Полная версия
Сказание о Джэнкире
Что, как поспешил бы: не выдержал? Если бы то случилось, – катастрофа! «К счастью… Родная моя… Голубушка…»
Неуклюж язык выразить невозможное, что случилось в его жизни. Да нужно ли здесь словесное?
Светозарная полярная ночь текла бесшумно. Неуместной казалась бледная одинокая звездочка, притулившаяся слева от месяца. Робко подрагивала.
Три года. Неужели – и всего-то?
Не раз приходилось слышать признания: захочет кто-нибудь вспомнить, когда и как в первый раз познакомился с человеком, которого знает, слава богу, будто бы с незапамятных времен, и – ни в какую. А ведь не могло же не быть первого знакомства.
Когда, где и как встретил свою мечту и судьбу – Кэремясов помнил до мельчайших подробностей.
Точно с цепи сорвался – загрохотал, задергался, засверкал золотыми и серебряными шпагами оркестр.
Точно ожидание длилось вечность – толпа сорвалась с места и, как бесноватая, задвигалась, засуетилась, завихлялась.
Снисходительно улыбающийся человек, явно не зеленый юноша, стоящий в стороне, отнюдь не помышляющий из себя Онегина – это был он, Мэндэ Кэремясов.
Если и могло так показаться кому-нибудь, что изображает, хотя, может, и не отдавая себе в том отчета, – не правда. Усмешливая гримаса, которая запечатлелась на его мужественном обветренном лице, объяснялась отнюдь не презрением к зрелищу безумного экстаза, в какой впали его соплеменники. «Все мы – немного шаманы», – нередко говаривал один якутский приятель Мэндэ. В данном случае он имел бы замечательный повод произнести свое любимое изречение: корчам, прыжкам, ужимкам, вытаращенным глазам и прочему, не исключая диких, достойных первобытных охотников воплей, – такому камланию позавидовал бы с зубовным скрежетом сам Кярякан[16].
И все-таки чем же? В этот момент он ругал (не так чтобы слишком) тех, кто затащил его сюда – на это, ад не ад, сборище. Знал же, быть ему здесь чужим и неприкаянным: измается весь. Знал же… В общем, не без яда усмешечка скорее была обращена на самого себя, оказавшегося незваным гостем на пиру. «Пир» же протекал в арендованной на окраине Москвы столовой, где землячество якутских студентов собралось отпраздновать ноябрьскую годовщину.
Решив через некоторое время ретироваться по-английски и уже не поминая лихом затянувших его и бросивших на произвол судьбы знакомцев, взирал на происходящее перед ним действо как на спектакль. «А что, любопытно! И на такое стоит посмотреть своими глазами». И смотрел.
Сначала в бешено многоцветном месиве он не различал отдельных лиц – одно: потное, искаженное, с бессчетным множеством глаз. Стало скучно. Но уходить почему-то медлил. Что-то словно удерживало. Что могло его притягивать?
И… вдруг метавшийся его взор замер. Остановился. Не сразу и понял, почему.
А когда понял, забыл обо всем на свете. Это – была Она!
Она – стройная и гибкая, как речной белотал, с вьющимися черными волосами, из которых выглядывало светлокожее прекрасное личико, – его судьба. Именно «личико». Так и подумал в тот миг. Не удивился: как она попала сюда, зачем. И хорошо, что не удивился, – еще осудил бы. Тогда бы… Что зря говорить о том, чего и быть не могло? Удивленный Ее явлением, Мэндэ, однако, успел заметить, что и ведет она себя не как все, и танцует как-то по-своему. Как? И думал бы – не ответил. Тогда, кажется, вспомнилось плавное течение речки. После тоже пытался, уже поостыв, понять: на что же походили ее движения и она вся? Опять – речка…
Оркестр заиграл танго. Кэремясов устремился к Ней, но опоздал: прямо у него из-под носа увел длинный, словно дрын, так окрестил в досаде, парень с космами до плеч.
