Полная версия
Сказание о Джэнкире
Дархан умолк. Давно уже отвык говорить так много сразу и теперь, кажется, смущенный долгословием, отвел взгляд на костер, почти невидимый в сиянии солнечного света. Только легкий треск и хрумканье да почавкивание огня, сладострастно пожирающего свою пищу, раздавались в наступившей тишине.
Впервые ли слышала Чаара такие слова? Да и в словах ли дело? В чем же? Кто и как их говорит. И когда. Теперь и здесь, перед лицом неумолимой вечности, обычные слова звучали совсем по-другому.
– Я поняла, дедушка… – прошептала Чаара.
– Ешь, милая, ешь…
Рядом пировали вороны.
И все-таки не Чаара должна была оказаться здесь – Мичил, внук Дархана. Он и в гости-то к дочке поехал с задумкой забрать с собой Мичила. Рассудил, что Чааре лучше остаться возле матери; к тому же, если поедет учиться дальше, ей предстоит готовиться к экзаменам. Но расчеты его не оправдались. На приглашение дедушки парень вытаращил изумленные глаза:
– А зачем я туда поеду?
Дед, совершенно не ждавший подобного ответа от обожаемого внучка, опешил:
– Как зачем? Погостить, посмотреть…
Чего и вовсе не ожидал – пренебрежения, просквозившего в усмешке Мичила:
– Едва ли, дед, у тебя есть что-нибудь достойное, что могло бы удивить… Гор, речек, долин – везде предостаточно!
Пораженный в самое сердце, не находя достойных слов в ответ, Дархан молча поник головою и, оскорбленный в лучших своих побуждениях, беспомощно оглаживал вздувшиеся пузырями штаны на коленях.
Заметив убитый вид «допотопного дедуни» и, видимо, сжалившись над «ископаемым предком», Мичил снизошел до объяснения в примирительном тоне:
– Понимаешь, дед, во время летних каникул я буду вкалывать в гараже. Мечтаю стать шофером! Вот если бы у тебя был личный вертолет, то можно бы смотаться на пару-тройку деньков… – хохотнул. – А так, сам понимаешь, дедунь. Ну я пошел. Чао! Ариведерчи!
Дархан, сам не свой, уязвленный и униженный, сначала не мог ничего соображать, потерял дар речи – внук поверг его в немоту. Горькие размышления посетили его позже, когда сидеть одному в пустой гулкой квартире, глазея на грязную, без единого живого деревца, улицу стало уже невмоготу. Хоть вой. «Ему бы, видишь ли, вертолет!.. Носясь по небу, кроме облаков, что он увидит? В лучшем случае – верхушки деревьев, нетающие льды на горах. Немного знают и видят шоферы, раскатывающие на быстроходных машинах по ухоженным дорогам. Чтобы узнать и полюбить землю, надо исходить ее всю пешком, вдоль и поперек, нарастить на подошвах мозоли… Ишь ты, ему вертолет подавай!»
Наверное, целую вечность думал так Дархан. То молча, то принимаясь разговаривать сам с собою. Но кому нужны были его мысли? Мичил, тот явно не нуждался – чихал он на них.
Неизвестно, чем бы разрешилось мучительное томление Дархана – какой неизлечимой, неизвестной медицине душевной хворью, не появись с радостным смехом Чаара – настоящий лесной колокольчик! – и не повисни на шее пригорюнившегося «дедули». Дархан ожил.
Правда, никто – ни дочка, ни зять, а меньше всего сам Дархан – ни сном ни духом не подозревал, что впереди их ожидает гром и молния. До самого последнего мгновения не знала и Чаара. Ей-то и предстояло стать громовержицей.
– Раз Мичил не хочет, с дедушкой на Джэнкир поеду я!
Гром грянул.
Молния не заставила себя ждать.
– Ни за что! А кто, хотела бы знать, будет за тебя готовиться в институт?
Ну и все такое прочее в этом роде.
Образумить строптивую дочь ничем не удавалось: ни гневом, ни мольбами, ни посулами.
