Полная версия
Первый Апокриф
А вот более развёрнутая надпись: «Бог Авраама, покарай Рим!» Вот ещё: «Да сгинет префект Валериус Гратус56!» И добавлено неприличное.
Такие же люди, как и ты, из плоти и крови, тоже со своими мыслями и чувствами. И каждый из них – это также был целый мир, не менее твоего. Чем они остались? Смутными воспоминаниями друзей, которые помянут их раз-другой в год, всё реже и реже, и вот этими нацарапанными на стене каракулями, которые сотрутся через несколько лет. Незавидная участь.
Боже, а это что?! Я аж содрогнулся. Крест, нанесённый глубокими бороздами, на котором несколькими грубыми штрихами изображён распятый.
Отшатнулся, потрясённый.
Что? Страшно? И это тоже память, Йехошуа. Даже этот вопль отчаяния, безмолвный ужас настенных росписей, предсмертный автограф замученных узников – даже он имеет право на суд потомков. Кто знает, чему суждено сохраниться в веках – этим ли каракулям или величественному Бейт а-Микдашу? А чем останешься ты? Таким же криком отчаяния на холодной стене, который суждено будет прочесть лишь следующим смертникам?
Да хоть бы и на стене! Или даже… Ну да, конечно! На свитке! Отобразить себя таким, каким я себя знаю, избавить свой образ от последующих искажений и перерождений. Вот оно! Вот что надо сделать! Выразить, выплеснуть себя в эти несколько дней, подаренных мне судьбой перед смертью, словно для какой-то миссии. Кто я? Откуда я пришёл к такому концу, как и почему? Весь путь, все перипетии, мой мир моими глазами, всё то, что позволит мне и после того, как тело сгниёт в могиле, остаться силой своего слова, своей мысли на земле. И именно в этом мне может помочь кентурион!
Я подошёл к двери темницы и постучал. Ответа долго не было, и я барабанил все громче, пока откуда-то издалека не послышался раздражённый голос караульного:
– Кто там шумит, чего тебе?
– Позови кентуриона Лонгинуса! – кричу я.
За дверью слышится недовольное ворчание. Похоже, караульный раздосадован, что какой-то иудей, без пяти минут покойник, смеет звать самого кентуриона, тем самым отвлекая его, легионера Римской Империи, от таких важнейших занятий, как игра в кости или ковыряние в носу. Но распоряжения начальника – закон, а тот прямо приказал звать его незамедлительно, коли я выкажу такое желание. Потому, для порядка посетовав на наглость этих варваров, он удаляется, и через некоторое время слышится тяжёлая поступь двоих, приближающаяся к двери.
Входит Лонгинус, а сзади немым укором маячит долговязая фигура караульного.
– Ты звал меня, Йехошуа?
– Да, кентурион. Я подумал над тем, что мне может понадобиться. Можешь ли ты приказать принести чистые свитки и все необходимое для письма?
– Это легко. Что ещё?
– Больше ничего, кентурион – этого будет достаточно. Разве что, – я прикидываю, сколько осталось дней, – мне нужно много, много свитков. Я хочу много писать. И ещё одно: надо бы масло в лампадке менять, когда будет заканчиваться.
– Я прикажу принести тебе двадцать пергаментных свитков и тростниковых стилусов для письма, сколько нужно, – повернувшись к легионеру, Лонгинус отдаёт необходимые распоряжения и вновь обращается ко мне: – Зачем тебе столько? Ты хочешь написать префекту, Вителлиусу57, или, может, самому Кесарю, божественному Тибериусу58? Хочешь, чтобы пересмотрели твое дело?
– Нет, кентурион. Я не буду писать никому из власть имущих. Я лишь хочу отразить в свитках самого себя.
Лонгинус удивлённо задерживается на мне долгим взглядом.
– Ты меня опять удивляешь, иудей. Но это твоё дело. Скажи, что делать с твоими записями?
