровна тут придвинулась к Александру Ивановичу.
– «А вы все… отшельником…»
Губы Александра Ивановича как-то криво поджались:
– «Ваш же сожитель давно уже постарался об этом…»
– «?»
– «Коли я не буду отшельником, все равно: кто-нибудь отшельником да уж будет…»
Направление разговора Зое Захаровне не понравилось явно, так что снова нервически стал в руках ее пощипывать пульверизатор; Александр Иванович улыбнулся нехорошей улыбкой, и – поправился.
– «Да и то сказать: мне рассеяние не к лицу».
Это новое течение мыслей Зоя Захаровна приняла; и поспешила сострить она:
– «Оттого-то вы так рассеянны: пеплом мне засыпали скатерть?»
– «Простите…»
– «Ничего: вот вам пепельница…»
Александр Иванович протянулся за новою грушею; и, проделавши это движение, Александр Иванович себе с досадой сказал:
– «Экая скряга…»
Он увидел, что вазы с дюшесами (он таки дюшесы любил) – вазы с дюшесами не было.
– «Вы что? Вот вам пепельница…»
– «Знаю: я – за дюшесом…»
Зоя Захаровна не предложила дюшесов.
Двери в ту дальнюю комнату были не вовсе притворены: в полуоткрытую дверь с ненасытимою жадностью он смотрел; там виднелися два сидящие очертания. Французик растараторился; и казалось, что дзенькает; а особа глухо бубукала, перебивала французика; нетерпеливо хваталась она в разговоре за письменные принадлежности – то за ту, то за эту; и чесала затылок угловатым жестом руки; видимо, сообщеньем француза особа была взволнована не на шутку; жест просто самообороны какой-то подметил Александр Иванович.
«Бу-бу-бу…»
Так раздавалось оттуда.
А сенбернар Том на клетчатое колено особе положил свою слюнявую морду; и особа рассеянно гладила его шерсть. Тут наблюдения Александра Ивановича перебили: перебила Зоя Захаровна.
– «Отчего это вы перестали бывать у нас?»
Он рассеянно посмотрел на ее оскаленный рот: посмотрел и заметил:
– «Да так себе: сами же вы сказали – отшельник я…»
Золото пломбы проблистало в ответ:
– «Не отвертывайтесь».
– «Да нисколько…»
– «Просто вы обижены на него…»
– «Вот еще…» – попытался было возразить Александр Иванович и оборвал свои оправдания: вышло – неубедительно.
– «Просто вы обижены на него. Все на него обижаются. И тут вмешался Липпанченко … Этот Липпанченко!.. Портит ему репутацию… Да поймите ж: Липпанченко – необходимая, взятая роль… Без Липпанченко давно бы он был уж схвачен… Липпанченкой он покрывает всех нас… Но все верят в Липпанченко …»
Некоторые существа имеют печальное свойство: дурной запах во рту… Александр Иванович отодвинулся.
– «Все на него обижаются… А скажите», – Зоя Захаровна ухватилась за пульверизатор, – «где сыщете вы такого работника?.. А? Где сыщете?.. Кто согласится, скажите, как он, отказавшись от всех естественных сантиментов, быть Липпанченкой – до конца…»
Александр Иваныч подумал, что особа была что-то уж слишком Липпанченкой: но возражать не хотел.
– «Уверяю вас…»
Но она перебила:
– «Как же вам не стыдно так его оставлять, так таиться, скрываться; ведь Колечка мучается; рвать все прошлые, интимные связи…»
Александр Иванович с изумлением вспомнил, что особа-то – Колечка: сколько месяцев этого он, признаться, не вспомнил?
– «Ну, если там он и выпьет, нагрубиянит; и – ну, там – увлечения… Так ведь: лучшие же спивались, развратничали… И по личной охоте. Колечка же делает это для отвода лишь глаз – как Липпанченко: для безопасности, гласности, пред полицией, для общего дела он так губит себя».
