Полная версия
Ханидо и Халерха
И сам воздух вдруг стал тревожным. В жестком негреющем свете тревожным стало казаться все – и толчея комариных туч, и длинные тени от тордохов, обрывов, бугров, от тальников, жердей и даже травы. И без того страшная озерная гладь стала доносить то непонятный всплеск рыбы, то с потемневших берегов звериный стон, рев или храпенье, которые вроде бы и не походили на звериные голоса… Беды – как стая волков: оставишь их позади и уж забудешь о них, а глянешь – впереди сидит матерый вожак, сидит, будто из – под земли выскочил… Притихло стойбище, как – то насторожилось. Смолкли громкие голоса, совсем исчезли с берега люди; появится между тордохами человек – и побыстрей скроется, выползет на четвереньках старик из – под полы ровдуги, оглядится по сторонам – и юркнет обратно, и нет его. Всех детей уложили спать… Не вернулся из тундры бешеный Эргэйуо. Где он? Что делает? И когда вернется? А если вернется тайком – что может сделать еще? Не спят, конечно, вступившие так неожиданно в схватку шаманы Мельгайвач и Сайрэ. И никто не знает, что происходит кругом. Сайрэ вдоволь насытил духов своих. Но разве покинули стойбище духи Мельгайвача? И не ждут ли они возвращения Эргэйуо?
В тревоге и не для того, чтобы сразу уснуть, забирались люди под одеяла – шкуры. А из тордохов Хулархи, Нявала и родных Эргэйуо густо валил дым: там и не собирались спать.
И только одна женщина во всем стойбище в этот вечер совсем не думала ни о каких духах. Это была племянница Амунтэгэ, неродная дочь Тачаны – Пайпэткэ. Она думала о себе и ни о ком больше.
Укрыв одеялом ноги, Пайпэткэ сидела, тупо глядя на затухавшие угольки очага. Она не плакала и не всхлипывала, но из ее маленьких, широко раскрытых глаз то и дело выкатывались слезы. Капли не оставляли на лице следов, но, падая на оленью шкуру, они повисали на щетинках и в свете очага горели красными огоньками – точь – в – точь, как бисеринки, которыми она вышивала кисет купцу По – тонче. Пайпэткэ то и дело пыталась ухватить их пальцами, но они исчезали…
Амунтэгэ долго не появлялся в тордохе, а когда зашел, Пайпэткэ тихо сказала – нет, не ему, а так просто – самой себе:
– …Ни подарков мне, ничего. Обноски умершей старухи, линялые шкуры… Другие сироты счастливей. И чем виновата я?..
– Не ты виновата, – ответил дядя. – Духи виноваты во всем. – И опять выбрался из тордоха.
А старая Тачана стала шумно сопеть и ворочаться на шкурах – подстилках. Ей не терпелось опять накинуться на ненавистную полоумную потаскушку, из – за которой в стойбище случилось столько несчастий. Но она боялась проговориться.
Если бы Пайпэткэ знала всю правду, знала бы то, что происходило утром в тордохе Нявала! Разве сидела б она вот так, без движения, разве бы плакала тихо и долго? У самых забитых сирот есть тоже предел терпенью – а вечер был нехороший, красный, тревожный, и, наверно, случилось бы то, что люди стойбища ждали: сирота Пайпэткэ была способна на все.
Но Пайпэткэ ничего не знала. И не случилось третьей беды ни длинным предветренным вечером, ни короткой ветреной ночью.
ГЛАВА 2
Напрасно люди стойбища у Малого Улуро старались не выдать тайну. Неправда плавает поверху, как жир на воде. Весть о случившемся быстро облетела и колымскую, и алазейскую тундру. Да как скроешь правду: приезжий увидит могилки, расспросит, вздохнет – но дети – то живы, и покинет он стойбище с хитрой усмешкой.
К осени слух дошел и до яранги[16] Мельгайвача. И чукотский шаман без промедления передал с попутчиком слова жестокой обиды на шамана Сайрэ. Убить двух собак, схоронить их на видном месте, да еще обозначить жердями – это Мельгайвач принял как вызов.