Зато в следующий раз не оплошал. Музыканты только-только приготовились, как Мэндэ решительно и, пожалуй, не слишком церемонно отстранил ни о чем не подозревающего соперника и, трепещущий, пылающий внутренним жаром, предложил Ей руку. Она ошеломленно взглянула на незнакомца. Словно извиняясь, мило и, как показалось Мэндэ, виновато улыбнулась оторопевшему от неожиданной наглости партнеру и… протянула лилейную ручку самозваному кавалеру.
Выйдя на середину круга и кладя руку ему на плечо, Она сверкнула на Мэндэ глазами. Их взгляды встретились.
Как, какими словами объяснить потолковее этот миг? Пережившему нечто подобное – ни к чему; не испытавшему такого потрясения – бесполезно. А себе самому? Уже вспоминая, Кэремясов представлял это так: вот, к примеру, в глухую, ненастную ночь осени вдруг просверкнет молния. И тотчас на неуловимо короткий миг ярко высветляются самые потаенные закоулки дремучего бора. Так же, мгновенным навскидку взором был насквозь просвечен и он. Только, лучше сказать, не молнией – рентгеном. Ему почудилось, что какая-то страшная сила оторвала его от грешной земли, по которой он ступал до последней секунды. Удерживаемые этою силой, невесомо, точно лебяжий пух, поплыли они куда-то. Никто не проронил ни слова – любое было бы неуместно и невпопад.
Танец кончился. Мэндэ догадался о том, увидев, что они остались в кругу двое. Не смущаясь, Она взяла его под руку и повела, как вела и в танце. Он шел покорно: подчиняться Ей – что могло быть приятнее? Они оказались за дверью зала. Мэндэ не спустился на землю и тут. Зачем? Разве можно было спуститься вниз, когда там, наверху, его обнимал дивный свет этих лучистых глаз?
– Кто вы?
Впервые услышав Ее голос, очнулся. И мигом пропала сковывающая его робость. Вспомнил, что еще и не знакомы как положено, наклонил голову:
– Мэндэ Кэремясов.
– Сахая Андросова.
– Высшая партийная школа. – Уже сказав, понял свою оплошность: зачем еще «высшая», словно он этим козырял… Чтобы замять неловкость, добавил – На учебу приехал только нынче.
– МГУ. Факультет журналистики. Третий курс, – И опять сверкнула улыбкою: – С заполнением анкет покончено?
– Не совсем. – Приветливость девушки и то, что она понимает шутки, прибавили смелости. – Откуда будете?
– Из Якутии.
– Якутия велика, занимает одну седьмую Советского Союза, кажется. На какой стороне ваши корни?
«Угадай!» – речные блескучие камешки заиграли – Ее глаза.
Нет человека без страсти. Хотя бы тайной. Человек ли он тогда? Страсть Мэндэ – песня. Бывало, ни один праздник в райцентре не проходил, без его участия.
Ах песня! Она же едва и не подкузьмила: на волоске повисла карьера Кэремясова. Несерьезный, мол, человек – певун, мастер только горло драть с девками. Такой вот слушок стал погуливать. Некий доброжелатель постарался, разумеется. И не о ком-нибудь такое – о втором секретаре райкома. Это сказать – не фунт изюма. Кэремясов-то, презирая мерзкий навет, запел было громче, с неким даже как бы вызовом. Но в конце концов пришлось замолкнуть. Подчинился партийной дисциплине: сам первый наложил строгое вето.
А какой певец был! Соловей!
Подчиниться-то подчинился – мрачен стал, нелюдим. Да и праздники потускнели.
И опять кто-то из доброжелателей, другой, похоже, пустил новый слух: уважаемый товарищ Кэремясов, мол, в обеденный перерыв запирается в кабинете и предается преступной страсти. Сам слышал из-за двери. Правда, точно сказать не может, что: то ли печальная песнь какая, то ли рыдания. Но этому досужему вымыслу, конечно, мало кто верил.