Дархан – кур, попавший в ощип, – ощущал себя крайне неловко. Чего-чего, а послужить причиной бурного скандала никак не ожидал. Да и вообще не знал, что это такое – не умел. Случалось, особенно в бывшей когда-то молодости, ссорились с Намылгой, но, как говорится, потехи ради – до настоящей свары не доходило. Тут же он чуть не сгорел со стыда и бессилия, когда распалившаяся дочка грубо отозвалась о выживших из ума стариках, сбивающих неразумных детей с толку. Очень даже просто мог принять это высказывание на свой счет.
Короче, Дархан жестоко страдал. Но, странно, ему и нравилась непреклонность внучки, которую он, все эти дни любуясь мягкостью ее нрава и милыми повадками, считал неспособной на какое-либо непослушание. Тем паче на упрямство. «А что, внучка удалась в меня!»
Последнюю точку в споре поставил Дархан.
– Ты не шуми, дочка, пусть посетит родные места. Если пойдет учиться дальше, бог весть, в кои веки вернется. Тогда мы, старые, кто знает, будем ли в живых? – только и молвил печально.
И тогда мать заплакала. Чаара никогда не видела, как плачет ее мама. Но и не видя, не могла представить, что так – навзрыд; упала головой на грудь дедушки, а он гладил ее, как ребенка, по спине и, раскачиваясь, что-то шептал с заблестевшими вдруг и сузившимися в ниточку глазами…
– Посмотри-ка, деда, вот… – обескураженная Чаара показала пальцем на кучу рыбьих костей перед собой. Ее самою поразило, что от огромного куска, который она, казалось, не съест и за весь день, как-то незаметно ничего не осталось.
– Вот это по-нашенски! – возликовал Дархан, не сожалея, что внучка прервала его грустные воспоминания.
Вороны тоже отпировали и без крика улетели. Срез пня был чист и блестел – ни косточки. Точно свежеспиленный.
– Дедушка, угадай-ка: где я сегодня была?
– Самое большое – это для бабушки сходила за коровами, – Дархан принимает равнодушный вид.
Чаара, вернувшись откуда-нибудь, каждый раз велит деду угадать, где была. Всякий день она открывает для себя все новое и новое и, восхищенная, рассказывает об этом взахлеб, чем доставляет старику неизъяснимое наслаждение и великую радость.
– Опять не угадал! Я поднималась на Буор-Хайа!
– Вот те на! И что там делала?
– Смотрела…
– На что?
– А на все: поляны, аласы, горы, речку, нашу избушку, Эриэнчик…
– И как они тебе показались? – Конечно, Дархан не имел в виду их дом и корову.
Не в силах выразить своего чувства, Чаара зажмурила глаза, покачала головой, цвыкнула губами. Дархан так весь и засиял.
– Дедуля, ты знаешь, чего я хочу? – полушепотом спросила Чаара. – Мою самую заветную мечту?
– Как же, знаю, – Дархан ответил так же, вполголоса. – Ты мечтаешь полюбить самого-самого хорошего парня.
– Нет, нет! – вспыхнула Чаара маково. – Ты не смейся, я спрашиваю всерьез.
– И я говорю вполне серьезно. Над такими вещами не смеются. Человек приходит в этот солнечный мир для того, чтобы создать семью, родить детей и ждать внуков. Таков закон природы.
– Я другое имела в виду, – не поднимая глаз, пробормотала Чаара, смущенная.
– Что именно, скажи?