Я замялся: этого вопроса я себе ещё не задавал.
– Если это возможно, я бы ещё подумал, а потом уже сообщил бы тебе.
– Конечно. У тебя несколько дней: есть время и написать, и распорядиться написанным.
– Спасибо тебе, кентурион. Пусть Бог, в которого ты веруешь, ниспошлёт тебе благословение за твою доброту, – склоняю я голову с благодарностью.
– Позови меня, если ещё что понадобится, – кентурион поворачивается и, обронив ещё несколько слов караульному, выходит, гремя поножами.
Через некоторое время является тот же темнокожий невольник с небольшим ящиком, заполненным свитками, в отдельном отсеке – сосуд с чернилами и несколько стилусов. Также он приносит алабастрон масла для лампады и ещё парочку лампад, про запас.
Свитки пергаментные, хорошего качества, в несколько локтей длиной. Кентурион не поскупился, и я ещё раз возблагодарил Бога за удачу, пославшую мне этого доброго человека в столь нужный момент.
Итак, вот он – мой шанс! Вот она – единственная возможность обмануть смерть, возродить себя из небытия, сохранить от искажений друзей и наветов врагов. И то, чем я останусь на этой земле, теперь напрямую зависит от того, что и как я напишу. Моё собственное слово сможет стать против слова обо мне, исторгнутого из чужих уст, и свидетельство от первого лица перевесит груз пересказов и легенд.
Легенд… Какие амбиции! А ждут ли меня эти пресловутые легенды? Сколько людей погибло на крестах с тех пор, как легионы Помпеуса59 впервые ступили на землю Эрец-Йехуда? А сколько их ещё будет воздвигнуто? Так с чего я решил, что именно мне не дано сгинуть, раствориться в людской памяти и навсегда пропасть во мраке забвения? Но и этому я тоже противопоставлю своё слово. И в слове своём обрету я жизнь вечную, так как читающий его будет постигать меня, живого, хоть и давным-давно покинувшего мир. Почему я не делал прежде записей? Почему только сейчас, на пороге смерти, посетила меня жажда бессмертия?
Я присаживаюсь на холодный пол перед столиком, стараясь не заслонять света, и разворачиваю первый свиток. Страх перед чистым листом на мгновение охватывает меня. Смогу ли совершить задуманное, не всуе ли будут мои потуги? Наверное, любой творец хоть раз в жизни испытывает подобный страх: писатель перед пустой страницей, скульптор перед глыбой мрамора. Что же испытывал Ашем в первый день творения, взирая на первозданный хаос?
Мысленно помолившись Творцу и испросив его благословения, берусь за стилус. Слова под отвыкшими от письма руками побежали наперегонки по пергаментному свитку, лежащему передо мной.
Глава II. На склонах Тавора60
Галилея, Самария и Иудея с близлежащими землями, с маршрутом Йехошуа Бар-Йосэфа.
Багровый туман медленно клубится, возбухая волнами, наплывая на горизонт. Он переливается, играет оттенками, вот уже зафиолетовел, наливаясь по краям густой и вязкой синевой. Он так величественен в своей первозданной, дикой мощи, что я себе кажусь песчинкой; хуже того, меня просто нет – нет ни моего тела, ни рук, ни ног, а есть лишь одно обнажённое и беззащитное зрение – испуганный взгляд из ничего. Страшно наблюдать его вздымающиеся валы, оторопь берет от одной только близости к стихии, но и не отпускает, завораживает – гипноз восхитительного ужаса. Я не могу отвернуться, даже зажмуриться не в состоянии. Да и чем жмуриться? Из тумана выплывает лик в ослепительном сиянии. Черт не вижу, пытаюсь всмотреться сквозь яркий свет, пробивающий синевато-багровое марево, и лишь слепну в дымчатом тумане. Но я точно уверен: это он, Йоханан61. Сияние все ближе, вся ярче высветляет изнутри тучи, протягивает ко мне тонкие лучи-щупальца. Вот они уже касаются моей руки. Ощущение настолько реально, что я вздрагиваю и открываю глаза.