Было ли так на самом деле? Могло и быть. А там, извиняемся, кто ведает.
А вот что правда, то правда: совсем свой дар Кэремясов в землю не закопал. Какое застолье без песен и музыки? А их, то есть, простите, застолий с гостями из области и повыше, случалось, и из столицы-матушки, бывало до хрипоты. Душу, во всяком случае, отвести можно было.
Ах, песня!
Что мы все без нее?
Вот и сейчас. Приблизив губы к фарфоровому ушку девушки, Мэндэ тихо пропел отгадку:
Из Олекмы ли
Иль с Оймякона,
Из Кангаласцев
Иль с Колымы –
Откуда и каких кровей?
Сахая отрицательно помотала головой.
Мэндэ, чуточку отстранясь:
Из Татты
Иль из Табаги
Из Харбалааха
Иль из Хатасцев –
Откуда и каких кровей?
Она посмотрела на него очарованными громадными очами, ответила шепотом:
– Нет…
Мэндэ приклонился к другому ушку Сахаи:
Не из Сунтара ли
Или из Сулгачей,
Может, ты алданская
Или даже амгинская –
Откуда и каких кровей?
Восхищенно внимая пению Мэндэ, Сахая все же была вынуждена опять качнуть отрицательно.
– Не угадал… – Сожаление просквозило в голосе.
Мэндэ уронил сокрушенно голову.
– Все! Сдаюсь и уповаю на милость победителя!
– А я готова слушать вас еще и еще, пока не угадаете…
– Позвольте надеяться, что ваши загадки на этом не исчерпались. А сейчас предпочитаю сдаться. Но главная правда в том, что и сам не знаю: имеет ли эта песня продолжение или нет.
– Я из Чурапчи, – смилостивилась.
– А-а, слыхал: «Чурапча – пуп земли!» Как же…
– Да! Да! – уловив полунасмешливый оттенок, парировала задиристо. – Для меня самое лучшее место на свете! Лучше!.. Лучше… – и не нашлась, с чем сравнивать. Вся так и цвела, и пылала, и ненавидела всякого, кто посмел усомниться бы в ее правоте.
– Даже Москвы?
– Представьте!
– Чем? Скажите, обрадуйте…
– Радуйтесь! Во-первых, там родилась я. Поэтому!
– Согласен на сто процентов! – Мэндэ воздел руки вверх.
– Во-вторых, по преданию, Москва стоит на семи холмах, а наша Чурапча – на девяти.
– Сколько там холмов, – по пальцам не пересчитывал, так что спорить не стану. Но мне дороже «во-первых».
Их взгляды снова встретились.
И тотчас сверкнули шпаги – ударил оркестр.
Косматый малый, подстерегавший момент, разлетелся было, но, натолкнувшись на взгляд Сахаи, остановился, как бы скуксился и потряс головой. После чего презрительно скривился и… тут же, видимо, утешил оскорбленное самолюбие: подхватил какую-то размалеванную девицу в джинсиках и… Какое нам дело, что «и» и «дальше»?
Мэндэ и не подозревал о только что разыгравшейся на его глазах драме: глядя – не видел. Не то чтобы выкинул из памяти и забыл по этой причине своего бывшего соперника. Он не видел никого, кроме Нее.
Сахая возложила руку на плечо Мэндэ…
Через два года, когда Кэремясов окончил ВПШ и собирался домой, в Якутию, они расписались.
Год разлуки – Сахая должна была заканчивать университет – тянулся по меньшей мере вечность.
Раскаленный гвоздь – мысль, точно вколоченная в мозг, страшно мучила Кэремясова, не давая забыться сном: план!
