Полная версия
Ханидо и Халерха
Сайрэ не стал удивлять людей ни громкими криками, ни грохотом бубна, ни усыпляющей песней. Он камланил для себя, для одного себя, – и потому люди следили за ним как бы со стороны. Но так было только сначала. Камлание длилось долго, старик вдохновлялся все сильней и сильней, и наконец оказалось невозможным следить за ним без сочувствия. Вот поэтому – то тордох и огласился общим негромким криком, когда шаман вдруг простонал и замолк. Тордох будто вымер в одно мгновенье.
Ланга обхватил старика сзади под руки, а Пурама, решивший не выходить больше в круг, не удержался – выскочил на середину и тоже обхватил старика.
У Сайрэ был тяжелый обморок. Возле него суетилось уже четверо мужиков, шаманка Тачана, и Пайпэткэ стояла на коленях перед веревкой в оцепенении – как – никак, а с мужем что – то случилось.
Заволновался и Куриль: здешний шаман старый, и как узнаешь – может, у него кровь пошла внутрь. Но голова юкагиров, волнуясь, одновременно и злился на него: «Выскочил, старый черт! Не усидел. Как же: мало имя его вспоминали…»
Тяжелая тишина, в которой отчетливо было слышно хрипение старика, тянулась долго, но наконец в тишине этой прозвучал слабый голос:
– Сесть хочу…
И люди дружно вздохнули.
– Я… на ровном поле видел следы Когтей, – отдышавшись, начал рассказ Сайрэ. – Прошел еще – и опять следы когтей. Потом различил совсем свежие следы двух шаманов, которые так перепутались, что я ничего не сумел понять. Но и тут были царапины от когтей, и я догадался, что это Токио дрался с духами Мельгайвача. Но я не увидел духов, которых не успел придушить Токио: они, наверное, испугались, стали белыми, как снег, и среди морских льдин их нельзя было увидеть… Токио будет великим шаманом. А Мельгайвач шаман слабый, он не сможет управлять даже теми духами, которые уцелели сегодня… Мы должны преклониться перед шаманами, гостями нашими, которые избавили детей и сородичей наших от бед. Все я сказал. Дайте мне пить, а сами идите к своим очагам.
Сильно потерев руками лицо, Куриль неопределенно крякнул. Как и вчера, он встал и, ничего не сказав, ни на кого даже не глянув, шагнул к выходу. Шаманы остались шаманами!
Направляясь к своему тордоху, где после камлания должны были собраться самые важные гости, Куриль обдумывал – как ему поступить, как сделать, чтобы и шаманам отказать в прощальном обеде и всех людей не обидеть этим отказом. Душу его мутила злость, но злость тихая и бессильная. «Знаю я ваш шаманский язык, хорошо знаю, – раздумывал он. – Все наоборот у вас: «надо бы передушить всех злых духов» – это значит «не надо». Но раз ты, кукул криворотый, подсказал это и знал, что я все пойму, то теперь мой черед кидать аркан на рога…»
Перед самым тордохом Куриль, однако, решил быть мудрее.
– Ке! – сказал он, раздвинув полы ровдуги. – Ке, гости идут. У тебя все готово? Ты хорошо угощай шаманов. А старика якута и Сайрэ – особенно.
ГЛАВА 4
О большом камлании в Улуро люди потом говорили много и много лун. Вспоминать предсказания знаменитых шаманов приходилось и по воле и поневоле. Зима сменялась летом, лето – зимой, а несчастья не покидали окрестные тундры. То само собой выстрелит новенькое ружье и убьет охотника, отдавшего за него ворох шкур, то болото проглотит доброго пастуха и оставит об этом примету – малахай между кочками, то уйдет из жизни молодая жена, бросив несчастного старика с младенцем и детьми от первой жены…
Сперва редко, а потом все чаще шаманы опять стали валить вину на Мельгайвача. Все упорней и упорней говорили о том, что его слабые духи, которых не передушили на камлании, обрели злую силу и мстят за своих сотоварищей.