С руки, откинутой во сне, мягко шелестя, юркнула ящерица, спасаясь между камнями. Сон не спешит отпустить меня из цепких объятий. Какое-то время ещё лежу, полузакрыв глаза, готовый вновь погрузиться в гипнотизирующий омут своих грёз. Но утренняя прохлада да овечье блеяние на фоне многоголосого щебетания, никак не вписывающиеся в канву сновидения, возвращают меня к реальности. Слегка приподнимаюсь, оторвав затёкшее тело от земли, где провёл ночь – первую ночь своего путешествия, и с удовольствием потягиваюсь, скрипнув суставами.
Над равниной Ха-Галиля62, расстилающейся передо мной со склона Тавора, разгорается утро. Солнце уже подмигнуло над краем холмистой гряды. В утренней дымке серая полоса Ям-Кинерета опалесцирует лёгкой рябью. Вдалеке, в предрассветном тумане, вырисовывается Рамат Ха-Голан63, за которым лежит далекая Сирия64.
Вид на равнину Ха-Галиля с горы Тавор.
Рядом, всего в каких-нибудь двадцати шагах, по пологому склону рассыпалась небольшая отара овец – голов тридцать, не больше, между которыми затесалось несколько коз. Они поглощены едой; лишь самые ближайшие порой обращают ко мне наивные морды, смешно качая вислыми ушами, смотрят удивлённо и негромко блеют. Выговорившись, вновь ныряют носом в сочную траву. Старый длиннобородый козёл, подобравшийся ближе прочих, тоже поднимает горбоносую, почти седую голову, но избегает смотреть в упор – скользит взглядом куда-то мимо, не переставая жевать. Однако, присмотревшись, можно заметить, что шальной глаз старого прохиндея косится именно в мою сторону, а ехидная ухмылка авгура кривит его плутоватую морду.
Краем глаза цепляю движение в траве – там божья коровка деловито семенит по стеблю какого-то безымянного злака. Срываю его и с интересом наблюдаю за насекомьим бегом, переворачивая стебелёк то одним концом вверх, то другим. Какое-то время жучок безропотно терпит мои чудачества, но не так чтобы долго. Возмущённо расправив крапчатые крылья с прозрачным исподом, божье создание взмывает в воздух и растворяется в пёстром разнотравье, в котором я продолжаю нежиться на постеленной с вечера симле65, слегка отсыревшей от утренней росы.
Облокотившись, кидаю взор окрест. Оказывается, овцы и козы – не единственные, кто составляет мне компанию. Неподалёку, прислонившись к кривому стволу, сидит чумазый босоногий пастушок и на первый взгляд что-то деловито мастерит. Присмотрелся – вроде как веточку стругает, как бы не замечая меня, скользя рассеянным взглядом мимо (в точности, как старый козёл из его стада), и точно также нет-нет да и бросит украдкой в мою сторону мимолётный взгляд из-под сурово насупленных бровей. Своим независимым видом и, в общем-то, ненужным, но трудоёмким делом он доказывает мне, себе, своему стаду и всему миру, что он – не двенадцатилетний деревенский пастушок, а взрослый, серьёзный и деловитый человек, у которого нет времени отвлекаться на каких-то бездельников, развалившихся посреди травы и играющих с жучками. Я вспомнил себя в его же возрасте – как торопился повзрослеть, обгоняя свои годы – и не смог сдержать улыбки.
Ничто так не возбуждает аппетита, как ночёвка на свежем воздухе, и я нырнул в недра своей котомки в поисках чего-нибудь съедобного. Еды пока было вдоволь, так как не прошло и суток, как я покинул дом, и потому, достав лепёшку, головку козьего сыра и пучок свежей зелени, я окликнул моего сурового соседа:
– Тебя как звать, бахур66?