Сколько можно долдонить об одном и том же? Увы и ах! Если бы это было в его или вообще в чьей-то власти, – разом и прекратил бы. Мигом и погрузился бы в нирвану… Знал: напрасно мечтать о блаженном забвении. Засни паче чаяния – все одно не явится босоногое детство, не забулькает ручеек плескучий, не забормочет бор дремучий. А ведь это, и только это, спасло б. В смутно-бескрылом сне станет еще хуже, муторней. Тревога, какую сейчас хотя бы можно обмысливать, ища выхода, в беспомощном, обморочном состоянии, опутает цепкой колючей сетью; и будет напрасно трепыхаться все существо в беспокойных судорогах, вскрикивать несуразное и стонать, как немое. Немое и есть.
«Все ли первые секретари так мучаются, когда грозит срыв плана? – кольнул горячий гвоздь. – Или я так психую потому, что «уж больно хорош»?» И другие мелкие соображеньица стали выскакивать дождевыми пузырями. Среди прочих и такое: вторым секретарем за спиной первого работать было куда спокойнее. Этот пузырь тут же и лопнул. Второй продержался подолее: может, эдак-то, до сердечных спазм, переживается только в первые годы; потом притерпишься и… «Только не это!» – ужаснулся воистину: представил каким-то образом себя, живого, вибрирующего каждым нервом человека, невозмутимым, с цинично-хитрым взглядом чиновником – только не это.
Кто-то, наверное, подумал сейчас о Кэремясове: на него напала икота. Придется вставать, плестись на кухню. Кстати захотелось и закурить.
Напившись через носик заварника густого чаю, с наслаждением затянулся «Вегой». Кто, хотелось бы знать, помянул его среди ночи? Что – Зорин, не сомневался. Кто, как не он, должен переживать не меньше, а даже больше, чем Кэремясов? После сорока лет безупречной работы завалить план и, не исключено, вылететь с позором из директорского кресла – это и переживет не всякий…
Время по секундам капало из крана.
«Черт, и не позвонит. Наверняка думает, что я дрыхну без задних ног, – как будто и не без обиды подумал Мэндэ Семенович, хотя не был вполне уверен, что тот вернулся из поездки на дальние прииски. Но вдруг вернулся и привез добрые вести? И тут же поверил, что так и есть. – Ну, чертушка! Ну, Михаил Яковлевич!» Знает он этих старых зубров: самую благую новость из них клещами нужно вытягивать. А чтобы такой стал трезвонить, еще и ночью, – думать нечего… Настроение заметно улучшилось. Если Зорин приехал, сейчас уж точно не спит. Скорее всего чаевничает. Улыбнулся поощрительно: не мог поручиться, что Таас Суорун с устатку не пропустил шкалик-другой, что и третий не задержится. «Брякнуть ему, что ли? Если даже и разбужу, ничего страшного. Но, чую, бодрствует старик. Наверняка бодрствует!»
Долго не отвечали. Кэремясов уже хотел положить трубку, как в ней наконец-то возник густой хриплый бас:
– Зорин слушает.
– Добрый вечер, Михаил Яковлевич!
– Мэндэ Семенович? Здравствуйте! Но сейчас уже не вечер, ночь на дворе.
– Разбудил вас – простите.
– Да я только что приехал. Машина в пути завязла, – голос в трубке внезапно пропал.
– Михаил Яковлевич…
– Погодите чуток… – прошуршал шепот, – Не ложилась моя старуха, пока не дождалась. Только вот уснула. А телефон наш, на беду, у самых дверей в спальню…
– Михаил Яковлевич, вы сейчас ложитесь?
– Да нет пока… Чаю попью, то, се… Как-никак вернулся из дальней поездки…
– Можно мне сейчас наведаться к вам? Я тихонечко…
– Если спать не намерены, приходите… Жду вас.
Дома казалось жарко, а на улице – холодрыга. Из глубокого распадка гор, нависших над поселком с двух сторон, тянуло прохладным ветром. Лужи прихватило ледком. Кэремясов поднял воротник пиджака, запахнул грудь.
Небольшой поселок в три улицы, растянувшиеся вдоль берега речки, тихо дремал в тускло-призрачном свете северной ночи. Лишь изредка кое-где взбрехивали добросовестные псы и тут же смущенно замолкали.