– Дедушка, – Чаара робко подняла на Дархана точно вдруг омытые росой очи. – Мне хотелось бы всегда-всегда жить тут, на Джэнкире. Ведь это моя родина…
– Лучше ничего не скажешь, голубушка. Дай-ка сюда свою головку, приложусь. – Дархан нюхнул в самое темя склонившейся Чаары. – Спасибо, птенчик, за великодушное сердце твое… Если желаешь, ты здесь и правда можешь поселиться навсегда. Может, ты и слышала: неподалеку отсюда, на Харгы и дальше, на Туруялахе, обнаружено богатое золото. Люди из экспедиций давно уже торят туда дорогу. Работали они там и нынче весной, от шума и грохота разных машин земля дрожала… Недавно, будучи в поселке, я имел разговор с Титом Черкановым, секретарем парткома нашего совхоза. Он нарассказал мне вещей, схожих только с олонхо. Если будет доказано наличие большого золота, на Джэнкире откроют прииск. Наплывет уйма техники, прорва людей. С помощью прииска наш совхоз, по словам Тита, перемелет застарелые кочкарники, превратит их в покосные луга. И вот тогда здесь обоснуется ферма рогатого скота, заведем многочисленные табуны – одним словом, наш Джэнкир превратится в одно из крупных отделений совхоза. Заимеет собственную школу, откроет больницу, заработает клуб, И вот, голубушка, ты сюда приедешь учительницей или доктором с высшим образованием. Ясное дело, с супругом. И заживете себе на родимой стороне.
– Неужели так все и будет взаправду, деда?
– Конечно же, взаправду. Тит небылицы плести не станет.
– Иэхэйбиин[15]!
От избытка невыразимых чувств, вспорхнув белой бабочкой, внучка повисла на шее деда. «Дедушка!..» – вскрикнуло сердце и плеснулось в груди волной. Теперь ей было жалко всех, у кого нет «такого, такого…» – слово не находилось. Но вот вдруг очнулось, пришло: «Самого лучшего в мире дедушки!» И снова стало немножко стыдно и неловко, как в тот миг, когда одна с вершины Буор-Хайа любовалась красотой земли, что он только ее дедушка. За что ей выпало такое счастье? Справедливо ли это? Никто не мог бы ответить на такой странный, несуразный вопрос. Впрочем, он и не возник явно – промельк, словно и не был.
Дархан спрятал-утопил лицо в текучих горячих волосах Чаары. Святой, блаженный запах детства! Как он, оказывается, стосковался по нему, истомился, извелся в беспросветной безысходной печали, причина которой стала понятна только сейчас. Иссиня-черные волосы внучки пахли медом, солнцем и, казалось, навсегда забытым невозможным счастьем. «Чаара – Дитя Благоуханное…»
И вот бабочкой же взлетела на пень.
– Как прекрасна жизнь!
Не слова – выдох лишь, колебание воздуха. Или то душа вымазала заветное? Преждевременное – не по возрасту? Ох, кто знает, сколько он уже существует на этом свете? Для родителей мы до седых волос маленькие да глупые. А для природы, общей нашей матери, – так ли? Перед ней все равны, и ребенок мудр. Иной и мудрее иных долгожителей.
Ни к кому не обращалась Чаара в этот миг, но Дархан услышал – откликнулся: вздохнул глубоко-глубоко от переполненного сердца. Иначе б не выдержало. Произнес в свою очередь:
– Если Бог-Творец и существует, то вот он в собственном подлинном величии – это Мать-Природа, родная наша Земля-Кормилица.
Ничего не добавил более – ни к чему.
Древний дедушка и юная внучка, тесно обнявшись за плечи, неотрывно и завороженно глядели на близкий и далекий, горящий радугой горизонт.
Глава 3
Усмехнулся:
«– Давным-давно, аж в тридцать восьмом году, работал я на Алдане главным инженером шахты. Однажды как снег на голову нагрянуло к нам высокое начальство – агитировать, стало быть, чтобы мы приняли обязательство удвоить план. Ну, «агитировать» – так говорится. Сами понимаете, что я имею в виду… Пошли, само собой, митинг за митингом, совещание за совещанием – в общем, все как по писаному. Директор шахты вдруг вошел в раж. Да еще какой! На глазах преобразился человек: глаза сверкают! Слюной брызжет! Рубит ладонью воздух: «Не два! Два с половиной! Нет, три плановых задания дадим! Если родной отец товарищ Сталин прикажет, то…» Тут его, сердешного, слава богу, заглушили аплодисментами, диким ревом – неизвестно, до чего дотоковался бы…
– Ну, а вы что скажете, товарищ Бястинов? – оборотилось ко мне со сладенькою улыбочкою на устах приезжее начальство. – Только что «дражайшим» или «любезнейшим» не величают – уверены: то и скажу, чего ждут. Такое меня тут зло взяло: за болванов нас, что ли, держат? Для чего устроили это клоунское представление? Сам не пойму, что оно вышло, только бухнул:
– Блеф это все! Блеф!