Александр Иваныч усмехнулся невольно, но поймал на себе недоверчивый, озлобленный взгляд:
– «Что…»
И поспешил:
– «Нет… ничего я…»
– «Тут ведь самая страшная жертва… Не поверите ли, ведь ему грозит многое; от насильственных частых попоек, от обязательных в его положении кутежей преждевременно Николай погубит себя…»
Александр Иванович знал, что Зоя Захаровна подозревает его в том, что он слишком часто бывает с Липпанченко в ресторанчиках, приучая Липпанченко… к многому…
– «Это может ведь кончиться плохо…»
Ну и жизнь: здесь – может кончиться плохо; он, Александр Иванович, медленно сходит с ума. Николая Аполлоновича придавили тяжелые обстоятельства; что-то такое неладное завелось у них в душах; тут ни – полиция, ни – произвол, ни – опасность, а какая-то душевная гнилость; можно ли, не очистившись, приступать к великому народному делу? Вспомнилось: «Со страхом Божиим и верою приступите». А они приступали без всякого страха. И – с верой ли? И так приступая, преступали какой-то душевный закон: становились преступниками, не в том смысле конечно… а – иначе. Все же они преступали.
– «Вспомните Гельсингфорс и катанье на лодках…», – в голосе Зои Захаровны тут послышалась неподдельная грусть. – «И потом: эти сплетни…»
– «А какие?»
Он заинтересовался, он вздрогнул.
– «О Колечке сплетни!.. Вы думаете, не подозревает он, не терзается, не кричит по ночам» (Александр Иваныч запомнил, что – кричит по ночам) – «как они о нем говорят после столького. И – нет благодарности, нет сознания, что человек пожертвовал всем… Он все знает: молчит, убивается… Оттого-то он мрачен… Он душою кривить не умеет. Выглядит он всегда неприятно», – в голосе Зои Захаровны послышался чуть не плач, – «выглядит неприятно… с этой… несчастной наружностью. Верите: он – ребенок, ребенок…»
– «Ребенок?»
– «А вам удивительно?»
– «Нет», – замялся он, – «только, знаете, как-то странно мне это слышать, все-таки представление о Николае Степановиче не вяжется как-то…»
– «Настоящий ребенок! Посмотрите: куколка – Ванька-Встанька», – рукою она показала на куколку, просверкавши браслетом… – «Вы вот уйдете: наговорите ему неприятностей, а он – он!..
– «?»
– «Он посадит к себе на колени кухаркину дочку и играет с ней в куклы… Видите? А они его упрекают в коварстве… Господи, он играет в солдатики!..»
– «Вот так-так!»
– «В оловянные: покупает персов, выписывает из Нюренберга коробочки… Только – это секрет… Вот какой он!.. Но», – брови ее резко сдвинулись – «но… в детской запальчивости он способен на все».
Александр Иванович все более убеждался из слов, что особа-то скомпрометирована не на шутку; а он этого, признаться, не знал; эти намеки на что-то теперь принял он к сведению, уплывая взором туда, где сидели они…
Круто как-то на грудь падала узколобая голова; в орбитах глубоко затаились пытливо сверлящие глазки, перепархивающие от предмета к предмету; чуть вздрагивала и посасывала воздух губа. Многое было в лице: отвращением необоримым лицо стало пред Дудкиным, складываясь в то самое странное целое, уносимое памятью на чердак, чтобы ночью там зашагать, забубукать – сверлить, посасывать, перепархивать и выдавливать из себя невыразимые смыслы, не существующие нигде.
Он теперь внимательно всматривался в гнетущие и самою природою тяжело построенные черты.
Эта лобная кость… —
Эта лобная кость выдавалась наружу в одном крепком упорстве – понять: что бы ни было, какою угодно ценою – понять, или… разлететься на части. Ни ума, ни ярости, ни предательства не выдавала лобная кость; лишь усилие – без мысли, без чувства: понять… И лобные кости понять не могли; лоб был жалобен: узенький, в поперечных морщинах: казалось, он плачет.
