Полная версия
Дорога на эшафот
С такими мыслями Василий ехал в полк, совершенно не представляя, что его там ожидает.
8Майор Княжнин, в батальоне которого служил Василий Мирович, был донельзя занят важным и пренеприятным для него делом по составлению отчета для вышестоящего начальства. Там следовало точно и доподлинно указать численность личного состава в подведомственном ему батальоне, прибывшем вместе со всей армией в Кенигсберг. По имевшимся у него сведениям, во время зимнего перехода около двух десятков человек по неизвестным причинам не прибыли в конечный пункт назначения и не оказались в списках расквартированных по квартирам. Теперь в своем отчете майор Княжнин должен был объяснить причину их отсутствия, куда и по какой надобности они подевались, а там, наверху, уже решат, объявить ли их в розыск или причислить к умершим. Во время марша капралы, а то и прапорщики на словах сообщали ему о потерях нижних чинов со словами: «Отстал такой-то, отсутствовал на перекличке, отправлен на излечение…» и тому подобное. Но майор надеялся собрать все эти сведения воедино, будучи свободным от остальных походных дел и, как любой нормальный мужик, терпеть не мог заниматься ежедневными писульками, поручив чернильную работу своему писарю Харитону Семухе.
Когда тот был вызван для доклада, то смущенно промямлил, будто бы все записи у него остались где-то в обозе, изрядно отставшем от маршевой колонны. Княжнин в сердцах брякнул кулаком об обеденный стол, где он расположился со своими перепачканными в саже и сальных подтеках бумагами, и обозвал того балабаном и блудливой размазней, на что писарь обиженно поджал вечно влажные губы, шмыгнул носом, пообещал отыскать свои записи по прибытии обоза. Но майор знал, чего стоят его обещания, и с радостью отправил бы писаришку рядовым к самому яростному капралу, но вряд ли бы смог найти кого-то более подходящего. У этого хоть рука была твердая и надписи четкие, буковки стояли ровно, а не валились в разные стороны, как подгулявшие солдатушки. А пришлют другого, пусть и грамотного, но такого же висляя с дурным нравом, а чаще всего и изрядного пьянчужку. У Княжнина за время его службы перебывало с десяток писарей, и все они, словно братья от отца-пьяницы, при любом удобном случае напивались до состояния риз, теряли бумаги и письменные принадлежности. Битье помогало, но не надолго, а спрос за не вовремя поданную бумагу был с Княжнина. Писарей начальство не трогало, и все упреки в свой адрес приходилось выслушивать в присутствии других полковых офицеров только ему одному.
– Пшел вон, телячья твоя башка! – рявкнул Княжнин на Харитона и вновь принялся писать отчет, близоруко щурясь на чернильные строки.
Недолго поразмышляв, он указал большинство отсутствующих как «занемогших», а там пущай ищут имена их среди лекарских отчетов. Двоих он все же подал как «отставших по личным надобностям». А потом вспомнил о подпоручике Мировиче, еще до Рождества вызванном в Петербург. С тех пор никаких вестей о нем или от него лично майор не получал, а потому отложил перо в сторону и потянулся за табаком, набить трубку и хорошенько при том поразмыслить о написании правильной формулировки.
Причислить подпоручика к больным он не мог, поскольку лазаретные списки обер-офицерского состава, как он знал доподлинно, немедленно доставлялись командиру полка, имевшему особое пристрастие лично проверять тех болящих. К «убиенным» он тем более не мог его причислить по той же причине. Указать же правильно истинную причину убытия того в столицу он не мог из-за того, что много раньше подал рапорт в полковую канцелярию о командировании Мировича, приложив туда же полученное им распоряжение из какого-то там ведомства. А вот сейчас он никак не мог вспомнить, кем оно было подписано. Но оно было не так и важно. Главное – требовалось правильно указать причину его отсутствия. Написать «убыл в столицу» было бы неправильно, поскольку канцелярские служки обязательно потребуют от него указания того ведомства, куда Мирович направлен. А Княжнин, как на грех, не помнил, куда…
Да и где он сейчас есть, этот самый Василий Мирович? Напишешь не то и не так, а его, может, уже в гвардию зачислили? Кто их знает, этих петербургских выскочек… Хотя может статься и так, что не в гвардию, а в ссылку в Сибирь, а еще паче в каземат на долгий срок. В столице с тамошним офицерством следует ухо держать востро, иначе получишь по сопатке, а то и по всей форме могут законопатить в такую щель, откуда и свету божьего не разглядишь…
Но только кто ему, майору Княжнину, сообщит о том?! Да на хрена им, столичным прихвостням, утруждать себя писанием бумажек разных. Им и без них дел хватает, каких вот только, поди, догадайся. Нет, нужно где-то прознать про ентого Мировича правду хоть какую, отписаться, а потом срочнейшим образом искать ему замену, о чем опять же следует срочно подать рапорт.