У начальства физиономии наперекосяк и пополам: губы еще в улыбке корчатся, а глаза уже на лбу крутятся. И ужас в них. Меня же понесло по бочкам. Не просто высказываю свое личное мнение, а на цифрах доказываю. И ребенку, мол, ясно, что увеличение плана – вещь абсолютно невозможная. Немыслимая!
Никак в моей дубовой башке не укладывается, как можно давать заведомо фальшивые обещания, нагло обманывать самого товарища Сталина? Верил, верил я в непогрешимость и гений «отца народов»!
Наконец начальство стало помаленьку очухиваться, приходить в себя. Лица у всех зачугунели. Брови нахмурены. Глаза на место встали. Мне бы сбавить обороты – не тут-то было. Слова помимо воли из меня так и сыплются. Если бы просто слова – раскаленные уголья.
– Вы же в душе и сами не верите! – режу напропалую правду-матку. Чувствовал ли себя героем? Может, и так.
До сих пор еще помалкивали – точно змею каждый проглотил. Но только это сказал, что тут началось:
– Провокатор!
– Вредитель!
– Саботажник!
И не так приезжее начальство беснуется – «свои». Быстренько собрали бюро партячейки – билет, само собой, на стол. «Иди гуляй, решим, что дальше с тобой делать!» Все свершилось в мгновение ока. Еще хорохорюсь, а чувство– словно обухом по затылку хватили.
Как в бреду приплелся в общагу, валяюсь ночью в пустой комнате без сна и мучаюсь в думах: «Как это можно в наше-то время попасть в такую передрягу за чистую правду?» Уже за полночь в глухой темноте стук в окно. Встал я.
– Выйди, поговорим, – шепот директора. – Кстати, мыс ним давние кореши были.
Вышел. Он молча пошел смутной тенью в сторону леса. Я за ним. Остановились поодаль домов в сосняке.
– Ты что наивного дурака из себя разыгрываешь? – рявкает он на меня.
– Еще неизвестно, кто из нас дурнее, – отвечаю как можно спокойнее.
– Завтра же откажись от своих слов! Покайся, что ошибся. Поклянись чем хочешь, что отдашь все силы без остатка ради выполнения плана! Тогда, может, еще спасешься…
– От чего я должен отказаться? От правды? В каких таких ошибках я должен покаяться? В том ли, что не стал бессовестно лгать? Нет! Не-ет…
– Кретин! Идиот! Как ты не поймешь элементарных вещей?!
– Чего ты меня вразумляешь? Ну, ответь по совести: веришь ли ты сам в то, о чем так трубишь?
– Пусть в душе не верю, но… это необходимо! Надо так! Надо! Пойми ты это, дуралей! – Чуть не плачет, на колени бухнуться готов.
Мне шлея – под хвост:
– Не понимаю и не пойму! Не хочу понимать!
– Петя, дорогой мой, я тебя прошу, даже умоляю… – сказал вдруг тихо директор, только что оравший на меня. – Его голос до сих пор стоит у меня в ушах, – Ты знаешь, чем все это может обернуться? Ты играешь с огнем. Потом, когда раскаешься, поздно будет…
– Не раскаюсь!
– В таком случае, – голос его снова стал жестким, – я тебя больше не знаю.
– Я тоже не желаю тебя знать! – ответил я в гневе бывшему другу, резко повернулся и пошел к себе домой. И все-таки я не мог не обернуться – в кромешной темноте между деревьев я еще раз увидел огонек его папиросы. Он ждал: надеялся – передумаю… С тех пор мы больше не встречались.