Пытливо сверлящие глазки… —
Пытливо сверлящие глазки (приподнять бы им веки) – стали бы и они… так себе… глазками.
И они были грустными.
А посасывающая воздух губа напоминала – ну, право же! – губку полуторагодовалого молокососа (только не было соски); если б в губы ему настоящую соску, то не былб б удивительно, что губа все посасывает; без соски же это движение придавало лицу прескверный оттеночек.
Ишь ведь – тоже: играет в солдатики!
Так внимательный разбор чудовищной головы выдавал лишь одно: голова была – головой недоноска; чей-то хиленький мозг оброс ранее срока жировыми и костяными наростами; и в то время как лобная кость выдавалась чрезмерно наружу надбровными дугами (посмотрите на череп гориллы), в это время под костью, может быть, протекал неприятный процесс, называемый в общежитии размягчением мозга.
Сочетание внутренней хилости с носорожьим упорством – неужели это вот сочетание в Александре Ивановиче и сложило химеру, а химера росла – по ночам: на куске темно-желтых обой усмехалась она настоящим монголом.
Так он думал; в ушах же его затвердилось:
– «Ванька-Встанька… Кричит по ночам… Выписывает из Нюренберга коробочки… Настоящий ребенок…»
И прибавилось от себя:
– «Расшибает лбом лбы… Занимается вампиризмом… Предается разврату… И – тащит к погибели…»
И опять затвердилось:
– «Ребенок…»
Но затвердилось только в ушах: Зоя Захаровна уже вышла из комнаты.
Нехорошо…Странное дело!
Доселе в отношении к Александру Ивановичу поведение некой особы искони носило характер лишь одних сплошных обязательств, и обязательств навязчивых; многомесячно, многократно, многоразлично разводила особа свой орнамент из лести вокруг Александра Ивановича: лести той хотелось верить.
И лести той верилось.
Он особой гнушался; он к ней чувствовал физиологическое отвращение; более того: Александр Иванович Дудкин убегал от особы все эти последние дни, переживая мучительный кризис разуверенья во всем. Но особа его настигала повсюду; часто он бросал ей насмешливо слишком уже откровенные вызовы; вызовы эти принимала особа стоически – с циническим смехом, если бы он особу спросил, почему этот смех, то особа ответила б:
– «Это – по вашему адресу».
Но он знал, что особа хохочет над общим их делом.
Он особе твердил, что программа их партии несостоятельна, отвлеченна, слепа; и она – соглашалась; он же знал, что в выработке программы особа участвовала; если бы он спросил, не провокация ли замешалась в программу, то особа ответила б:
– «Нет, и нет: дерзновение…»
Наконец он пытался ее поразить своим мистическим credo, утверждением, что Общественность, Революция – не категории разума, а божественные Ипостаси вселенной; против мистики ничего не имела особа: слушала со вниманием; и – даже: старалась понять.
Но понять не могла.
Только – только: особа стояла пред ним; все протесты его и все крайние выводы принимала с покорным молчанием; трепала его по плечу и тащила в трактирчик; там, за столиком, они тянули коньяк; иногда под бубен машины ему говорила особа:
– «Что ж? Я – что: ничего… Я всего лишь подводная лодка; вы у нас – броненосец, кораблю большому и плавание…»
Тем не менее она его загнала на чердак: и, загнав на чердак, там запрятала; броненосец стоял на верфи без команды, без пушек; плавания Александра Ивановича все последние эти недели ограничивались плаванием от трактира к трактиру: можно сказать, что за эти недели протеста Александра Ивановича превратила особа в пропойцу.
Гостеприимно она встречала его; от всех бывших бесед у него осталось одно несомненное впечатление: если бы Александру Ивановичу вдруг понадобилась бы серьезная помощь, эту помощь особа была ему должна оказать; все это подразумевалось само собою, конечно; но услуги, но помощи для себя Александр Иванович боялся.
Лишь сегодня представился случай.