Мальчонка при этих словах неторопливо и с достоинством почесал чумазой пятернёй чёрную от грязи пятку, смерил меня взглядом и, наконец решив, что ответив мне, он не потеряет ни на йоту своей значительности, откликнулся низким, взрослым баском:
– Бен-Шимон67. А тебя?
Ишь, какой! Суров, слов нет. Оно понятно – чтоб повзрослей да попредставительней. Имя – это для детишек да бездельников типа меня, а его, работящего человека, изволь величать по батюшке – строго и значительно.
– Меня – Иешу68! Кушать будешь, Бен-Шимон? – пригласил я его к своей скромной трапезе.
По глазам было видно, что паренёк не прочь и присоединиться, но роль, которую он навязал себе, не позволяла так легко соблазниться приглашением. Он не должен, как какой-то мальчишка, бросаться на еду по первому зову – нет-нет, кто угодно, только не он, Бен-Шимон, пастырь своего стада.
– Я не голоден, – ломающимся тенорком ответил пастушок, не удержав планки низкого баса, хотя глаза его, войдя в непримиримое противоречие с его же словами, пожирали еду, которую я раскладывал перед собой.
– Ты думаешь, я хочу есть? Просто заставляю себя позавтракать, а то идти далеко, и проще нести жратву в желудке, чем на хребте. Ты, если не голоден, просто сделай вид, что ешь, а то мне одному скучно жевать. Глядишь, и поможешь мне расправиться с этой горой снеди.
«Гора» явно не дотягивала до сколь-нибудь значительной кочки, но мой тон растопил лёд. Ковырнув для порядка проворным пальцем в носу и щелчком отправив козявку в неблизкий полет, без ущерба для собственного статуса, как бы уступая моим неоднократным просьбам, паренёк присоединился к столу. Вскоре добрая треть моей «горы» скрылась у него во рту, доказывая, что помогать мне он решил, не халтуря.
– Бени, а что – стадо твоё собственное? – я решил, что после совместной трапезы можно перейти на менее официальный вариант обращения к пастушку.
– Элиэзер меня зовут, – смилостивился пастушок, – а стадо хозяйское. Хозяин у меня из Эйн-Дора69, что под горой, – махнул он в сторону своей деревеньки.
– А-а-а, понятно, бывал я у вас не раз. А я из Нацрата70, – махнул я в противоположном направлении, – меня ещё рофэ71 Йехошуа кличут, слышал?
На секунду прервав работу челюстей, Элиэзер наморщил лоб, пытаясь переварить полученную информацию, потом, с трудом проглотив недожёванное, спросил:
– Это не ты в прошлый хешван72 лечил старого Ицхака73 из Эйн-Дора, что сломал ногу, упав с мула?
– В хешван, говоришь? Помню, был такой Ицхак, а ты его знаешь?
– Как не знать? Он наш сосед, за два дома от нас живёт. Я ему ещё помогал с хозяйством управиться, пока он хворал, – похвастался Элиэзер и заинтересованно посмотрел на меня: – Ицхак говорил, ты большой мастер.
– Как он теперь? Что нога? – поинтересовался я.
– Да что ему сделается? Ходит с клюкой – не хуже, чем раньше ходил. А уж если ему под горячую руку подвернёшься, то этим костылём так огреет, что только уноси ноги. Вот, гляди! – подняв подол, Элиэзер показал мне продолговатый синяк на спине – судя по виду, довольно болезненный. – Третьего дня меня так огрел, пень старый, и ведь ни за что!
– Да уж, неслабо тебе досталось, – посочувствовал я.