Людям же стойбища послание показалось угрозой. А Сайрэ вскипел, как горячий жир от капли воды.
– Вертлявый чукча, вертлявый обманщик! – сказал он, проводив заезжего человека.
У Сайрэ как раз пил чай Пурама.
– За старое принимается, видно, – заметил он. – Надо глядеть.
– Всех людей тундры этот хищник может испортить. Нужно ехать к Каке. Пусть Кака одернет его. У тебя, Пурама, остался единственный брат. И если поехал бы ты, то Мельгайвач уж ни тебя не тронул, ни Умукана: слишком прямые следы бы оставил.
– Да, это верно, – насторожился и одновременно удивился уму шамана охотник. – Хорошо, я поеду.
Осень в этот год выдалась ранней. К покрову все озера и болота уже замерзли и люди оделись в кухлянки. Ранний крепкий мороз – большая радость: скорее можно ездить в любом направлении, легче добывать побелевших песцов и диких оленей, да и просто дышать приятно… Олени Пурамы шли ходко, но в дороге от встречного каюра он узнал, что не туда едет: чукотский голова, богач и шаман Кака отправились по делам к Мельгайвачу, в стойбище на речке Коньковой. И Пурама повернул упряжку.
Не знал посыльный Сайрэ, что туда же, к Мельгайвачу, с двух противоположных направлений выехали еще две упряжки – одна купца Потончи, другая юкагирского головы Куриля. Если бы знал он все это, то уж постарался бы примчаться первым, тем более что ездок он был наилучший. Нет, Пурама решил дать передышку оленям и потому сильно опаздывал к разговорам, которые не всякому довелось бы услышать.
Апанаа Куриль ехал к богатейшему человеку, к шаману Мельгайвачу по важному делу. Он задумал пораньше отправить в город оленей – голов пятьсот или шестьсот – для продажи купцам. Но стада его паслись далеко в тундре, а Мельгайвач обосновался ближе к городу, и Куриль хотел взять у него оленей взаймы – чтоб сократить прогон; зимой он возвратит ему долг. В таких делах шаман не отказывал ни ему, ни Каке, ни другим богачам. Но сейчас Куриль сомневался. История с детьми на Малом Улуро и камлание Сайрэ, по слухам, крепко задели Мельгайвача, и теперь неизвестно, как он себя поведет.
Головой юкагиров Апанаа Куриль стал и случайно, и не случайно. Когда – то он имел всего одну важенку[17]. Но через шесть лет у него стало семь оленей: приплод Куриль берег, как детей, хоть и терпел нужду. Из уважения к такому хозяину люди подарили ему еще трех или четырех телят, подарили и несколько взрослых оленей. Стадо росло; в тридцать лет он нанял пастухов и вместе с ними уходил в тундру. Жил с пастухами Куриль на равных правах: ел вместе с ними, пас, переносил голод и холод. А потом один из его пастухов на состязаниях гонщиков выиграл половину стада ламутского[18] богача Омката. Стада соединили, и две зимы хозяева жили в достатке и дружбе. Богатство испортило многих людей тундры, и неизвестно, как переменился бы Куриль при дележке и после нее. Но тут произошел еще один удивительный случай. Богач с Колымы назначил в Большом Улуро состязания гонщиков на двадцать якутских шаганий и выставил приз – огромный табун оленей. Тот же самый пастух сел в упряжку и выиграл этот табун. Выиграл – и от радости умер. Был пастух сиротой. Судили – рядили: что делать? Наконец решили передать оленей его товарищу, Курилю.