Аблеухову он дал слово распутать; и распутает он: при помощи, конечно, особы. Роковое смешение обстоятельств Аблеухова бросило просто в какую-то абракадабру; абракадабру он расскажет особе, а особа, он верил, уже сумеет распутать тут все.
Появление его здесь было вызвано только словом, данным им Аблеухову; и вот – нате же…
Тон особы к нему переменился обидно; это он заметил с первого появления особы на дачке; неузнаваемым стал тон особы к нему, – неприятным, обидным, натянутым (таким тоном начальники учреждений встречают просителей, таким тоном встречает редактор газеты газетного репортера, собирателя сведений о пожарах и кражах; и так попечитель говорит с кандидатом на место учителя в… Сольвычегодске, в Сарепте…).
Вот – нате же!..
Так: после беседы с французом (француз теперь удалился) особа вопреки всей манере держаться с Александром Ивановичем из кабинета не вышла, а продолжала сидеть – там, за письменным столиком; и – обидно так вышло: будто бы его, Александра Ивановича, и нет вовсе тут; будто бы он не знакомый, а – черт знает что! – неизвестный проситель, располагающий своим временем. Александр Иванович Дудкин был все же – Неуловимый; партийная его кличка гремела в России и за границей; да и, кроме всего: по происхождению был он все же потомственный дворянин, а особа, особа – гм-гм; появление свое у особы он считал особе за честь…
Темнело: синело.
А в темнеющем всем, в полусумраке кабинетика, пиджаком отвратительно прожелтилась особа; вовсе к столику принагнулась квадратная голова (над спиною виднелся лишь крашеный кок), подставляя широкую мускулистую спину с, должно быть, невымытой шеей; спина как-то выдавилась, подставлялся взору; и подставляясь не так: не прилично, а… как-то… глумливо. И ему отсюда казалось, что насмешливо разнахальничались оттуда, из полусумерок кабинетика, сутулосогбенные – плечо и спина; и он мысленно их раздел; представилась жирная кожа, разрезаемая с такою же легкостью, как кожа поросенка под хреном; проползал таракан (видно здесь водились они в изобилии); ему стало противно, он – сплюнул.
Вдруг безликой улыбкой повыдавилась меж спиной и затылком жировая шейная складка: точно в кресле там засело чудовище; и представилась шея лицом; точно в кресле засело чудовище с безносой, безглазою харею; и представилась шейная складка – беззубо разорванным ртом.
Там, на вывернутых ногах, неестественно запрокинулось косолапое чудище – в полусумерках комнаты.
Фу, пакость!
Александр Иванович передернул плечом и подставил спине свою спину; он принялся выщипывать усики с независимым видом; он хотел бы представиться оскорбленным, а представился независимым только; он выщипывал усики с таким видом, будто он сам по себе, а спина сама по себе. Ему бы уйти, хлопнув дверью; а уйти невозможно: от этого разговора зависело спокойствие жизни Николая Аполлоновича; и стало быть: уйти, хлопнув дверью, нельзя; и стало быть, он все-таки от особы зависел.
Александр Иванович, сказали мы, подставил спине свою спину; но спина с шейной складкой была все же спиной притягательной; и он на нее повернулся: не повернуться не мог… Тут особа, в свою очередь, повернулась круто на стуле: поглядела в упор наклоненная узколобая голова, напоминая дикого кабана, готового вонзить клык в какого угодно преследователя; повернулась и опять отвернулась. Жест этого поворота красноречиво кричал – сплошным желанием нанести оскорбление. Но и не только это выразил жест. Должно быть, особа подметила кое-что в устремленном ей в спину взоре, потому что взгляд моргающих глазок язвительно выразил:
– «Э, э, э… Так-то вы, батенька?..»
Александр Иванович сжал в кармане кулак. И опять отвернулся.