Элиэзер, довольный, что кто-то по достоинству оценил его боевые шрамы, пустился в пространный рассказ про свои взаимоотношения со старым Ицхаком, с прочими односельчанами, про какую-то поездку прошлой осенью в Цфат74, куда он сопровождал хозяина и ещё про кучу всякой всячины. Я лишь поддакивал, а большего ему от меня и не нужно было. Доверчивый слушатель мог бы подумать, что за свою недолгую жизнь паренёк пережил раза в три больше, чем обычно выпадает на долю любого смертного, дожившего до седых волос. Но прерывать мальца мне не хотелось, и, усмехаясь в бороду, я слушал эти полубайки, густо приправленные феерическим трёпом. Совсем как Яаков75, братишка мой меньшой!
Яаков, надо признаться, точно также не знает меры в приукрашивании своих приключений, если таковые случались быть. Если же нет, то он беззастенчиво присваивал чужие, наделяя себя ролью главного героя. Пойманный с поличным на небылицах, он, ничтоже сумняшеся, оправдывался обычно тем, что иначе рассказ был бы скучный и серый, а так его и рассказать не стыдно, и послушать интересно.
Яаков, Йехуда, мама, сёстры… Когда я ещё увижу вас снова? Он ещё даже не скрылся из виду; отсюда, со склона Тавора, мой родной Нацрат лежит, как на ладони, утопая в оливковых и миртовых садах. Ещё есть шанс одуматься, как просила меня мать, вернуться, оставив глупости, и спокойно и даже в достатке продолжать жить плотницким ремеслом, доставшимся мне от покойного отца, и своим талантом рофэ, которому я был обязан дяде Саба-Давиду76 из Александрии, что в Мицраиме77.
Зачем я здесь? Куда иду? Что заставило меня бросить спокойную колею, по которой текла неспешно моя жизнь, ради поиска чего-то такого, чего я и сам не мог себе объяснить? Хочу найти свою судьбу – как я сказал вчера плачущей матери, которая, уже понимая, что я не отступлюсь от своего намерения, роняя слёзы, собирала меня в дорогу. Как весомо звучала эта мысль во мне и как она обесценилась, как только я её озвучил матери: пустой звук, сотрясение воздуха, не более, без смысла, без содержания, с привкусом фальши и фарса. А может, просто захотелось вырваться из этого обывательского быта, из спокойной, тусклой жизни, которая, обволакивая изо дня в день сиюминутными проблемами и бытовой рутиной, засасывала не хуже болота? Сеть, сотканная из отчего дома, из людей, которым ты дорог и которые дороги тебе, из предугаданного и такого понятного пути, который вместо тебя, но для тебя уже начертали жизненные обстоятельства. Преемственность и инерция привычки – она давила на плечи, стесняла грудь, требовала почти физического освобождения. Теперь свободен – наконец-то с Божьей помощью проторю свою колею, собственный, никем не предписанный путь!
Свой путь… Как пафосно и комично звучит. И что мне в нём? Кто мне сказал, что этот путь будет лучше, чем тот, что я оставил? Какие люди будут рядом со мной на этом пути? Разве станут они ближе мне, чем родные мать, братья и сёстры? Странно – ещё вчера, отправляясь в дорогу, был полон решимости; но прошёл всего день – и вот уже сомнения обступают меня. Вот он – рубеж, который мне предстоит перешагнуть, и дальше уже нет возврата. Рубеж, который я сам себе избрал, сделав изрядный крюк, чтобы напоследок бросить взгляд на Нацрат и Ям-Кинерет с вершины Тавора, запечатлеть на долгую дорогу и лишь потом двинуться на юг, через Шомрон78 в Эрец-Йехуда, и дальше, к устью Йардена, где надеюсь найти Йоханана.
Йоханан Ха-Матбиль! Это имя я повторяю всё чаще и чаще, как молитву. Он мне уже и во снах представляется в виде какого-то демиурга. Мне кажется… нет, не так. Я уверен, что он, именно он объяснит всё, что меня волнует, что не даёт спокойно плотничать в тиши отцовского дома в Нацрате. Он ответит на все вопросы, что теснятся в моей голове, будят среди ночи, заставляя ворочаться с боку на бок в попытке успокоить и усыпить мозг.