Получалось, что нужно немедленно ехать в штаб полка и там выяснять, кем был вызван Мирович в столицу. Но потребуется время, пока будет найдена соответствующая бумага. Мало того, штабные сидельцы наверняка сошлются на занятость и предложат явиться за ней на следующий день. А дел в батальоне выше головы, и ему, майору Княжнину, некогда разъезжать туда-обратно ради выяснения одной строчки.
Вдоволь покостерив про себя всех штабных крыс, будто именно они выудили у него нужную бумагу, Княжнин мучительно вспоминал, кем был подписан тот вызов Мировича в столицу, перебирая в уме все известные ему ведомства. Но ничего путного, кроме Военной коллегии, ему на память не приходило. А он помнил свое удивление, что Мировича вызвали куда-то отнюдь не по служебным делам, а через голову вышестоящего начальства. Но куда? В какой департамент или коллегию, он, хоть сейчас приговорите его к расстрелу или каторжным работам, вспомнить не мог. А потому, не найдя ничего лучшего, написал размашисто и с полным откровением напротив фамилии Мировича: «Вызван в Санкт-Петербург по делам государственной важности, о чем знать мне недозволительно». После чего облегченно вздохнул, бегло перекрестился на висевшую на противоположной стене икону, где была изображена голова Иоанна Крестителя, и невольно подумал: «Этак и мою голову по прихоти чьей-то могут отделить от тулова и поместить на стол для назидания всем таким же честным служакам. Мол, любуйтесь головой майорской, что не ко времени отчеты присылал. И вряд ли кто явит сострадание к скорбям моим, скорее плюнут себе под ноги и заявят: так ему, аспиду, и надобно. Пиши бумаги как положено. Правильно его усатую головушку с плеч сняли…»
После чего громким голосом позвал писаря Харитона, вышедши из-за стола, а когда тот стремглав влетел в горницу, с ходу отвесил ему по шее увесистую затрещину. Харитон, видать, ждал проявления начальственной ласки и вовремя втянул голову в плечи, потому майорская длань лишь слегка потрепала его покатый затылок и застыла в воздухе.
– Чтоб сей мгновений переписал бумагу и в штабную канцелярию снес. Иначе, сделай хоть единую ошибочку, сам рук о тебя больше марать не стану, а отправлю сам знаешь куды… Мать твою растудыдь!
Харитон затрясся, осознав нешуточную угрозу, исходящую от майора, мигом представив полкового палача, прозванного Рамазаном, спускавшего шкуру с любого тремя ударами хлыста.
– Не извольте сумлеваться, ваше высокоблагородь! – защебетал тот, еще глубже втягивая свою воробьиную головку в хилые плечики. – Усё излажу, как есть… – И с этими словами, не дожидаясь, пока Княжнин подаст ему свой отчет, схватил бумагу со стола и со скоростью испуганного зайчишки нырнул обратно на кухню, где обычно и сидел в ожидании особых распоряжений.
Княжнин же, переложив главный груз на плечи писарчука, не знал, чем себя занять, и решил пройтись по морозцу, освежить натруженную непривычной умственной работой голову, кликнул вестового, приказал подать подбитую мехом епанчу.
Глава 2. Кураев
1Примерно в то же время пребывающий в столице Кураев находился в доме, который он снимал, и, открыв дверцу печи, где дотлевали багряные кучки углей, пытался разложить, словно карточный пасьянс, свою дальнейшую жизнь. Лучше многих зная о грядущих изменениях, он безошибочно предполагал скорую отставку своего непосредственного начальника канцлера Алексея Петровича Бестужева. Все шло к тому, и пройдет день, другой, неделя, месяц, но Бестужева погонят со двора, и помочь ему в том вряд ли кто сможет. Он, Андрей Кураев, тем более. Да, он может выследить нужного человека, втереться к нему в доверие и даже лишить жизни того, на кого ему укажут. Но не мог же он запугать своей шпагой весь столичный бомонд, настроенный против канцлера. Об этом даже думать не следовало. Сейчас надо было решить, кому предложить свои услуги и будет ли в них нуждаться преемник Бестужева. Вот что больше всего занимало Кураева.