Сам Мельгайвач за это время многое пережил. Узнав, что он никогда своими духами не управлял, люди быстро от него отвернулись; потом многие стали желать ему всяческих бед – чтоб он поскорей покинул мир, а духи нашли другого хозяина – где – нибудь за горами – лесами. И хоть он оправдывался, хоть напоминал кому только мог, что никогда настоящим шаманом себя не считал, большое богатство его перестало расти. Постарел Мельгайвач, сдал лицом.
Однажды заехал к нему Кака. Сели пить чай.
– Знаешь, что меня мучает, мэй? – сказал ему Мельгайвач. – Одно сомнение мучает. Уж если столько бед людям приносят мои кровожадные духи, то почему не натравить на них Токио? Он ведь может покончить с ними. Но раз Токио не делает этого – значит, виноват не я, а другие шаманы. Но мне кажется, что ни Токио, ни я тут ни при чем. Слушай: а не портят ли все – таки наших людей духи шамана Чери? Сам подумай – зачем было хоронить его, а сверху на могилу класть камень? Я что хочу тебе предложить? Давай поедем к Прорве и положим на его могилу еще камней и сверху и кругом могилы. А? Как думаешь ты? Попробуем и поглядим, что будет…
– Нет, – отказал Кака, немного подумав. – А если Чери привязал своих духов к могиле? Они же съедят нас с тобой! Нет, ты лучше посоветуйся с шаманом Пэлтэном или с самим Сайрэ… А вот помочь тебе обрести власть над духами – это бы я согласился.
– Полстада отдать за это – как говорил?
– Но ты же снова разбогатеешь! А так, без славы шамана, ты потеряешь больше.
– Нет, пусть стадо походит…
И только ушел Кака – Мельгайвач стал собираться в дорогу. Он решил ехать к Сайрэ; встречаться с Пэлтэном – дело пустое, Кака мог бы и не говорить о нем… Понимал Мельгайвач, что показаться в Улуро, да еще в тордохе шамана, разбившего всю его жизнь, – значит унизиться до конца. Тем более нелегко ехать, что придется встретиться с Пайпэткэ, которая стала женой шамана Сайрэ, – каждому из троих будет тяжко, неловко, тесно… Дело, однако, слишком серьезное, чтобы со всем этим считаться. Даже больше того, с этим давно не надо было считаться. Кака путал его. Вот уже больше двух лет он предлагает одно и то же: или половина стада, а стадо огромное, или унижение перед Сайрэ. И Мельгайвач содрогался – слишком дорого ценится унижение. Но сегодня он словно прозрел: да ведь Кака вымогает, запугивает и вымогает! Все надо было сделать наоборот, и сделать сразу, давно. Ведь если поехать к Сайрэ, все обернется как нельзя лучше: и стадо останется, и травле придет конец, а может случиться и так, что обольщенный старик захочет стать покровителем. Есть у унижения другая цена, есть! Да к тому же и само унижение – то не вечно – дряхлый Сайрэ долго не проживет, а смерть его можно будет использовать как угодно…
С такими мыслями, ободренный, Мельгайвач и погнал оленей по крепкому, как головка сахара, снегу. За всеми этими предчувствиями удач уже стояла и более близкая радость: вот вернется он из Улуро – и первое, что сделает, это молча повертит перед носом черта Каки своей огромной хваткой рукой… Лютый холод был ему нипочем: оделся он славно – два таких же мороза не одолеют, да и ветра нет в тундре. Глянув на яркие звезды, впервые за эти долгие годы повеселевший шаман – не шаман Мельгайвач – затянул песню, как заправский каюр.
Не знал Мельгайвач, однако, что приедет он не совсем кстати.