Зрелище, какое представлял собой Зорин, ничуть не удивило Кэремясова: лишь в трусах и майке, в галошах на босу ногу, он пытался напялить мокрые болотные сапоги на высоко торчащие столбы забора. С кряхтением, с пофыркиванием и произнесением про себя каких-то слов это удалось. Затем два-три раза шваркнул заляпанными вдрызг липкой грязью штанами о штакетник. Убедившись в тщетности стараний сбить присохшие ошметки, принялся было отколупывать ногтями; но скоро прекратил «мартышкин труд», забросил штаны на жердины.
– Высохнет, так отлипнет сама, – пробормотал и про себя, и для Кэремясова, приветствуя таким образом, как бы говоря: «Я с первой минуты видел, когда вы подошли, и торопился поживее закончить неприятные, но необходимые дела, чтобы после полностью быть к вашим услугам». Так или приблизительно так. Взгляд на небо предполагал, что и Кэремясов не преминет задрать голову, и тогда, пред ликом небес, можно считать, само собой затеется разговор на равных. Начнется же с естественного в такой ситуации вопроса:
– Не задождит?
Кэремясов отвечал соответственно:
– Не должно бы! Синоптики обещали ясную погоду… Ну, как съездилось, Михаил Яковлевич?
– А вот… – зябко передернув голыми плечами, кивнул на увешанный мокрой амуницией забор. – Холодновато, кажись…
Ну хитер! Кэремясов решил терпеть: «Ладно, пусть потомит его, Кэремясова, если это доставляет удовольствие…» Новости, которые привез Зорин, последние сомнения отпали, должны быть самыми замечательными. Чуял. По походке видел.
На кухне Зорин потянулся к выключателю.
– Не стоит, Михаил Яковлевич. И так видно.
– И то верно. Ведь нам читать не надо. Мимо рта не пронесем, – хозяин принялся варить чай. По-приисковому.
Интонация предстоящей беседы нащупывалась исподволь, неторопливо.
– Уже глубокая ночь, а вы чего-то не спите?
– Сон не идет.
– У молодого небось кровь играет. Когда под боком такая раскрасавица! Я бы от усталости заснул, как мертвый. Гхэ… Гхэ… – закашлялся. Случайно? Или… специально: мол, в ответе он и не нуждается. А факт есть факт.
Кэремясова покоробило. Смутился и оттого – не знал: обидеться или нет. Едва ли Зорин думает, что такими словами опошляет святое. Здесь подобные вещи говорятся как само собой разумеющееся. Мэндэ Семенович не сегодня уловил это. Другое дело, что привыкнуть к подобному тону, тем более принять его, – нет. Душа протестовала!
Зорин, само собой, не придал сказанному никакого скрытого значения, уже и забыл, прокашлявшись.
Дистанция же в предстоящем разговоре тем не менее определялась.
Глядя на сутуловатую спину колдующего с чаем Зорина, Кэремясов помимо воли поймал себя на том, что как бы и раздражился. А ведь такого ощущения сначала не было. В чем же дело? Мелочь, может быть; думать о ней ни к чему бы; но если эта ничтожная мысль свербит мозг: «Неужели Зорин не мог одеться ради гостя? Щеголяет в задрипанных подштанниках! Штанов у него, что ли, не хватает?» В иное время, помнится, помятость директора комбината не вызывала неприязни. Теперь же… И, главное, родилось ощущение как будто невзначай, ни с того ни с сего. Вдобавок что-то бурчит или мурлычет себе под нос – песню, надо думать. А поет он всегда одно и то же: старые приисковые да лагерные.
Кажется, забыв о госте, Зорин и на сей раз бурчал что-то про Колыму.