Так Апанаа Куриль, еще не забыв тягот пастушьей жизни, стал богачом. И может быть, поэтому он оказался добрым, чутким к людской беде. Чтобы сытно жить, к нему охотно шли молодые и опытные пастухи, и стадо его, теперь состоявшее не из чукотских каргинов, а из добрых ламутских оленей, росло, множилось, хорошело. Куриль каждой семье забивал оленя на одежду и питание, помогал даже якутским беднякам, которые носили дохи по шесть – семь лет, пока вся шерсть не вылезет. Пожилых юкагиров он не гонял по тундре, он велел им жить у озера и ловить рыбу. Очень нравилось Курилю, когда о нем хорошо отзывались: он от этого еще больше добрел, хотя, конечно, знал доброте меру.
Слава о преуспевающем богаче, об умном хозяине и почитаемом человеке распространилась по всему краю. И вот из Якутска пришла бумага от большого начальника, в которой говорилось, что он, Апанаа Куриль, назначается головой юкагиров. Не поняв, зачем это сделано и что это значит, Куриль помчался в город.
– Что мне делать как голове юкагирскому? – спросил он у исправника. – Товары, что ль, продавать или следить за шаманами?
– Ясак будет платить твоя тундра, – ответил исправник. – А ты следить должен. И князьев назначать можешь. А кроме этого – делай, что хочешь…
И получил голова печать. Эта чудная штучка, оставлявшая круглый рисунок с буквами и орлом, привела Куриля в восторг. Приехав домой, он стал лепить пометки на чем попало: дарил кирпич чая – ставил печать, разглядывал шкуры – с гордостью проштемпелевывал каждую, даже свою драгоценную березовую палку изрисовал орлами… Никто, однако, над ним не смеялся: Куриль вошел в большой мир.
Затем произошел случай, надолго прославивший его как голову. Узнал Куриль, что исправник Друскин грубо обращался с ламутскими людьми, – и пожаловался в Якутск. Друскин перепугался, пригласил его к себе и хотел напоить горькой водой. Но Куриль пить не стал. «Водка не смоет гнев людей, а уважение ко мне смоет», – сказал он и уехал. И Друскин притих.
Богачи завидовали Курилю. Потому что тот, кто близко стоит к начальству, много знает, далеко видит, а в делах это очень важно. Часто спрашивали его: что надо, чтоб стать головой? Он не знал. Но отвечал уверенно, как думал: «Сколько хочешь имей оленей, а будешь жестоким и жадным – головой не станешь». И не нашлось такого богача, который захотел бы отобрать у него печать…
Уважение к Курилю, как к человеку особенному, росло. Признали его ум богачи Тинальгин, Чайгуургин, Тинель – кут, известный якутский купец Мамахан, русские купцы, даже хитрый американец Томпсон.
Став настоящим царем тундры, Апанаа Куриль, однако, не мог постичь двух вещей – грамоты и шаманства. Ну, грамоту он оставил сразу – решил надеяться на ум и язык. А вот вера не в бога Христа, а во что – то иное – в духов, подчиненных воле людей, в способности видеть незримый мир, – это было для него неразрешимой загадкой с самого детства. Правда, став головой, он решил освободить себя от таких мук. С расчетом на то, что слова его разбегутся по тундре, он нашел случай сказать: «Я не был и никогда не буду шаманом. Но если захочу, то без вдохновения и без бубна испорчу кого угодно. Особенно самих шаманов. Пусть тронут меня – я их отвезу в Якутск, а там русские боголюди быстро справятся с ними». Шаманы испугались угрозы, а Сайрэ даже видел потом во сне мир боголюдей, которые тоже предупредили его. Взял Куриль верх над шаманами – но на душе у него было все так же.
Вот и сегодня, выехав к Мельгайвачу, он ломал себе голову: мог или не мог чукча – шаман за десятки якутских шаганий испортить людей?[19] Это имело значение и для деловых разговоров, и для его жизни и действий как головы: юкагиры стали коситься на чукчей… Путь был долгим, и Куриль отдался раздумью.
Шаман Мельгайвач – богатей из всех богатеев. Оленей у него в два раза больше, чем у знаменитого Тинальгина, и даже сам голова чукчей Кака иногда берет у него по нескольку оленей без отдачи – у Мельгайвача не убудет.