Вот уже несколько суток на берегах озер трещали бешеные морозы. Лед на Малом Улуро то и дело ухал – будто предупреждая людей, что земля может лопнуть и поглотить в свой нижний мир все живое. Еще до этих морозов стойбище опустело – все уехали дальше от берега, где всегда тянет железным ветром, кто в тундру уехал, кто в лес. Шаману Сайрэ незачем было трогаться с места: он не охотился и не пас оленей, еды в мешках было достаточно, а люди все равно вернутся сюда… Оставшись в одиноком тордохе вдвоем, Пайпэткэ и Сайрэ или молчали, слушая грохот озерного льда, или принимались за привычное дело – за упреки и ссоры. Чем же заняться еще? Ну, вытащит Пайпэткэ полог, кое – как собьет с него иней и лед – и опять к очагу. А очаг – то еле горит, разжечь бы его посильней – может, и повеселело бы, но тальника заготовлено мало, а зима только на середине… Пайпэткэ была никудышной хозяйкой. Да она и не думала стать хорошей, а Сайрэ упрямо надеялся – и то ругал ее, то учил, то просто ворчал. Первое время молодая жена сносила все это, а потом язык ее развязался…
Пайпэткэ не помнила ни матери, ни отца. Бездетный дядя Амунтэгэ не умел возиться с ребенком, тетка же Тачана невзлюбила девочку сразу и на всю жизнь. Под градом ругани и оплеух прошло ее детство, да что оплеух – если бы навсегда оставались на теле следы хворостины, то Пайпэткэ была бы вся полосатой. Никогда в жизни она не надевала новой одежды – ей перешивали старье и обноски. У очага было ее постоянное место, она ломала тальник, носила воду – но это считалось прогулками, а ведь чтоб вскипятить чайник, тальника нужно не меньше вязанки. И лед таскала, и шкуры скоблила… Гнула спину, страдала и мало спала девочка, но выросла очень здоровой и крепкой. В детстве на нее никто не обращал внимания, однако потом люди как – то вдруг обнаружили, что это уже не девчонка, а девушка, причем заметная, очень красивая, но, правда, и странная. Лицо у Пайпэткэ было белым – белым, как шкурка песца, а еще белей были зубы – белее самого чистого снега. Черные маленькие глаза на таком лице могли свести с ума самых достойных парней; эти глаза безостановочно двигались, они как будто жадно и боязливо искали что – то необычное и нездешнее… Если бы ее дядя не женился на Тачане, то женихом Пайпэткэ стал бы внук Тачаны. Однако дядя женился; оказались родственниками и все другие люди Улуро. Однажды с Индигирки приехал очень хороший парень. Увидел ее – изменился в лице, а послушал ее разговоры – нахмурил брови. Уехал жених: понравились, но и насторожили его эти бегающие глаза, да и вообще она показалась ему неуравновешенной, непонятной. Потом появился купец Потонча, а вместе с ним и слухи о каких – то его тайных порывах и тайных мыслях. И стоило болтливому Потонче чуть – чуть приоткрыть эти тайны, как Пайпэткэ метнулась к нему – и уж ничего не понимала, ни в чем не отдавала себе отчета… Вторым был шаман Мельгайвач. Этот тоже привез с собой слухи о тайных делах, только был он очень уравновешенным, очень уверенным и очень красивым… Знал все это отчаянный, резкий в словах Эргэйуо, но она отказала ему – и не потому, что он оказался моложе ее, а потому, что в сравнении с Потончей и шаманом – чукчей он был маленьким, незаметным парнишкой, который и сказать – то ничего интересного не умеет. И она не считала бы его женихом, но он оставил на ее сердце шрам: Пайпэткэ казалось, что именно ее отказ заставил Эргэйуо отчаяться до конца и совершить страшное дело…
Потом было раннее – раннее утро, которое она никогда не забудет. Несчастливая, неудачливая сирота в тот рассвет собрала свои потертые шкуры – подстилки и выползла из тордоха. Она увидела солнце, но такое, какого она не видела никогда: туча отрезала верхнюю половину красного шара. Серый туман застилал тундру, серым было и небо – и ей показалось, что солнце не встает, а садится или что все на свете перевернулось кверху ногами… Прячась от людских глаз – обходя тордохи стойбища сзади, с потертыми шкурами на плече, перебралась бедняга в тордох к шаману Сайрэ.