Что, песни он пришел слушать? Напрасно он это сделал. Суетится, как мальчишка. И правильно, разозлился уже на себя, если за такового и принимает его этот тертый, битый и мрачноватый хозяин тайги. «Пора! Пора уже научиться сдерживать свои детские порывы! Не в первый же раз кидается в объятия, чтобы нарваться на кулак!» Единственно чего сейчас боялся Мэндэ Семенович: завестись. Сдерживал себя. «Все! С этого дня – никаких улыбочек! Никакого панибратства!» Не испарилась и надежда, что…
– Ну, садитесь, потрапезничаем! – Зорин, донельзя, видно, довольный достигнутым результатом, с неожиданной улыбкой широченным хлебосольным жестом развернул перед Кэремясовым роскошное зрелище пира.
Только что принявший твердое решение отклонить приглашение, Мэндэ Семенович, не сообразив, как получилось, уже сидел за столом.
– Выпьете, может? – откуда-то из-под стола появилась бутылка коньяка.
– Немножко… – и опять ведь машинально согласился. Не своей волей. Зазевавшись, накрыл граненый стакан ладонью, когда уже был почти полон.
Зорин и себе хотел налить из той же бутылки, но, пренебрежительно буркнув: «Э, ну его», опять пошарил где-то под столом, извлек на сей раз бутыль с прозрачной жидкостью.
– Поехали!
Правду сказать, святого из себя Кэремясов не корчил, но сейчас особой охоты почему-то не испытывал: слегка пригубив, поставил коньяк на стол.
Зорин же одним духом, не отрываясь, выпил полный стакан спирта, крякнул, обтер рот тылом ладони. Тут же набулькал по новой.
– Может, не надо, Михаил Яковлевич?
– Не бойся! – резко и, как могло показаться, грубо (Кэремясову так и показалось) отмахнулся Зорин. Тут же и забыл о грубости. Тоже, видать, не придавал значения.
– Зачем пьете?
– Ты – молодой. Ты не поймешь… – так же, удерживая дыхание, проглотил второй стакан.
Не из тех Кэремясов, у кого глаза полезли бы на лоб, окажись они свидетелями такого, но, признаться, и ему стало как-то не по себе. Не то чтобы боялся или брезговал забулдыжной компанией – однако не мог уважать людей, пьющих «по-черному». Тем более при нем. Зорина же он уважал и хотел уважать дальше. Того, видимо, эти соображения сотрапезника не интересовали вовсе: не раскрывал бы своей подноготной. Это-то обстоятельство – явное пренебрежение к его отношению – и задевало, может быть, Кэремясова болезненнее всего остального.
А вот следующей метаморфозы Кэремясов, приготовившийся к любой невероятности, никак уж не ожидал: подцепив на вилку картофелину и поднеся ко рту, Михаил Яковлевич… застыл. Говоря по-простецки, остекленел.
Такого лица у Зорина Кэремясов никогда прежде не видел. Да где и когда, собственно, мог видеть? Не на райкомовских же заседаниях и совещаниях. Раньше в голову не приходило, а нынче вот пришло: каковы-то они, зубры, в «своем», так сказать, кругу – о чем и на каком языке (ясно, что имеется в виду) ведут собеседования в застолье, на рыбалке, на охоте ли, мало ли где при желании можно расслабиться? Вот послушать бы! Упаси господи, ничего такого и близко не думал! Бррр, мерзость! Совсем другое занимало: матерые, не сомневался, словечки у них в ходу! Как говорится, хоть стой, хоть падай! Живой человеческой речью поласкать слух и душу – вот ведь в чем суть. От официальных словоречений, почти физически ощущал, превращается в некую говорящую машину. И говорящую-то заученно, суконно, пресно. Оттого и голос приходится повышать… Разве не завидовал безотчетно он этой, другой, жизни? И тем больше, чем меньше согласился бы признаться. Оно всегда так. Но не был Кэремясов в нее допущен. Не был посвящен. Не потому, что не допустили бы и не посвятили бы, – сам старался случаем не попасть. А вот теперь… И спеть бы над ленским простором – душа нараспашку! Э-эх!
Зорин сидел, уставившись в пустоту.