Разными были слухи о том, как разбогател Мельгайвач. Одни говорили, что будто бы он с помощью духов загнал к себе огромное стадо диких оленей, другие будто бы видели, как от стад богачей сами собой отделялись мелкие табунки и переходили в стадо шамана. Однажды Кака прямо сказал ему:
– Если не прекратишь эти проделки – я сам нападу на тебя. Мои духи тоже не слабые.
Мельгайвач лишь усмехнулся на это:
– Да никакой я не шаман. Всегда и всем говорю: не шаман я. Давно бы сжег бубны, да боюсь, духи накажут; А шаманю так, для души.
Но ни Кака, ни другие шаманы, ни богачи и ни простые люди не верили этому. Считали уловкой, смелее которой и придумать нельзя.
Это был низкорослый, толстенький мужчина лет сорока. На его круглом и розовом, как выспевающая морошка, лице до сих пор не обозначилось ни единой морщины. Красивый, гладенький, чистый, он обворожительно улыбался, показывая снежно – белые зубы, блестевшие, как пуговицы на шинели городского начальника; эта улыбка почти не сходила с его лица. Мельгайвач был доволен всем на свете. Однако приятная внешность и добрая улыбка его обманывали далеко не всех. Юкагирские, ламутские и даже якутские и чукотские шаманы и побаивались его, и не любили. Никто из них не напускал на него духов, но все говорили одно и то же: горностай красивый – а хищник, хищники все красивые. И правда, доброта толстенького шамана была дьявольской. Заманит он человека улыбками и вниманием – а выпустит кумаланом[20]. Впрочем, «создавал» Мельгайвача не один хитрый дьявол – «участвовал» в этом и бог. Вот бог – то и наградил его огромными ручищами с толстыми ухватистыми пальцами – как бы предупреждая: не попадись! Но попадались, многие попадались. Люди знали, откуда появилось выражение «шаманская рука», но шли к нему и просили помочь… Не боялись шамана – чукчу одни колымские да якутские купцы. Они смело с ним торговали, подолгу гостили у него, поили горькой водой и спали с его молодыми женами. И еще не боялись его двое – чукотский голова Кака и юкагирский – Куриль.
…Дружное фырканье оленей и громкие голоса подсказали Мельгайвачу, что к его яранге подъехали сразу две упряжки и что сблизились они только сейчас, а не в тундре. Шаман ждал гостей уже несколько дней. Он безошибочно знал, о чем, о каких делах с кем придется говорить. Догадаться было нетрудно. Из яранги он вышел с обычной довольной улыбкой на лице, но сразу заботливо посерьезнел – и бросился распрягать оленей Куриля. Один из его пастухов в это время бежал к упряжке Каки. Поздоровались между делом, как старые знакомые.
А в яранге уже хлопотали жены Мельгайвача. Жарче загорелся огонь под треногой, загремела посуда. День уже стал угасать, и самое время было поесть и выпить.
Куриль, Кака и хозяин подсели к огню и, не дожидаясь, пока приготовится мясо, разлили водку по кружкам. Выпили, стали закусывать строганиной, юколой, холодным мясом.
– Хорошее место выбрал ты, Мельгайвач, – сказал для начала Куриль. – Дрова есть, подтопить можно[21].
– Огонь мне не нужен. Тепла от людей не хватает, – ответил шаман. – Плохо жить я стал, Апанаа. Одун – чи[22], слыхал я, начали ненавидеть меня, сородичи стали бояться. Никто не заезжает ко мне… Еще летом заметил это, а теперь и узнал причину. Ты бы, Куриль, унял своего Сайрэ. Сказал бы ему, что я никто. Зачем ему распускать обо мне злые слухи. Он великий шаман, а не я.
– А! Вечно грызетесь, – ответил Куриль. – Грызетесь, а не беднеете…
– Да как же, Апанаа, победнеешь? Сам посуди. Стали меня люди бояться, и никто ничего не просит. Раньше приходили – дай, Мельгайвач, оленя – один остался, резать жалко. Давал. А теперь не просят, ну, стадо – то и растет…
– Значит, и так хорошо, и этак неплохо?