Жизнь Пайпэткэ с гадким, уродливым стариком поначалу казалась ей таким жутким сном, который не протянется долго и все равно оборвется. Сон, однако, не обрывался, а Сайрэ относился к ней ласково, часто как к дочке, и она поняла, что здесь все – таки лучше, чем у старой сатаны тетки. Хуже стало, когда наступила осень: уходить из тордоха надолго она не могла, спать хотелось все больше и больше, а лежать рядом со стариком было самым тяжким мучением. Как долго на земле живет человек – это она поняла к весне: зима для нее тянулась также медленно, как все ее годы, прожитые у Тачаны. А вот лето принесло радости – это когда собиралось большое камлание. Сайрэ тогда принарядился, помолодел. Люди всячески выражали ему почтение, приносили подарки. Пайпэткэ было приятно. Но лучше б радости не приходили: кончилось лето – и во всем своем ужасе встало будущее; Пайпэткэ поняла, что больше никогда и ничего хорошего не случится – напомнив о себе людям, шаман будет с каждым годом стареть и стареть, а потом станет беспомощным, неподвижным. И так пройдут ее годы. После сиротства в детстве, сплошных обид, унижений и мук в лучшую пору жизни – еще и одиночество в старости… Пайпэткэ вспомнила, что не так давно она была очень решительной. И, начав упрямо думать, что же ей делать, она пока что стала поругиваться со стариком. Время шло, а выхода она не находила.
И вот неожиданно, в тот самый день, когда из стойбища укочевали последние семьи и тордох Сайрэ остался брошенным среди безлюдного мира, под страшный грохот озерного льда, Пайпэткэ почувствовала, что радость все – таки может прийти. Словно сам бог подсказал ей желание – желание ощутить в животе тяжесть. Мысль о ребенке захватила ее властно и целиком и словно озарила всю ее изнутри. С этой мыслью она начала пересиливать отвращение и прижиматься к дряхлому старику, с этой мыслью она во сне бродила по цветущей тундре, с ней вставала, с досады ссорилась с мужем и в задумчивости шевелила угли в затухающем очаге…
– Ты чего это, ке, опять шкурки перебираешь? Лежат они в мешке – ну и пусть лежат… – с этих слов Сайрэ и началась нынешняя перебранка.
– Гляжу, из чего пеленки можно бы вырезать…
– Пеленки! А огонь совсем угасает, и чайник пустой.
– А зачем тебе огонь и горячий чай? Все равно ты бодрее не будешь…
– Тебе бы только одно…
– Да, одно. А тебе… тебе и одного не надо! Прежде чем брать молодую жену, нужно было подумать – справишься ли.
– Я же не сам – люди меня попросили. От злых духов тебя оградить…
– Меня? Люди просили? От каких духов?
Старик не проговорился: дело прошлое, и в свое оправдание можно было сказать самое главное.
– Ты же сидела тогда на камлании! – ответил он. – От духов Мельгайвача оградить.
– Что? Это так было со мной? – Пайпэткэ бросила на пол пыжиковые шкурки. – Люди просили? А людей натравил ты! Это значит, что ты с людьми делаешь что захочешь?.. Глупая, глупая, глупая… – Она закрыла лицо руками, и из – под ее ладоней на грудь покатились слезы. – Тачана меня наказала, – отняла Пайпэткэ от лица руки, – а я подчинилась ей по привычке. А если бы подумала лучше – ох, какой у меня слабый ум! – если бы догадалась людей расспросить, то всем вам назло ушла бы в лес, к стойбищу Мельгайвача, встречалась бы с ним. И хоть немного пожила бы в радости. И был бы теперь у меня ребенок…
– Да-а… – проговорил Сайрэ, раздумчиво моргая одним глазом. – С твоим умом что – то не то… Теперь я совсем хорошо вижу, что духи Мельгайвача жили в твоем теле. А знаешь ли ты, чьим ножом Эргэйуо ударил девочку? Ножом Мельгайвача. Поезжай к нему и спроси: менялся ли он с Эргэйуо ножами? Он подтвердит… А знаешь ли ты, почему не согласилась стать женой Эргэйуо? Потому что и в нем и в тебе жили духи, и ты не сама отказала ему. И Мельгайвач не мог взять тебя в жены – не мог же он жениться на своих духах! О, ты о себе только думаешь и ничего не знаешь…
В глазах Пайпэткэ потемнело. Она беспомощно опустилась на шкуры возле мешков.