Его отец, Андрей Матвеевич Кураев, в свое время прозвание свое или, как начинали тогда говорить на немецкий манер, «фамилию» получил по обычной для тех времен нелепице. Их капральство, где он служил, возглавлял дородный бомбардир, любивший к каждому своему приказанию добавлять: «Я вас тудыть-растудыть, курвины дети, в бараний рог согну!» Получил тот бомбардир за время своего доблестного служения почти полную глухоту, а потому, когда кто-то из начальства негромко окликал его, то он зов начальствующий не слышал, чем вводил старших офицеров в великое раздражение. Тот, кто знал о его слабости, стал кричать ему попросту: «Эй, курвин сын, поди сюда». И, что удивительно, на зов тот он откликался тотчас. А потом и за всем его капральством как-то само собой приклеилось вроде как законное прозвание «курвины дети». И все бы ничего, но когда Андрея Матвеевича перевели с повышением в другой полк, то писарь без его ведома прописал в ведомости на перевод: «Андрюшка Матвеев сын Курвин». Правда, кто-то из офицеров нового полка, прыснув от смеха, приказал своему писарю заменить неблагозвучное Курвин на Кураев. Эта фамилия и передалась уже вполне законно и благополучно его старшему отпрыску Гавриле Андреевичу.
Провожая сына на службу, Андрей Матвеевич напутствовал его следующими словами: «С низким сословием не водись, а со старшим не чинись. Живи сам собственной думкой, а вот покровителя найди себе крепкого, за кем бы в случае надобности укрыться можно было от всех невзгод жизненных и судьбы превратностей». Время то было и в самом деле лихое, неустойчивое, переменчивое. На троне сидела вдовая Анна Иоанновна, но сидела на самом его краешке, робко и нерешительно, а правил страной немец Бирон, все и всех под себя подминая, ничем особо не брезгуя. Войн ни с кем не вели, и армия томилась в казармах, не зная, чем себя занять. Витал тайный слух, будто бы вскорости всех армейских распустят по домам за ненадобностью, и офицеры вечерами шепотом передавали один другому новости, что приносили им из дворца родственники. Только до подобного недоразумения не дошло, армия осталась в целости. А вот наследницу умершей императрицы, Анну Леопольдовну с ее малолетним сыном, что доводились седьмой водой на киселе царствующему дому, гвардейцы, не дожидаясь исполнения тех слухов, свергли и посадили на престол дочь Петра, молодую красавицу Елизавету, в надежде на иные времена и свершения. Свержение то произошло быстро, никто и глазом моргнуть не успел, но стало с тех пор два царственных лица: императрица Елизавета Петровна в Санкт-Петербурге и юный Иоанн Антонович в отдаленной на много верст от столицы ссылке.
Никто из армейских, а тем паче гвардейских служащих не интересовался судьбой малолетнего наследника. Причин для того не было. Кто он им? Ребенок, волею судеб воспринявший российский престол, и столь же стремительно от него отставленный. Хотя вся Россия и все армейские чины до единого присягали ему и клялись в верности. Да что с того? Присягали одному государю, а потом объявили, что государь низложен и вместо него на трон взошла государыня. Чего же не присягнуть всем миром? Даже апостолы не все верность Христу сохранили, когда того под арест взяли, а что про подневольный армейский люд говорить? Велено присягать кому положено, и попробуй, возрази. Тебя, аки Христа, под трибунал подведут, а потом в батоги и на каторжные работы. И вся недолга. Так что не было таких, кто бы своим разумением жил, поскольку военному человеку думы такие ни к чему. Не только излишни, но и вредны. Исполняй приказ, а думать за тебя есть кому.
Поэтому и Гаврила Андреевич Кураев без особых раздумий присягнул новой императрице вместе со своими сослуживцами. Присягнул, и ладно, можно позабыть о том и служить себе дальше спокойно, словно ничего этакого никогда и не было. Главное – служить и ни о чем не думать, кроме харча ежедневного и получения чинов новых. Но не таким простым делом оказалась служба без думок тайных, заповедных. Нет-нет да и возвращался он в думах своих к малолетнему наследнику, который, по слухам, находился где-то в студеных краях близ далеких Холмогор.