Почему он? Почему не кто-либо ещё? Это сейчас, обогащённый опытом прошедших лет, могу спросить себя и задуматься над ответом. А тогда, под волной запоздалого юношеского максимализма, вдруг накатившего на меня, сама постановка вопроса казалась нелепицей. Интересно, что бы я делал, случись мне вернуться в те дни с контрабандным знанием грядущих событий? Повторил бы свои же ошибки на новый лад или наделал бы новых, неизмеримо худших – кто знает?
Слава йоханановых проповедей не первый год гремела по Эрец-Исраэлю; отдалённые раскаты её достигали и нашей Богом забытой деревушки. Чудовищно раздутая народная молва, цену которой я лишь потом осознал, уже на собственном примере, убеждала меня, что в его лице возродились древние неви79 Танаха80, и именно его слово отражает в себе незамутнённую Божью искру, что растерял и разменял богоизбранный народ.
И всё же, всё же… В памяти опять всплывает заплаканное лицо мамы, Мириам81, которая одна, потеряв мужа такой молодой, подняла всех нас – весь выводок детей; которую я всегда привык воспринимать такой сильной, волевой и решительной, спокойной и рассудительной, вдруг в одночасье ставшей заплаканной, маленькой и жалкой, когда вдруг по сети морщин вокруг глаз и припорошённым сединой вискам замечаешь, как же она постарела. Именно эти тихие слёзы уже смирившейся с неизбежной потерей пожилой женщины чуть было не заставили меня передумать, плюнуть на всё и остаться. Ничто так не обезоруживает нас, как слёзы матери.
Мама, мама, любимый мой человечек. Почему я не в силах осушить солёные капельки на твоих глазах? Похоже, ты пропустила момент, когда твой маленький, любимый Иешу стал взрослым, способным и готовым решать свою судьбу – и вдруг оказалось, что он её видит совсем другой, чем, как тебе казалось, для его же пользы видела ты. И теперь стоишь, растерянная и жалкая, бессильная что-либо изменить; и именно в этот момент своей беспомощности обретаешь надо мной ту власть, которую бы не смогла получить никаким другим образом. Если бы ты знала цену собственных слёз, мама! Ты собираешь мою котомку в дорогу, роняя их и даже не замечая; но каждая, словно раскалённый сплав, обжигает меня. Чувствую свою вину за них, понимаю, что именно я и моё решение стали причиной этой маленькой драмы – такой маленькой в масштабах одной лишь семьи, но такой большой, просто вселенской для нас обоих. Прячу глаза, не в силах смотреть; к горлу подкатывает волна неприязни к самому себе, и я стараюсь как можно быстрее оставить всё это позади – весь мучительный ритуал проводов, скребущий щербатым лезвием по неспокойной совести.
И вот уже на пороге, вот напоследок, имитируя безмятежность, обнимаю мать, братьев, сестёр, закидываю котомку за плечи и, не оглядываясь, боясь, что предательские слёзы и у меня брызнут из глаз, удаляюсь по пыльной дороге. Лишь один раз, уже у развилки, за которой, как я знал, наш дом должен был скрыться из глаз, не выдержал и оглянулся. Наш старый, серый дом с облупившимися стенами в тени платанов, змеящаяся пыльная дорога и маленький силуэт матери, всё ещё стоявшей на пороге, не сводившей глаз с моей удаляющейся фигуры – эта картина всё так же свежа в памяти; как оказалось, на всю отмеренную мне жизнь.
Голос Элиэзера, что-то продолжавшего увлечённо рассказывать, вернул меня вновь на склон Тавора. Я взглянул на довольно высоко поднявшееся над горизонтом светило. Пора, пора! Несмотря на все переживания и сомнения, обратной дороги для меня нет. Так быстрее, вперёд, пересечь этот невидимый рубеж, точку невозврата, чтобы и мысли не посещали о подобной возможности. Я засобирался в дорогу, складывая котомку.