Часы тикали. Александр Иванович крякнул два раза, чтобы слуха особы коснулось его нетерпение (надо было и себя отстоять, и не слишком обидеть особы; обидь он особу, Николай Аполлонович от обиды той ведь мог потерпеть)… Но кряхтенье Александра Ивановича вышло робеющей спазмой приготовишки перед школьным учителем. Что такое случилось с ним? Откуда возникла та робость? Особы он не боялся ничуть: он боялся галлюцинации, возникающей там, на обоях, – не особы же…
Особа писать продолжала.
Александр Иванович крякнул еще. И еще. На этот раз особа отозвалась.
– «Повремените…»
Что за тон? Что за сухость?
Наконец особа привстала и повернулась; грузная ладонь описала в воздухе пригласительный жест:
– «Пожалуйте…»
Александр Иванович как-то весь растерялся; гнев его, перешедший все грани, выразился в суетливом забвении общеупотребительных слов:
– «Я… видите ли… пришел…»
– «?»
– «Как вы знаете, или впрочем… Что за черт!..» – И вдруг коротко так отрезал он:
– «Дело есть…»
Но особа, откинувшись в кресло (он ее готов был без жалости придушить в этом кресле), с уничтожающим видом пробарабанила по столу обкусанным пальцем; и – глухо бубукнула:
– «Должен предупредить вас… Времени у меня нет сегодня, чтоб слушать пространные разъяснения. А потому…»
Каково!
– «Потому я просил бы вас, мой милейший, выражаться точнее и кратче…»
И в кадык вдавив подбородок, особа уставилась в окна; и пустое от света пространство оттуда кидало шелестящие горсточки своего листопада.
– «А скажите, с какой поры у вас этот… такой тон», – вырвалось у Александра Ивановича не иронически только, а как-то даже растерянно.
Но особа опять его перебила: перебила неприятнейшим образом:
– «Ну те-с?»
И скрестила руки у себя на груди.
– «Дело мое…» – и запнулся…
– «Ну те-с…»
– «Стало большой важности…»
Но особа в третий раз перебила:
– «Степень важности мы обсудим потом».
И прищурила глазки.
Александр Иванович Дудкин, непонятным образом растерявшись, покраснел и почувствовал, что больше не выдавить фразы. Александр Иванович молчал.
Молчала особа.
В окна бил листопад: красные листья, ударяясь о стекла облетая, шушукались; там суки – сухие скелеты – образовали черновато-туманную сеть; был на улице ветер: черноватая сеть начинала качаться; черноватая сеть начинала гудеть. Бестолково, беспомощно, путаясь в выражениях, Александр Иванович излагал аблеуховский инцидент. Но по мере того, как он вдохновлялся рассказом, преодолевая ухабы в построении своей речи, суше, суровее становилась особа: бесстрастнее выступал и потом разгладился лоб; пухлые губки перестали посасывать; а в том месте рассказа, где выступил провокатор Морковин, особа значительно вскинула брови и дернула носом: точно она до этого места все старалась действовать на совесть рассказчика, будто с этого места рассказчик стал и вовсе бессовестным, так что все пределы терпимости, на какие способна особа, в этом месте перейдены; и терпение ее – окончательно лопнуло:
– «А?.. Видите?.. А вы говорили?..»
Александр Иванович вздрогнул.
– «А что такое я говорил?»
– «Ничего: продолжайте…»
Александр Иваныч вскричал в совершенном отчаяньи:
– «Да я все сказал! Что же еще мне прибавить!»
И в кадык вдавив подбородок, особа потупилась, покраснела, вздохнула, укоризненно впилась в Александра Ивановича теперь неморгающим взглядом (взгляд был грустный); и – прошептала чуть-чуть:
– «Нехорошо… Очень, очень нехорошо… Как вам не стыдно!..»
В смежной комнате появилась Зоя Захаровна с лампою; прислуга, Маланья, накрывала на стол: и ставились рюмочки; господин Шишнарфиев появился в столовой; рассыпался мелким бисером его тенорок, но весь этот бисер давил… акцент младоперса; сам Шишнарфиев был от взора укрыт цветочною вазою; все то Александр Иванович подметил издалека, и – будто сквозь сон.