– …А когда тебя прятали в мой тордох, то спасали детей, – продолжал старик. – И не ошиблись люди: на большом камлании что сказали? Что я был прав…
Если бы с Пайпэткэ случилась одна – вот эта беда, ей бы сейчас стало легче. Когда знаешь, с какой стороны подкралось несчастье, то уж непременно узнаешь, куда бежать. Но вся жизнь Пайпэткэ была словно накрыта черной ровдугой, и от еще более черной шаманской разгадки – путаницы ей стало совсем плохо. Так плохо, что она ничего уж не видела перед собой, ничего не могла услышать.
А как раз в это время донесся звонкий скрип полозьев и хруст снега под копытами бегущих оленей.
Сайрэ тревожно вскочил.
– Ке, встань… Потом… Ке… Гости… шкуры… в мешок… – зашептал он у самой двери.
Но Пайпэткэ так и не встала.
А Мельгайвач уже показался в тордохе.
– Гость? Мельгайвач? – отступая, спросил Сайрэ. – В такой мороз и ко мне?
– Рапыныл?[44] – поздоровался тот, сбивая с кукашки иней.
– Меченкин[45], – ответил Сайрэ, внимательно разглядывая чукчу. – Я так понимаю – только большая нужда заставила тебя ехать ко мне.
– Очень большая нужда, – подтвердил гость. – Ехал к тебе, чтоб совет получить, чтоб поговорить с глазу на глаз, рот ко рту, уши к ушам, лицом к лицу.
– Что ж! Если приехал – значит, и говорить будем. Садись. – Сайрэ расстелил шкуру. – Ке, – ласково сказал он жене, – гостю с дороги надо бы чаю согреть.
Пайпэткэ встала. Лицо у нее было чужим, почти мертвым, она не взглянула ни на Мельгайвача, ни на мужа – и стала бросать на угли тальник, даже не посмотрев, есть ли в чайнике лед или вода.
– Я готов слушать, – сказал Сайрэ, усаживаясь поодаль от гостя. – Жена моя мешать нам не будет, у нее свои, женские заботы и мысли. – Старик явно давал понять Мельгайвачу, увидевшему шкурки возле мешков, что жена вроде бы готовится стать матерью. Пайпэткэ поняла это и вдруг зло, с ненавистью глянула на старика. Но промолчала.
– Что – то ты, хайче, одиноко стал жить, – проговорил чукча, сделав вид, что ничего не заметил. – Люди укочевали, а ты остался. Разве люди боятся тебя, разве гонят так, как меня?
Сайрэ боязливо поглядывал на огромные руки гостя, которые он положил на колени, растопырив толстые пальцы; кто его знает, зачем он ехал – схватит за глотку, на нарту прыгнет, а Пайпэткэ и с места не сдвинется…
– Я хотел бы дальше послушать тебя, – сказал он, доставая трубку, чтобы скрыть робость. – Пока не пойму, к чему ты разговор клонишь.
– Нет, я хочу сказать, зачем тебе, старику, и твоей молодой жене таскать лед, копать снег, чтобы найти дрова? Жил бы с людьми, они бы все для тебя сделали. Такому шаману, как ты, разве отказать в помощи можно?
«Так, – подумал Сайрэ с облегчением, – ласково подъезжает. Может, начнет унижаться, а потом проситься в друзья? Ему это выгодно…» Но сказал он другое:
– Когда олень жиреет, его режут, люди его съедают и духи его пожирают. А тощего старого оленя убивать не будут – годится запрячь. Ни люди, ни духи не захотят есть старое жесткое мясо. Я решил быть тощим оленем.
Ответ этот не понравился Мельгайвачу, и он, улыбаясь, сказал:
– Тощий олень мерзнет и голодает. А жирный потеет и ягель жует. Я предпочел бы ягель жевать. А чем всю жизнь мучиться, лучше волку в пасть броситься.