К счастью или к несчастью, природа наделила младшего Кураева цепким умом и памятью, и забыть образ царственного ребенка он, как ни старался, так и не смог. Понимал, что легче забыть и не травить себе душу, потому что чем дальше, тем хуже становилось. То отец его с малолетства сыну своему заповедовал: «Служи без раздумий, словно батюшка с паперти псалмы читает. Не нами оне написаны, не нам их ценить». Не внял сын отцовым заповедным словам и все прикидывал, чего бы случиться могло, коль остался бы императором сосланный в дали непроглядные невинный ребеночек. И чем дольше он о том размышлял, тем тоскливее становилось внутри. Служба ему стала не в радость, худеть начал на глазах, словно от дурной болезни. Начал подумывать, как бы в отставку выйти, что тоже сделать было непросто. Запросто из армии тогда не отпускали, а лишь по неизлечимой болезни. Еще бы чуть, и списали бы его на гражданскую службу али на вольные хлеба, коль пожелает. Но судьба, видать, поставила на Гаврилу Андреевича выигрышный резон и отпускать из упряжки своей не захотела.
Перевели его вдруг неведомо почему и отчего на Урал, на Демидовские заводы, в полк, занятый охраной серебряных рудников. Кроме охраны, вменялось воинским командам, что пошустрей и порасторопней, сопровождать ценный груз в столицу, где добытая руда сдавалась на Монетный двор. В одну из таких команд угодил сержант Кураев. То ли приглянулся он местному коменданту, то ли, наоборот, в немилость впал, а скорей всего опять судьба решила все за него, но уже через неделю после прибытия на Урал приказано было ему собираться в дорогу и ехать сопровождающим в числе прочих двенадцати человек. К концу поездки Гаврила Андреевич не то что о сосланном в Холмогоры наследнике забыл начисто, но и о родном отце вспомнил, лишь когда у него вся наличность вышла и не на что было новые чулки взамен изодранных в дороге купить.
И пошли крутиться колеса службы, наматывая версты от уральских заводов до столицы и обратно. Кто бы их сосчитал, а Гавриле Кураеву и в голову не приходило счет им весть. Зато завелись у него пусть небольшие, но деньжата, помимо государева жалованья. Да и управляющий рудников графских за каждую благополучно проведенную поездку подкидывал караульной команде, как он говорил, на отщип, чтобы глядели исправно за грузом, цена которого из многих человеческих жизней слагалась. Благодаря тем поездкам через несколько лет Гаврила Андреевич сумел скопить деньжат на покупку небольшой деревеньки под Рязанью со странным названием Укропное Поле. Стояло в ней два десятка домишек крестьянских, и хоть доход от них был невелик, зато мысли о собственном имении, пусть неказистом, но своем (!), личном, грели душу. А потом опять же волею судеб перевели Кураева на службу в Петербург, где его высмотрел граф Бестужев, и не сразу, а присмотревшись к молоденькому подпоручику, стал привлекать для выполнения различных приватных поручений. Постепенно, обретя полное графское доверие, Гаврила Андреевич сделался его доверенным лицом.
Побывал он и в Сибири, и в иноземных странах, и едва ли не в каждой российской губернии. Приходилось ему заезжать и в Холмогоры, где находился в заключении малолетний принц Иоанн Антонович. Вспомнилась тогда Кураеву присяга новой императрице, которой он теперь служил без малейшего изъяна в делах и помыслах, и невольно вернулся к судьбе безвинного отрока. Захотелось до беспамятства взглянуть хоть через щелку в заборе казематном на того мальца. Зачем? Да скорей из озорства, из юношеского недопонимания, какая кара ждет его за подобную вольность. Но пересилил себя, проехал мимо, подмигнув шутейно караульному на бревенчатой вышке, что, позевывая, с ленцой, поглядывал окрест острога.
«А ведь сотня верных людей без особого труда перемахнет через заплот, свалит и повяжет сытых, сонных от многолетнего безделья охранников и освободит принца. Что тогда будет? Не призовут ли народ к новой присяге…» – размышлял он, выезжая на узкую лесистую дорогу, по которой тащилось несколько груженных рогожными кулями саней.