Через три дня меня доставили в райцентр уже с провожатым; и другие люди поговорили со мной по-другому. Мое «упрямство» обошлось двадцатью годами в местах не столь отдаленных… И после, попадая даже в нестерпимые для живой души испытания, я так и не раскаялся в своем «дурацком» поведении…
Позже узнал, что шахта не дала не только обещанных двух с половиной заданий, но не справилась и с обычным – одинарным. Директор схлопотал небольшой выговорок и продолжал себе спокойно работать по-прежнему. Бястинов промолчал, потом исподлобья, остро взглянул Кэремясову в глаза: «Я же… я не каюсь и теперь…»
«Да-а, печальная история!..» Знать-то знал, что не миновал Бястинов ГУЛАГа, подробности, как да почему, выплыли, так сказать, впервые.
Анализируя позже, правильно ли реагировал на рассказ, Кэремясов пришел к заключению: правильно! И остался удовлетворен. Кому нужны его «ахи» и «охи»? Сентиментально! Пошло! Типичная обывательщина! Смирять сердце: не доверять первому порыву – урок, который вытвердил накрепко. Тем более нельзя идти на поводу у эмоций, не учитывать суровую непреложную диалектику истории. Да, были отдельные ошибки. Были! И помрачнел. И зубы сцепились. Жилка дернулась на виске. Почти уверен: будь он, Кэремясов, в то время совершеннолетним, – за милую душу загремел бы за колючую проволоку! Виноват, что ли, что тогда пешком под стол ходил? А получается вроде так, ежели судить потому, как с молчаливым упреком и снисходительно взирает на него тот же Бястинов. По какому праву? По праву невинной жертвы? Мученика? А не… – и страшная мысль вдруг ожгла, пошатнула: не спекулируют ли некоторые на своей биографии? Не жаждут ли крови? Эдак черт знает до чего можно дойти! Чувствовал: шаг еще – и свихнешься. Думать дальше – и кошмар. Что-то в его мыслях было и подловатое. Что? И не мог остановиться. Неужели в нем заговорил гонор? То, что, рассказывая свою историю, Бястинов целил прямо в него, намекал на сходство с давним «районным начальством» – очевидно. Явно видел в нем примитивного карьериста. Это и взъярило? Эх, Мэндэ! Слаб человечек. Слаб. Чуть уязвил тебя кто – враг! Ну конечно! Ты-то непогрешим. Ты-то… Эх, Мэндэ!
«Да-а, история…» Не о бястиновской думал – о другой. Еще и не бывшей – будущей. Свинцовая тяжесть придавила. Сердце ли только? И не тело ныло. Одно тело бы – ерунда. Эх…
Уверен-таки был: донести голову до подушки – и там из пушек пали. Черта с два! Хоть и измочалился в лоск, по-каторжному, – спасительный сон, на который Кэремясов рассчитывал, не шел. Ни в какую.
В чугунной голове – сумятица, хаос, мешанина резких, хриплых голосов. Не сразу и разберешь, кто говорит. Уж в какой раз прокручивает события последних четырех дней – все без толку. Что она дала, поездка на прииски? А что, собственно, могла дать?
Прав, в сущности, Спартак Каратаев, секретарь парткома прииска Табалаах, когда рубанул напрямик:
– Не думайте, что приехали к аборигенам, впервые в жизни услыхавшим означении государственного плана. Каждый из коммунистов, и даже каждый беспартийный работяга, прекрасно это понимает и, не жалея себя, будет вкалывать для выполнения плана. Вот в этом уж будьте уверены!
Тут бы и кончить – где там! Амбиция, что ли, подвела Кэремясова? Да и тон Каратаев выбрал не просто резкий – хамский. Ну и взыграло:
– Не сомневаюсь, что ваш прииск с планом справится. Но теперь этого мало! Надо в интересах комбината в целом значительно его превысить! Чваниться, что выполнили лишь собственный план, не стоит…
Не успел сказать – понял: зря! Ни за что ни про что оскорбил людей.