– Ты не бросился бы. Люди ведь не бросаются, а мучения переносят большие. Таким бог и создал человека… Что еще скажешь, мэй?
Мельгайвач чуть не засмеялся в ответ: «Так это ж люди!..» Нет, у него только загорелись глаза, но он этого не сказал. Однако старик понял его без ошибки. Понял – и сразу нахмурился, начал медленно доставать из кармана кисет.
Чукча перестал улыбаться. «Тут, кажется, дело сложней, – соображал он, следя за тем, как неторопливо и деловито старик юкагир набивает пальцем табак. – Может, он проповедует бедность?.. Он и сам живет не богато. Если все это так, то опасность большая. Люди считают его своим, а он чует силу – и ломится, и ничего не боится…»
Ниже холма оглушительно треснул лед. Озеро будто раскололось до самого дна. Мельгайвач вздрогнул. Но испуга его никто не заметил – и он вздохнул, тоже достал трубку, только красивую, с медными кольцами, потянулся за горящим прутиком к очагу.
Молчание длилось: старик курил, разглядывая одним глазом разорванный, незашитый плек[46], – Сайрэ как будто давал шаману – чукче время хорошенько подумать о своем невысказанном ответе. И Мельгайвач думал. Он видел жилье своего инакомыслящего врага – и на душе его было тяжко, тоскливо. Тордох сплошь обледенел изнутри, вокруг дымового отверстия, будто клыки моржа, висели сосульки; то место, где ставили полог и спали, было похоже на лежбище старого, безразличного к жизни зверя. Богатый чукча с горькой улыбкой посмотрел и на мешки, которыми были заставлены углы тордоха. Ему в голову вдруг пришла мысль: какая бы получилась гора из мешков, если бы он снял шкуры со всех оленей своего стада, и как бы выглядела она рядом с этим несчастным богатством Сайрэ… И только сменилась горькая улыбка самодовольной, как глаза его расширились от удивления, вытаращились. «Да откуда ж у него взялось столько мешков? И чем набиты они?..» Мельгайвач сразу вспомнил старую жену косого шамана, вспомнил тордох, в который он заходил и в те времена, и позже, – вот этот самый тордох. Все же здесь было не так: не видел он этих мешков, не видел этих ящиков с черными штемпелями!.. И немедленно взгляд его смело остановился на лице Пайпэткэ. До сих пор он сдерживался, не хотел глядеть на нее, чтобы она не отвлекла его мысли от главного, от разговора с Сайрэ. Нет, лицо у нее не стало рябым, как у казака в Верхне – Колымске, которого он пожалел когда – то, нет – ноги и руки целы, только глаза успокоились и не мечутся.
«Так это ж он на мне, на моем несчастье все заработал!.. – Мельгайвач чуть не стукнул себя по лбу. – И мешки набил, и молодую жену – красавицу арканом поймал… Так как же теперь понимать его рассуждения? Значит, в словах о тощем олене – ложь? Или он так говорит по привычке, не замечая, что поступает наоборот? А может, он решил все – таки разбогатеть?..»
Но Мельгайвач не стал искать ответа на эти вопросы. Он почувствовал облегчение, приятное, предвещающее добрый конец облегчение.
– Да, ты спросил, Сайрэ, что я еще хотел бы сказать? – заговорил он, однако, тихим, заунывным голосом – будто в душе у него была не радость, а смертная печаль, которую он до сих пор скрывал или которую только сейчас до конца осмыслил. – Сижу вот – припоминаю, с чем ехал к тебе. Знаешь, апай – если ударить камнем по куску льда, то лед раздробится на части и обратно его не соберешь. Ты большую правду сказал – и мысли мои мелкими стали… чего уж тут говорить: не по – божьему я живу, хоронить меня будут без почестей… А как смыть грехи? Вот ты подскажи, апай, как это сделать.
– Грехи искупать и оставаться богатым? – вынул изо рта трубку Сайрэ. – Не получится это. У нашего Куриля получилось бы – если б он совершил какой грех. А у тебя не получится.