С юкагирским головой не разболтаешься. Отсечет – и даже такой говорун, как Мельгайвач, почешет затылок: что же сказать – то в ответ?
Алайский юкагир, Куриль тоже невысок ростом и толст, и лет ему столько же, сколько шаману – чукче. Но больше ничего общего у него с ним нет. Куриль уже поседел, а на темени обозначилась лысина. Лицо у него скуластое, белое, как у женщины – ламутки; широко открытые глаза никогда не улыбаются – если же он сощурит их раз в год, то это значит, что он смеется. Губы у Куриля сомкнуты строго, а когда говорит – слова получаются четкими, будто обрубленными. Да и говорит он звонким басом… Сейчас он почувствовал, что разговор неожиданно быстро склонился в его пользу: раз у Мельгайвача стадо растет, то что ему стоит отделить взаймы полтысячи штук? К тому же Кака, наверно, тоже будет просить, и его надо опередить. Однако как же тогда улаживать склоку? В благодарность за уступку надо будет говорить мягко, но разве такую грызню мягкими словами рассудишь? И сказать нужно сегодня, а не потом. Потому что дело к зиме – Мельгайвач же может распустить такие слухи, что чукчи не покажутся в стойбищах на Улуро, а это ему, голове юкагиров, вовсе не безразлично. Еще в пути Куриль понял, что эта грызня к хорошему не приведет. И он, не дав шаману опомниться, пробасил:
– Путь к богатству ты выбрал умно. Только людей съедать, пакостить – это не дело.
– Куриль! Апанаа! Какие грешные слова ты говоришь мне, безбожному… Кака, зачем же мне такие обиды сносить. Скажи хоть слово… – Мельгайвач обхватил голову своими огромными лапами – и вдруг заплакал.
А Кака между тем уже не сидел с ним рядом. Осушив кружку и дожевывая кусок холодной и жирной оленины, он заполз под открытый, недоделанный полог. Туда, под полог, забралась немного раньше младшая жена шамана, решившая не мешать старшей жене.
– Ну – ну, заплакал… – передразнил Кака. – Кому слезы – то приготовил. Нам? Говорят, каждая слеза из твоих глаз – это пригоршня слез твоих будущих жертв.
Разговор Кака слушал внимательно. Он догадывался, что Куриль будет просить у шамана оленей, но сам он тоже приехал за этим – ему тоже надо бы взять взаймы голов пятьсот или больше. Нападение же Куриля он воспринял как умный шаг: Мельгайвача и в самом деле иногда следует приструнить перед деловым разговором. А кроме того, он не мог в присутствии головы юкагиров не выговорить шаману: слухи давно ходят по тундре, совсем уж плохие слухи. Был Кака высоким и дюжим, на его смуглом до черноты лице сурово поблескивали белки глаз, а на круглой голове торчали жесткие черные волосы. Мельгайвач побаивался его как человека злого и сильного, а как начальника, богача и шамана ни во что не ставил. Но когда нападают двое, и свой и чужой, – тут слезами ничего не докажешь.
– Ладно, – сказал шаман, вдруг перестав плакать. – Называйте меня и хищным, и жадным. Но я детям хочу только добра. Если бы я действительно был шаманом, то столько раз сохранил бы им жизнь, сколько детей родится в одно поколение. Вот умру – на кого будете вместе с Сайрэ вину сваливать? Без меня несчастий не будет?
Куриль прищурил глаза:
– А ты мне ответь. Как это так, чтобы никто не хотел умертвить детей? Скажи, как это может быть?
Оба они замолчали, приперев друг друга вопросами. Но Кака знал ответ на один из них и сказал:
– Умрешь, а духи твои перейдут к кому – то другому. Не кривляйся ты, Мельгайвач: шаман ты, великий шаман, и пакостить любишь. – Он выплюнул шерсть, попавшую в рот от слишком пушистого одеяла.