Кудрявцев, директор прииска, до тех пор не вмешивавшийся в перепалку двух секретарей, вдруг взбеленился:
– Как это «чваниться»? Мы разве «чванимся»? – с неожиданной для его громоздкой комплекции прытью вскочил с кресла. – Мы гордимся, что справились с планом! Сами видели, каковы дела на шахтах и карьерах. Люди работают, как каторжники! Что люди – металл не выдерживает усталости, машины ломаются! И все это для вас – мало? «План надо перевыполнить – и значительно»! А где вы видите возможности для этого? Если видите – садитесь на мое место! Руководите! Перевыполняйте план на сколько хотите… А меня увольте…
Чего ж не понять крик души? Он и понимает. А кто поймет, каково ему? Никто! Можно и не надеяться. Такая жаль к себе охватила в тот же миг, что… И гордость тут же: должен ведь кто-то взвалить на свои плечи непомерную тяжесть ответственности? Это выпало на долю ему, Кэремясову! «Уф!» Откинул тяжелое одеяло. Духотища! Дышать нечем. Неужели так парит перед грозой? Переворачиваясь на другой бок, заскрипел кроватью; с опаскою глянул на жену: не разбудил ли? Продолжала спать блаженно. Безмятежно посапывала. Сжатый кулачок под щекой – дитя. Невольно и позавидовал: ее-то не терзают проклятые заботы о выполнении плана… Заложив скрещенные руки под затылок, Мэндэ Семенович уставился-уперся взглядом в потолок.
Ночь тянулась нудно. Не было ей конца. И казалось, не будет. Впрочем, это и к лучшему бы.
Перед тем как лечь, звонил Зорину домой: не вернулся ли? Нет, но обещался обязательно.
Кэремясов пошарил в тумбочке. На днях сунул туда пачку сигарет. Хотя вот уже несколько лет как бросил курить, в последнее время иногда тянет.
«А-а, вот и она, милая». От неловкого движения пружины резко взвизгнули.
– Что, Мэндэ… что случилось?
– Да ничего… Выкинуть давно пора эту чертову кровать: чуть шевельнешься – звону на весь дом!
– А я испугалась…
– Э, оставь. Что со мной может случиться, когда ты рядом?.. Спи себе, спи… – притворно зевнул.
– Мэндэчэн… – Сахая включила ночник, достала из-под подушки часики. – О-о, да уже давно за полночь. Я и не слышала, как ты пришел. Чего не спишь, спрашиваю?
– Не идет сон.
– Отчего?
– Жарко очень, что ли.
– Какая жара – прохладно. Ты не спишь от другого.
– Отчего это?
– Ты о другом думаешь – вот отчего.
– Ну-ка, это уже интересно! Уж не ревнуешь ли? Вот это новость! Так говори: о ком это я думаю без сна?
– Не о ком, а о чем.
– Даже «о чем»?
– Ладно, не притворяйся, будто не понимаешь. У тебя это все равно не получается. Словно я не знаю, что ты день и ночь думаешь о своем проклятом золоте. У тебя одно на уме: план, план, план! Скажешь, не так?
– Твоя правда…
– О, Мэндэ… Мэндэчен… Нет чтобы хоть ночью-то спать спокойно… – Сахая протяжно вздохнула и, потянув мужнино одеяло, шепнула: – Ну-ка, подвинься…
Случись это в другое время – Мэндэ в мгновение вспыхнул бы, запылал, словно сухая стружка от спички…
Сейчас он просто обнял мягкое жаркое тело жены, понюхал ее куда-то в висок, затем вяло уронил руку и остался лежать недвижно.
Сахая! О, святая женщина! Другая взвилась бы от ярости. Не взвилась – так надулась бы. Отвернулась капризно-презрительно.
Нежная благодарность хлынула в душу Кэремясова: понимает! Хоть жена понимает его страдания… И заплакать хотелось. Оросить ее лик живительной влагою. И тем высказать бессловесное, невыразимое. Заодно испросить прощения, смыв позор свой; очиститься от презрения к себе.