– Да вот и я думаю – трудно… Что же мне делать? Кака говорит: надо бы власть над своими духами взять, на хорошее дело их посылать – и люди это увидят, простят…
– Простят… – подозрительно повторил Сайрэ. – А как взять эту власть – он не сказал?
– И это сказал – поможет. Но шаман – то он слабый, да и за труд просит столько, что хоть хватай себя за косу и волосы рви. Половину стада за это просил.
– Сволочь, – сказал Сайрэ. – Да, ке! – обернулся он к очагу. – Ке, чай, наверно, готов. Ты налей нам, да потом полог поставь, да в жирнике что – то фитиль плохо горит… Гость, видно устал. А мы ляжем и тихо – спокойно поговорим.
– Это бы хорошо, – сдерживая совсем уж большую радость, согласился чукча.
В свете огня лицо Пайпэткэ было розовым, глаза от дыма сделались влажными и потому казались живыми, юными, невозможно красивыми.
Когда Мельгайвач и Сайрэ заговорили о том, какого оленя скорее убьют – жирного или тощего, она вся задрожала, поняв это по – своему. Костер, горящий жирник, мешки, обледенелый шатер тордоха – все поплыло и закачалось в ее глазах. Но потом негромкий смиренный голос Мельгайвача остановил эту качку. А когда и старик заговорил мирно, ее вдруг охватило странное тревожно – радостное оцепенение. Она не могла ни понять, ни осмыслить – что же такое случилось в мире; она только чувствовала, что где – то, в каких – то самых глухих потемках прорезался яркий голубовато – белый луч света. Наконец Сайрэ сказал, что ляжет рядом с Мельгайвачом, – и у нее заколотилось сердце. Положив на пол широкую доску, поставив на нее деревянный поднос с кусками юколы и сняв с крюка чайник, Пайпэткэ посмотрела прямо в глаза гостя, в глаза человека, который не захотел взять ее ни третьей, ни четвертой женой, но который своим приездом принес ей радость, долгожданное предчувствие перемен. От этого жаркого, благодарного взгляда в душе чукчи что – то перевернулось: он замер, затих, глаза его перестали моргать, а подбородок вздрогнул от движения кадыка.
Сайрэ хватило бы и одного косого глаза, чтобы увидеть все это.
Разлив по белоглиняным кружкам чай, Пайпэткэ бросилась устанавливать полог. Постель она стелила старательно, аккуратно, понимая, как важно все сделать хорошо и приметно. Раньше ей было все равно, на чем и как спать, а сегодня первый раз в жизни она подложила под ави[47] двойной ряд стелек – шкур, чтобы всем было мягко. Нетерпение пожирало ее, и, чтобы скорее собраться с мыслями, успокоиться, она разулась, разделась и юркнула под одеяло в одной парусиновой грязной рубашке.
Мягкая оленья шерсть приятно ласкала босые ноги, и Пайпэткэ почувствовала, что теперь ей стало совсем хорошо.
Пайпэткэ верила в бога и даже знала имя его[48], а шаманской веры не понимала, боялась ее. Поэтому – то сейчас она не хотела и не могла припоминать то, что знала и что рассказал ей Сайрэ. Она боялась запутаться и снова увидеть себя скрученной по рукам и ногам. Ей было легче и желаннее думать по – своему, проще, надеясь на божью милость… Вот они оба – Мельгайвач и Сайрэ, теперь уж почти не враги, – вместе вышли наружу, чтобы дать корма оленям, вот сейчас они вместе вернутся и лягут рядом. Они заведут разговор – нет, не о ней, а о делах, о себе, о будущей жизни. Они все до конца объяснят друг другу, все поймут и все увидят, как есть. Один из них очень богат, он лучше всех знает о ее чувствах к нему и видит несчастье, другой стар и мудр, он убедился, что жизни нет и не будет, он знает, что люди не бросят его… Проснувшись, оба они удивятся: а почему и зачем спит с ними рядом племянница Амунтэгэ? И кто – то ласково скажет: «Нарта готова, олени ждут; сейчас ты будешь в лесу, в кочевье охотников, а хочешь – в тундре, среди пастушьих семей… Возьми, что нужно тебе, а потом мы еще привезем…»