– Значит, и в том мире я буду знать, что люди меня проклинают? – Шаман опустил голову и неопределенно уставился взглядом в пустую кружку. – Живьем мне, что ли, сжечься, чтоб облегчить свою участь…
– Не трогай больше детей, – сказал Куриль, наливая ему горькой зеленой воды. – Живы они – и Косчэ и Халерха. Но ты их не трогай. Это тебе и Кака скажет.
– Почему Косчэ? Пусть Ханидо и будет, как назвал Сайрэ, – задумчиво проговорил Мельгайвач. – А парень тот в речку бросился? Утонул?
Не ответив, Куриль тоже задумчиво предложил:
– А Кака может в Улуро съездить? Со мной. Сайрэ успокоить бы надо.
– Без толку это, – лениво ответил Кака, обнимая жену шамана. – Он детей не тронет теперь, но за это других сожрет. Знаю его… Поехать можно – если он пятьсот оленей мне даст.
Мельгайвач взял в лапу кружку, покрутил ее и, когда водка завертелась, как бурун в протоке, выпил, обтер губы, потянулся за куском оленины.
– А тебе, Куриль, тоже, наверно, охота по теплу продать в городе стадо? – спросил. – Дам и тебе – зачем двойной путь делать?
Чтоб не ответить слишком поспешно, юкагир тоже выпил.
А в это время послышался стук копыт о мерзлую землю и тяжелое дыхание не одной пары оленей. Кака откинул полу одеяла, закрыл ею растрепанную жену хозяина и вышел наружу.
– Кто такие? – спросил он.
– Кого слышу! Кака, кажется? – раздался из потемок женский голос купца Потончи. – Это мы в твой табун попали?
– О, Попов, Потонча! Здравствуй. Мельгайвач здесь живет, не я. Еттык?[23]
– И-и![24] – ответил весело Потонча. – Иди распрягать моих оленей, не важничай, как купец Антипин. А это кто? О-о! Сам Курилов стоит. Везет мне. Как будто сговаривались. Иди и ты распрягай оленей попутчика, не зазнавайся, как приказчик Мика Березкин. Это гость аж с Верхней Колымы, русский. Начальники большие послали его. Из самого Пербурга он.
– Постой, Потонча, разошелся, – сказал Куриль. – В яранге расскажешь. А про самый большой город знать ничего не хочу: все равно нам с тобой там не бывать. И замолчи.
– Это ж город царя! Как же не хочешь знать?
– Не хочу. К царю не попасть ни нам, ни детям, ни внукам.
В ярангу, освещенную двумя жирниками и огнем очага, вошел худой человек, весь обросший волосами, как русский священник. Он впервые попал в жилье чукчи и не мог сдержать любопытства – вертел головой, как сова на гнезде; и глаза у него были совиные – большие, быстрые, голубые.
– Я, кажется, имею честь видеть известных богачей Каку и Курилова? – спросил он.
– Ы-ы! – отрывисто по – колымски ответил за всех Потонча. – Это работник Черского – слыхали такого? Умный мужик Черский был – по камням и листьям озера и реки читал. Только помер он, в устье Прорвы. Заболел – помер. А за него баба осталась, жена. Вот она и послала его к начальству…
Не дождавшись конца этой речи, русский громко сказал:
– Я служащий экспедиции императорской Академии наук, которую возглавлял погибший недавно ученый Черский. Мое имя – Степан. Сейчас нашей экспедиции нужна помощь. Жена ученого должна ехать в Санкт – Петербург… Вот письмо от исправника Друскина. Прошу прочитать.
