Полная версия
Времени холст. Избранное
«Да вот, есть одна идея, – похлопывает Обмолотов красную папку с виньетками и неожиданно, кивая в сторону беженки, выпаливает: – Надо бы устроить показательные соревнования японских мечей, а там – получить заказ на их массовое изготовление».
Величественный взгляд Иконы застывает, округляется и неспешно опускается на Обмолотова, который продолжает что-то лопотать про цудзугири, содэ-сури, Яма-но Нагасиху и его священную борьбу с бедностью.
В переходе появляется милицейский наряд – два добрых молодца мускулистых, две добрых дубинки ребристых, и беженка безропотно поднимается с насиженного места. «Видел? – указует перстом Икона на молодцев. – И не надо никакого цудзугири дурацкого, Нагасиха ты Ямано!»
В малиновом платке, прижимая к груди спящего младенца, закутанного в лиловые лохмотья, беженка незаметно растворяется в синеватой дымке Невского проспекта, как Мадонна.
Стоять, Зорька!
Процветающий юрист Воробьевъ приглашает увядающего юриста Орлова в суши-бар – на горячее саке и нежные утиные крылышки, томленные в пиве. «Зорька, стоять! – кричит Воробьевъ. – Сегодня я проставляюсь – суд выиграл! Стоять, Зорька!»
В городе изредка скакали на цирковых лошадях и стреляли из пистолетов. Неизвестные стрелки пользовались либо итальянскими «береттами», либо югославскими «агранами», либо китайскими «тэтэшками». Неизвестные стрелки поджидали жертвы либо на лестницах темных, либо на чердаках пустых, либо на Стрелке Васильевского острова. Они надевали либо спортивный костюм, либо кожаные куртки с тугими застежками, либо женские платья и парики. Но никогда неизвестные стрелки не стреляли просто так, от нечего делать. Они всегда стреляли из-за денег и всегда в яблочко попадали. Разумеется, в это время милицейский наряд нес опасную службу в синеватой дымке Невского проспекта.
Общественник Уртранцев был внезапно застрелен у подъезда собственного дома на Екатерингофском канале. Говорили, что он возвращался из бани и в его руках была хозяйственная сумка. Из сумки торчал пучок можжевеловых веток – острыми прутьями кверху. У подъезда его поджидала хорошенькая артистка в оренбургском пуховом платке и кокошнике, отделанном красными бусинками. Приблизившись к Уртранцеву, артистка улыбнулась, распахнула пуховый платок и выстрелила в упор. На месте происшествия остался дымящийся пистолет «ТТ» китайского производства, бездыханный труп общественника Уртранцева и сиротливый пучок можжевеловых веток. Кокошник и сумка исчезли в разных направлениях.
На следующий день догадливая журналистка Апостольская, описывая в «Вечерней газете» случившееся на Екатерингофском канале, предположила, что в хозяйственной сумке Уртранцева находился миллион рублей, завернутый в махровое полотенце. Возмущенная общественность потребовала немедленной сатисфакции, поскольку убитый общественник вел бескорыстный образ жизни, возвращаясь из бани. В районный суд был подан иск о защите чести и достоинства Уртранцева, цинично оклеветанного газетчиками. Интересы истца представлял адвокат Разумовский, интересы ответчика – Воробьевы
Статья 17 Гражданского кодекса
Способность иметь гражданские права и нести обязанности (гражданская правоспособность) признается в равной мере за всеми гражданами. Правоспособность гражданина возникает в момент его рождения и прекращается смертью.
Статья 150 Гражданского кодекса
Жизнь и здоровье, достоинство личности, личная неприкосновенность, честь и доброе имя, деловая репутация, неприкосновенность частной жизни, личная и семейная тайна, право свободного передвижения, выбора места пребывания и жительства, право на имя, право авторства, иные личные неимущественные права и другие нематериальные блага, принадлежащие гражданину от рождения или в силу закона, неотчуждаемы и непередаваемы иным способом.
Статья 152 Гражданского кодекса
Гражданин вправе требовать по суду опровержения порочащих его честь, достоинство или деловую репутацию сведений, если распространивший такие сведения не докажет, что они соответствуют действительности. По требованию заинтересованных лиц допускается защита чести и достоинства гражданина и после его смерти.
«Труп не имеет ни чести, ни достоинства, – грызет утиное крылышко Воробьевъ. – Это доказывается как дважды два. Стоять, Зорька! Во-первых, Уртранцев при жизни, быть может, гордился этим миллионом, вовсе не считая его наличие в махровом полотенце чем-то постыдным или позорным. Во-вторых, публикация появилась после смерти Уртранцева, который не мог ни оценить ее, ни опротестовать, поскольку утратил всякую правоспособность. В связи с этим у суда не было возможности защитить его нематериальные блага и права, к каковым относятся честь и достоинство, ибо в данном случае они уже обрели свои подлинные качества, они уже стали фантомами, как и сам обладатель этих прав и благ. Вот в чем фокус, стоять, Зорька».