– Что ж, Элиэзер Бен-Шимон, друг мой! Спасибо тебе за компанию, за интересные и правдивые истории, – я не особо старался скрыть иронию, – лехитраот82. Даст Бог, ещё увидимся. Привет старому Ицхаку!
– Ну, бывай с Богом, – вновь напустив на себя важность, степенно пробасил паренёк.
Оставив пастушка со своими подопечными, я решительно повернулся спиной к призывно пестревшему внизу Нацрату и, преодолевая соблазн оглянуться, двинулся на юг.
Глава III. Йоханан Ха-Матбиль
За несколько дней пути я оставил за спиной плодородную долину Эмек Харод83 и, перевалив за кряж Гильбоа84, вступил в Шомрон – чужой и незнакомый; всё дальше отдаляясь от Ха-Галиля. С каждым днем всё реже и тише звучали миноры в душе, отодвинутые весёлой авантюрностью моего анабасиса85.
Ещё немного пыльных дорог Шомрона, парочка лунных, цикадноголосых ночей – и передо мной Йарден, главная река Эрец-Исраэля86. Хотя даже здесь, в среднем своем течении, он не идёт ни в какое сравнение с Ханилусом87 – великой рекой Мицраима88, который мне довелось увидеть ещё отроком. Как не согласуется высокопарная торжественность легенд и преданий с уютной, домашней картиной, открывающейся взору! Берега Йардена густо зеленеют свежей листвой деревьев и высокой травой, подступающей к самой воде. В их тени он медленно и торжественно несёт свои воды на юг, к Ям-Амелаху89, задумчиво отражая в своём зеленоватом зеркале склонившиеся ветви. Самый берег здесь болотистый, и дорога тянется вдоль реки на некотором отдалении, позволяя любоваться сменяющимися пасторальными этюдами, не замочив ног. Йарден, застенчиво кокетничая, красуется передо мной, разворачивая пейзаж за пейзажем, и каждый претендует на звание живописнейшего из всего, что я видел, ровно до момента, когда за очередной петлёй он не преподнесёт следующий шедевр.
Река Йарден.
Всё ближе цель моего путешествия; вот уже дорога свернула влево, к реке, по ту сторону которой лежит Бейт-Абара90– деревушка на излучине Йардена, в окрестностях которой, по дошедшим до меня слухам, и располагалась община Йоханана Ха-Матбиля.
Сойдя с дороги около приземистого моста, раскинувшегося в несколько пролётов меж берегами, я спустился к реке, чтобы перевести дух и обмыть усталые ноги. Словно ждавший моего появления соловей, прячущийся в прибрежных зарослях, свистнул пару раз, прочистив горло, и рассыпался витиеватой трелью. Интересно, как он встретит меня? Попробую представить.
Он высокий, обязательно высокий (почему никто не представляет великих людей коротышками?), с лучистыми, пронзительными глазами, от углов которых разбегаются веером морщинки. Вот он обводит взором толпу благоговейно внимающих послушников и сразу замечает меня. Улыбка трогает его уста, взгляд теплеет, и он по-дружески подзывает меня рукой. Толпа расступается, а я, повинуясь ободряющему жесту, приближаюсь. Что там дальше? Я что-то говорю, он отвечает… Или он сам начнёт? Нет, первый разговор наш не даётся: всё тает в багровом тумане стыда, пресытившись патокой либо угловатой, косноязычной неловкостью.
Порыв ветра доносит приглушённые расстоянием голоса. Повернувшись на звуки, вижу двоих, идущих по мосту со стороны селения, занятых беседой. Надо бы спросить у них, где можно найти Йоханана, но до чего же неохота прерывать блаженство омовения! Ну может, свернут в мою сторону? Подожду.