Кака, Куриль и даже всезнающий Потонча с великим вниманием и удивлением слушали гостя. Не все слова им были понятны, но что речь идет о царе, о царских делах и о царских людях – это они поняли точно. Для людей тундры, даже таких, как эти трое, не совсем была ясна разница между царем и богом. И видеть, слышать посланца от самого богочеловека было чем – то вроде приобщения к сказке, которой и не веришь, и веришь. Один Мельгайвач не проявлял любопытства. Он много лет прожил в своем собственном мире, знал многих русских начальников, и его удивило бы лишь появление духов, ни одного из которых он так и не видел…
Обросший жесткими волосами гость вынул из кармана бумагу, скрученную в трубку, и протянул ее Курилю.
– Послушаем, что пишет господин исправник, – важно сказал Куриль, передавая письмо Потонче: сам он не смог бы разобрать ни одной закорючки.
С видом единственного здесь, а значит и во всей тундре, грамотея Потонча развернул трубку. Он обвел взглядом бумагу снизу вверх, потом наискосок, сузил глаза так, что их не стало видно, – и все нагибался, нагибался к огню, будто ища иголку, чуть не стукнувшись лбом о котел, висевший над очагом.
– Друскин, наверно, очень спешил и совсем непонятно писал, – сказал он по – русски. – Начальники всегда очень спешат. Ты уж, брат, сам лучше прочти.
Человек с голубыми глазами не улыбнулся, даже напротив – как – то болезненно сдвинул брови и взял бумагу.
Он прочел ее без единой запинки.
На что уж у Куриля губы всегда бывают крепко сомкнуты, но сейчас и он раскрыл рот: таких ученых людей ему видеть не доводилось.
В письме исправник приказывал по первому снегу пригнать в город сто прирученных оленей и сто оленей на мясо. Люди Улуро и Халарчи после этого будут освобождены от ясака за уходящий год.
Прояснились лица Куриля и Каки: оба они стали нужны человеку от царя, а стало быть, и самому царю.
– Утром двести олень будет, – сказал по – русски Куриль. – Можно ночью двести олень.
– Господину Степану лучше спать, – посоветовал Кака. Русский закивал головой, облегченно вздохнул:
– Я, с вашего позволения, переночую. За помощь превеликое вам спасибо.
Потонча бросился из яранги – и не успел никто опомниться, как он втащил деревянный ящик, полный бутылок.
В яранге начался настоящий пир.
Стали усаживаться к огню. Старшая жена Мельгайвача вынула из котла оленину и заложила новую порцию. Под свод яранги хлынули клубы пара и дыма, запахло сварившимся мясом, водкой и табачным дымом.
Несмотря на усталость, русский выпил немного, ел без жадности, желания говорить не выдавал, и его ни о чем не спрашивали – такие люди сами знают, что и когда сказать. Завершив важное дело, он то напряженно вслушивался в голоса хозяев, говоривших на смеси разных языков и местных русских речений, то принимался разглядывать людей, ярангу, диковинный стол на кругляшах бревен, еду, а то вдруг уходил в себя и думал, думал и думал…
Да, впрочем, ему все равно не удалось бы рассказать что – нибудь важное. Потому что рядом сидел Потонча.
А где выпивший купец Потонча, там даже из двадцати человек никто не сможет открыть рта.
Потонча повидал в жизни многое. Отец его был не то якутом, не то юкагиром, а может, и чукчей. Однако, несмотря на свою внешность, несмотря на то, что был он керетовским[25] колымчанином, сыном кумалана, о чем знала вся тундра, он упрямо называл себя русским. С таким же упрямством он называл себя и уроженцем Ближней Америки[26], когда имел дело с начальниками или городским людом. Но поскольку Потонча служил американцу Томпсону и был его правой рукой, земляки, не сомневаясь в истине, звали его, будто бы сговорившись, американцем – амары – канкиси. Томпсон взял его к себе неспроста. Как – то, играя с ним в карты, он продул сначала упряжку собак и нарту, а потом два ружья. У самого же Потончи в это время не было ничего, даже собаки или доброй дохи. Но Томпсону нужен был человек из здешних мест и обязательно расторопный ловкач. Потом американский делец не жалел, что столкнулся с ним: долго учить его не пришлось.