– Сахаюшка…
– Милый мой, можно ли так изнурять себя? Не жалеешь себя, родной…
«Знать бы, вернулся Зорин? Чем черт не шутит, вдруг привезет благую весть…» Мысли крутились далеко отсюда; и сам он был не здесь – пустой оболочкою разве. О чем ворковала его благоверная, не слыхал.
– Мэндэ!..
– Слушаю… – Спохватился: не в кабинете он. – Слышу, слышу, ласточка. – И опять охватила нежность.
– А коль слушаешь, засни. Что, план сам собою выполнится, если ты вот так, с открытыми глазами, проваляешься ночь напролет? Так и помешаться недолго, милый.
– Знаю.
– Ладно, я тебя убаюкаю. – Сахая еще теснее прильнула горячей грудью, принялась ладошкой легонько постукивать его по груди. – Ну, усни, засыпай… Баюшки-баю… Баю-бай… Примерное дитя должно быть послушным… Баю-бай…
Телячьи нежности, отчего совсем недавно он готов был впасть в гнев, оказывается, могут быть так приятны. Смущенный этим открытием, он лежал, сдерживая необыкновенную радость.
– Я уже сплю… Спасибо тебе, мое солнышко… Спи и ты…
Постепенно шепот гас, становился все глуше, невнятнее:
– Баю… бай…
Незаметно для себя она уснула, ласково мурлыча и постанывая, щекоча легким дыханием его шею.
Трепеща спугнуть хрупкий сон той, кого он теперь любил как никогда прежде, ибо и не подозревал, что возможно так любить, замер. Может, впервые знал (знал неопровержимо и наверняка!): он – СЧАСТЛИВ! Почему же впервые? Разве не бывало, что, пожираемый безумным пламенем страсти, он благословлял временную смерть-бессмертие? О сладость небытия! В ней полнота жизни. Помнится, точно током ударило: «Диалектика!» Думал ли о чем подобном теперь? И в голову не могло прийти. О ней – только. Это-то и счастье!
Сахая…
Мэндэ Семеновичу вдруг померещилось-показалось, будто знал эту женщину всегда, еще до своего фактического рождения – в преджизни, ежели такое бывает. А почему бы нет? – встал было на дыбы. Впрочем, тут же и стушевался. Подавил слепой бунт суеверия. На самом-то деле со дня их первой встречи в прошлом месяце минуло всего три года. Всего? Главное: Кэремясов не смел и представить, как он вообще мог жить раньше, не подозревая о ее существовании на свете? «О жизнь моя!» – вскричало, точно ужаленное, сердце.
– Баю… бай… – откуда-то из немыслимой глуби сна долетело до него ее нежное пришептывание. И там она, душенька, ни на миг не прекращала думать и заботиться о его покое.
Подозрительно! Холостякующий партийный работник – нонсенс! И небезосновательный, сказать, повод для кое-каких кривотолков и заспинных, завиральных разговорчиков и разговорцев. Ан все равно! А не потому ли сопротивлялся до последнего, пребывая в упорном холостячестве, что суждено было встретить ему Сахаю – судьбу свою?
И жутко вдруг стало. Из нестерпимой жарыни – в ледяную прорубь. И снова так. И сызнова. Женись на другой – что было бы? А ведь мог! Что греха таить, было несколько критических моментов, когда и прежде подумывал, и еще как, завести семью и зажить потихонечку-полегонечку, как все приятели и знакомые, и… не мечтать по-ребячески о единственной, предназначенной, необыкновенной любви. Уже было и решил прекратить бесплодное ожидание: «Нет ее такой на земле! И не было. Выдумали поэты. А нет – глупо ждать…» Но в крайний момент что-то возмущалось в нем. Душа не хотела смиряться, глупая. Точно молила сквозь жалобные слезы: «Потерпи еще… еще немного… А там делай, как знаешь».