Со временем Кураев стал ощущать себя этакой копилкой чужих больших и малых тайн, секретов, договоров и обещаний, поскольку часть из них граф Бестужев передавал ему в виде писем в снабженных личной печатью конвертах, а то и на старинный, петровских времен лад, свернутых в трубочку листов, опоясанных шелковым шнуром. Для этих целей у графа было несколько мотков китайской бечевы разных расцветок, подаренных кем-то из купцов. По одной только ему известной системе он брал то алый, то изумрудный, а реже желтый шнурок, аккуратно отрезал небольшую часть от мотка коротким, похожим на сапожный, ножом и крепко перевязывал грамоту в присутствии Кураева. Потом брал сургучный брус, разогревал его над постоянно горящей в кабинете свечой и капал на сплетенный шнурок, после чего прижимал желеобразную сургучную кляксу к столу и клацал по ней своей печатью, закрепленной на бронзовой фигурке шотландского гвардейца.
Но не все графские послания попадали в руки Кураева в запечатанном виде. Иногда тот просто совал ему в руки испещренный корявым старческим почерком с перекошенными вкривь и вкось буквицами лист бумаги и называл имя того, кому он должен сие послание доставить. И ни разу канцлер не сказал своему гонцу, мол, не смей читать, чего там понаписано. Вначале Гаврила Андреевич из обычной для новичка щепетильности даже не мог подумать, чтобы заглянуть в канцлерову записочку. Но однажды не удержался, осторожно развернул с глухо бьющимся в груди сердцем невзрачную на вид писульку, сунул туда острый свой нос, пробежался, ничего не поняв с первого раза по строчкам, и тут же свернул ее обратно и спрятал в сумку. Вечером, отчитываясь перед Бестужевым о выполненном поручении, не смел поднять на него глаз, думал, дознается старикашка и поймет все. Нет, канцлер, как всегда, был занят делами своими и, выслушав доклад, небрежно махнул желтой, как александрийский пергамент, ладошкой и придвинул стопку монет, обычно вручаемых за исправно исполненное поручение. Кураев подхватил ту стопку, да не очень ловко, поскольку руки его дрожали со страху, рассыпал их на толстый ворсистый ковер, привезенный в дар канцлеру персидскими послами. Под насмешки Бестужева о великой жадности своей торопливо собрал монеты, не отыскав нескольких штук, застрявших меж ворсом, и выскочил вон, оставив свою шляпу в кабинете. Шляпу на следующий день он получил от лакея Серапиона, умевшего, как и его хозяин, больно уколоть незначительного посетителя острым словом. Сейчас же он, сведя вместе кустистые седые брови, сказал лишь:
– Алексей Петрович велели вернуть шляпенцию твою, хмыренок, а ешшо добавили, мол, пущай малец пить научится али совсем энто дело бросит, чтобы в другой раз ручонки у него не дрожали дрожмя, как нос у суслика, коль тот орла почует.
Рядом со шляпой лежали и две монеты, не найденные вчера Кураевым, что вдвое, если не втрое было для него унизительным. Он давно перестал обращать внимание на издевки старого Серапиона, служившего при Бестужеве не один десяток лет, а потому считавшего себя в департаменте вторым человеком после канцлера. Он и с другими молодыми офицерами позволял себе немыслимое, называя их по собственному усмотрению то крысами, то хорьками, то людьми приблудными. И хотя большинство из числа обиженных имели потомственное дворянство, но ни одному из них не приходила в голову мысль ответить что-то подобающее слуге канцлера. И все молча, а то и с подобострастной улыбочкой проглатывали его дурацкие остроты. Кураев, впервые услышавший в свой адрес издевку из уст старика, схватился было за шпагу, но тот, скривив губы, достал из-за спины толстую суковатую дубину и положил ее перед собой, спросив непринужденно:
– Чего, бестия сивопузая, сразиться со мной желаешь? Я шпажонок ваших не признаю, сроду в руку не брал, а вот палочкой своей могу изрядно приложиться, только тогда не обижайся, будто я с тобой неласков был. Вместо попа так окрещу, что мигом веру поменяешь…
Знавшие Серапиона люди говаривали, будто бы он по молодости лихо разбойничал на московских дорогах, где и был взят с поличным, за что ему грозила петля или плаха. Но присутствовавший на допросе Алексей Петрович Бестужев вызволил душегуба из каземата и взял к себе в услужение, о чем, судя по всему, ни разу с тех пор не пожалел.