Хотел тихонько окликнуть, вернуть из потустороннего мира (куда ж еще могла занести доза, способная сокрушить медведя, найдись среди таковых пьющий, – подумалось не без ерничества), но, заглянув в глаза Зорина, увидел в них что-то, чего не понял, но оно и отшатнуло. Кэремясов уже не сомневался: это «что-то» – результат поездки. Какая потрясшая Михаила Яковлевича история могла случиться?
Шофер Зорина, лихач из лихачей Василий, мог поклясться, что все было о'кей, не считая ерундовой пустяковины, обошедшейся директору легким ушибом. Когда вывернули с боковой дороги и с ветерком летели по вольной магаданской трассе, машину, врать ни к чему, здорово-таки тряхнуло. Но он не виноват: раньше в этом месте рытвины не было. Зачем Михаил Яковлевич приказал остановиться здесь и долго сидел, задумавшись? Это дело не его, не Васино! Не удивился и тому, что Зорин попросил его вырубить «к черту!» клевый джаз, а самого – «погулять чуток»? Нее… Может, захотелось «деду» в тишке посидеть и подумать – жалко, что ль? Других случаев нынче, Вася – свидетель, не было.
…Это случилось давным-давно. В ту пору, когда Михаил Яковлевич только приехал сюда. Осенью, проработав на маршруте, он поймал старый, грозящий развалиться на ходу грузовик-газогенератор и поехал по этому шоссе. Оно тогда еще строилось. Машину тяжело кидало-бросало на частых рытвинах и выбоинах, но землю уже успело прихватить морозом и они не завязли. Через некоторое время подъехали к месту, где велись дорожные работы. По гравию шоссе под конвоем вооруженной стражи бестелесными тенями шурша сновали взад-вперед призраки – жалкие подобия того, чем они когда-то были. «Люди это ведь, люди же…» – с холодеющим от ужаса сердцем подумал Михаил Яковлевич и тут же наткнулся глазами на человеческие ноги, торчащие из-под тонкого слоя земли, по всему видать, присыпанной только что. Ноги были в опорках с дырявыми растрескавшимися подметками, прихваченными ржавой проволокой. Чуть подальше, у противоположной кромки, выглядывали неправдоподобно длинные пальцы другой пары ног, почему-то голых.
– Что это? – ничего еще не соображая как следует, как-то даже придурковато бормотнул Михаил Яковлевич.
– Как «что»? Люди!.. Люди же… Избавились они все-таки от муки-мученической… Наверное, нагрянул кто-либо из грозного начальства – вот и оставил свою мету. Стращают, ужас нагоняют! – Шофер так зло нажал на газ, что машину бешено тряхнуло и судорожно бросило вперед…
Все последующие годы он старался прогнать от себя тот ужас. Конечно, мог бы рассказать кому-нибудь, тем самым и переложить часть проклятого груза на чужие плечи и душу. Но никому не рассказал.
Кошмарное видение уже как будто и потускнело, затянулось серенькой паутиною. И – вот вспыхнуло с новой, еще более пронзительной силой и щемящей болью. Никто, ясно, не виноват, что рытвина нежданно-негаданно появилась именно в этом месте.
Всю дорогу Михаилу Яковлевичу казалось, что едет он не по гравийному покрытию автотрассы, а по людским телам. Впрочем, так оно и было.
Спирт, оглушив в первое мгновение мозг, не заглушил память – наоборот.
Кэремясов не мог бы ответить, сколько времени Зорин пребывал так – в застылости. «Зря я пришел», – отвернулся к окну, чтобы не видеть и не запоминать такое лицо, думал он, собираясь встать и незаметно уйти.
– Ты что-то сказал?
Обернулся на голос. На Кэремясова смотрели совершенно трезвые, еще более трезвые, чем до этого, глаза Зорина.
– Не люблю чиликать наперстками, – как ни в чем не бывало, вовсе и без усмешки, обычным голосом сказал Михаил Яковлевич и принялся за остывшие котлеты.