Александр Иванович чувствовал трепетание в сердце; и – ужас; при словах «как вам не стыдно» он слышал, как яркий румянец заливал его щеки; явная угроза в словах страшного собеседника притаилась губительно; Александр Иванович невольно заерзал на стуле, припоминая какую-то им не совершенную вовсе вину.
Странно: он не осмелился переспрашивать, что значит скрытая в тоне особы угроза и что значит по его адресу «стыдно». «Стыдно» это он так-таки проглотил.
– «Что же мне передать Аблеухову относительно провокаторской этой записки?»
Тут лобные кости приблизились к его лбу:
– «Какой такой провокаторской? Не провокаторской вовсе… Должен вас охладить. Письмо к Аблеухову написано мною самим».
Эта тирада произнеслась с достоинством, превозмогшим и гнев, и упрек, и обиду; с достоинством, превозмогшим себя и теперь снизошедшим до… уничижающей кротости.
– «Как? Письмо написано вами?»
– «И шло – через вас: помните?.. Или забыли?»
Слова «забыли» особа произнесла с таким видом, как будто бы Александр Иванович все это прекрасно сам знал, но для чего-то прикидывался незнающим; вообще особа явно ему давала понять, что теперь она собирается с его притворством играть, как с мышкою кошка…
– «Помните: это письмо передал я вам, там – в трактирчике…»
– «Но я его передал, уверяю вас, не Аблеухову, а Варваре Евграфовне…»
– «Полноте, Александр Иванович, полноте, батенька: ну, чего нам, своим людям, хитрить: письмо нашло адресата… А остальное – увертки…»
– «И вы – автор письма?»
Сердце Александра Ивановича так трепетало, так билось, и казалось, что – выбьется; точно бык, замычало; и – побежало вперед.
А особа значительно стукнула по столу пальцем, сменяя свой вид равнодушия на гранитную твердость, особа вскричала:
– «Что же вас удивляет тут?.. Что письмо Аблеухову написано мною?..»
– «Конечно…»
– «Извините меня, но я сказал бы, что изумление ваше граничит уже с откровенным притворством…»
Из-за вазы, оттуда, выставился черный профиль Шишнарфиева; Зоя Захаровна профилю зашептала, а профиль кивал головой; и потом уставился на Александра Ивановича. Но Алексадр Иванович ничего не видал. Он только воскликнул, кидаясь к особе:
– «Или я сошел с ума, или – вы!..»
Особа ему подмигнула:
– «Ну те-ка?»
Вид же ее говорил:
– «Э, э, э, батенька: давеча я видел, как ты посматривал… Думаешь, что со мной эдак можно?..»
Нечто произошло: бодро, как-то весело даже, как-то даже с придурковатым задором особа прищелкнула языком, будто хотела воскликнуть:
– «Батенька, да подлость-то, право, с тобою – только с тобой: не со мной…»
Но она сказала лишь:
– «А?… А?..»
Потом, сделавши вид, что свой сардонический хохот она с трудом подавила, строго, внушительно, снисходительно положила особа свою тяжелую руку на плечо к Александру Ивановичу. Задумалась и прибавила:
– «Нехорошо… Очень, очень нехорошо…»
И то самое, странное, гнетущее и знакомое состояние охватило Александра Ивановича: состояние гибели пред куском темно-желтых обой, на которых – вот-вот – появится роковое. Александр Иванович тут почувствовал за собой незнаемую вину; посмотрел, и будто бы облако понависло над ним, окуривая его из того направления, где сидела особа, и выкуриваясь из особы.
А особа уставилась на него узколобою головой; все сидела и все повторяла:
– «Нехорошо…»
Наступило тягостное молчание.
– «Впрочем, конечно, соответствующих данных я все еще подожду; нельзя же без данных… А впрочем: обвинение – тяжкое; обвинение, скажу прямо вам, столь тяжко, что…» – тут особа вздохнула.