После первого непозволительного поступка в Кураева словно бес какой вселился и все нашептывал ему в ухо: «Не надо бояться! Никто не узнает, а тебе может пригодиться».
Этим доводам Гаврила Андреевич сопротивлялся. Тогда враг рода человеческого осмелел и пошел на немыслимую каверзу, задав ему такой вопросик:
«А как ты думаешь, почему граф Бестужев одни письма дает в твои руки запечатанными, а другие нет? Не считаешь же ты, будто бы он ленится это сделать…»
«И что? – попытался найти достойный ответ искушаемый курьер. – Может, он просто спешит…»
«Спешка, сам знаешь, где нужна. А тут дело сверхсерьезное, любая промашка непростительна. Нет, граф делает так специально…»
«Чтоб меня проверить? Тогда тем паче нельзя заглядывать в те письма. Может, он их скрепляет чем-то тайным, о чем мне вовек не догадаться».
«Это ты-то не догадаешься? – подъехал с другой стороны искуситель. – Не считай себя дурачком, сразу бы заметил, что не так…»
«Тогда в чем причина, если это не проверка? Доверяет он мне, вот и не запечатывает письма те…»
«Правильно, правильно мыслишь, так оно воистину и есть – доверяет! И больше скажу – желает, чтоб ты их прочитывал и знал, что там писано…»
«В толк не возьму, зачем графу так делать. Какой толк в том?»
«Он хочет, чтоб ты его дела знал. Мало ли что может выйти с карьерой его. А вдруг да с обыском нагрянут… что тогда?»
«К канцлеру, и с обыском? Да кто ж на такое решится? Быть такого не может, глупости говоришь…»
Кураев уже не замечал, как начал разговаривать вслух с самим с собой, благо находился на тот момент у себя дома, на квартире, что снимал у двух пожилых небогатых помещиков, проживавших из экономии у себя в деревеньке. Квартира их была в полном его распоряжении, и он мог не бояться, что кто-то подслушает его. Об этом знал и Бестужев, кстати, лично порекомендовавший ему эту квартирку.
«Глупости, они, брат мой Гаврюша, иногда от больших умностей произрастают. Еще успеешь узнать о том, – продолжил его невидимый собеседник, – а пока слушай дальше. Допустим, граф заболеет, память потеряет, не будет знать, кому что им писано. Случается такое с людьми? Да сплошь и рядом! Вот тогда он призовет тебя и спросит, а не помнишь ли ты случаем, Гаврюшка, Андрюшкин сын, кому третьего дня была записка мной собственноручно писана?»
«И что с того? – не задумываясь, отвечал Гаврила Андреевич. – Отвечу: отнесена была та записка в дом князя Трубецкого и передана ему собственноручно. Какая же в том тайна, ничего особенного нет…»
«Вот после того граф тебе дальше и скажет, мол, извини, но не помню, что и зачем писал Трубецкому, а знать мне то писание нужно пренепременно. Помогай, чем можешь. И что ответишь тогда своему хозяину?»
Гаврила Андреевич призадумался. А что он может ответить, коль произойдет такой случай? Правду, где откроется о прочтении записки, в которой сказано было о приезде в столицу тайного гонца из Швеции с наисекретнейшими известиями? Или же сделать вид, будто бы ничего не ведает и знать ничего не может? Может, и впрямь не зря оставляет Алексей Петрович некоторые свои послания незапечатанными в надежде на его цепкую память?
2Короче говоря, разговор тот с бесом-искусителем или кто там был поверг Кураева в окончательное расстройство чувств и вызвал кучу сомнений. Как ни крути, а зачем-то граф оставляет записки открытыми, а вот зачем, о том можно только гадать, и все одно нужную догадку не сыщешь. Хоть у самого графа интересуйся, как ему быть. Но, зная крутой нрав Бестужева, на такое Кураев решиться никак не мог. Могло и так выйти, что за любопытство свое он попадет или в крепость на долгий срок, или вернется обратно на уральские заводы руды серебряные охранять. Так бы оно еще ничего, но нынешней должности своей терять ему никак не хотелось. Приобщившись к государственным тайнам, трудно отказать себе и круто поменять судьбу. Тайны эти, как клад заколдованный, тянули, манили и отпускать от себя не хотели.