«Да, да, я читал, – кивает головой Орлов. – Повесть временных лет. Мертвые сраму не имут».
«Вот именно, не имут! – бросает обгрызенную косточку Воробьевъ. – В противном случае можно будет защищать честь и достоинство хоть Батыя, хоть Мазепы, хоть Ивана Грозного. Про Ленина и Гитлера умолчу, ибо очевидно, что и сегодня найдутся заинтересованные граждане, готовые подать иск в их защиту!»
«Получается, – тычет Орлов японскими палочками, – что вон тот замухрышка, что сейчас околачивается у дверей (это был Обмолотов), обладает на данный момент достоинством куда большим, чем Александр Македонский или генерал де Голль, имеет честь, не сравнимую с честью Овидия или самого Александра Сергеевича Пушкина?»
«Именно так, ибо, ибо, ибо, – пытается Воробьевъ разлить из кувшинчика горячее саке по чашечкам. – Стоять, Зорька!»
Ужаснулся Орлов. Ясно представил себе свое запредельное будущее – черное, обесчещенное, недостойное, похожее на грязную плевательницу, куда всякий мерзавец может сплюнуть желчную слюну. И загоревал Орлов, что не стало у него вечности – осталось только настоящее, но такое мимолетное и призрачное, как утренняя нежность небесная. И теперь понятно стало Орлову это неодолимое желание остановить мгновение, попридержать его при себе, не отпуская в дальний путь.
«Да, да, я читал, – печалится Орлов. – Гете. Фауст. Остановись, мгновенье, ты прекрасно! Зорька, стоять, стоять, Зорька!»
Поребриков и Бордюрчиков пьют. Поребриков пьет чай, а Бордюрчиков – кофе. Поребриков пьет чай черный, байховый, мелколистовой, напоенный жарким индийским солнцем. Покупая напиток, Поребриков усердно трет монеткой упаковку – серебряную фольгу.
«Вы так до дырки дотрете!» – беспокоится продавщица.
«Не дотру, – отвечает Поребриков, – настоящий чай дырки не дает».
«Если будет дырка, – поясняет продавщице Бордюрчиков, – значит, товар поддельный».
«Мы с подделками дел не имеем, – обижается та, – у нас фольга подлинная».
«А чай?»
Бордюрчиков пьет кофе крепкий, темно-золотистой обжарки, пахнущий пряным бразильским зноем, вольным ветром и счастьем. «Я сейчас кофеек бодрячок заварю, – богато сыпет в джезву Бордюрчиков. – Не желаете взбодриться?»
«Нет уж, увольте, я мировоззрения не меняю», – прихлебывает Поребриков жиденький чай, за которым виднеется весь блистательный Петербург с пригородами.
Поребриков и Бордюрчиков вирши пишут и поэмы златокрылые. Поребриков пишет из божественного вдохновения, велеречиво, а Бордюрчиков – на заказ, для какой-нибудь рекламной компании, или просто для буйного веселья и застольного пиршества духа. У Поребрикова получается примерно так:
Застит ночь избяные зарницы,Проясняя сердечный мой взор,И трепещет душа, яко птица,Воскриляясь на светлый простор.Бордюрчиков, читая творения поребриковские, добродушно всегда похохатывает, предлагает заменить избяные зарницы лубяными глазницами – все равно, мол, одна пустомыслица получится. Но порой смягчается Бордюрчиков, советует Поребрикову сердечный взор превратить в похмельный: «Вот тогда будет правда художественной жизни, отразится в очах ее маета и глубота».
Время от времени, по православным праздникам – на Пасху, Троицу или Рождество, безбожный Бордюрчиков преподносит Поребрикову рифмованные куплеты:
Известно, что являетсяПоребриков скупцом:На Пасху разговляетсяОн собственным яйцом.«Я не скупец, – дует губы Поребриков, – я глубокий эконом».
«Неужто Адама Смита читаешь?» – удивляется Бордюрчиков.
«Нет, мне и Евангелия хватает – хлеб насущный даждь нам днесь да избавь от лукавого».
«От этого, что ли? – дзинькает пальцем Бордюрчиков по пустой стеклотаре с пятипалыми отпечатками сальными. – От этого ты еще вчера избавился. А сегодняшний лукавый пока не нарисовался».
Разные стихи пишут Поребриков и Бордюрчиков, разные напитки целебные пьют, отчего и числятся в разных писательских гильдиях.
Повесть о союзе строкомеров
В оные годы имперский союз строкомеров был един и неделим, а с началом свободы отдельные члены стали проявлять своеобразие и своемыслие. Раскол произошел из-за чая с кофеем. Дело в том, что однажды группа строкомеров прочитала в Детской энциклопедии, что чай был завезен в Россию раньше, чем кофе, – в 1638 году монгольский хан Алтын подарил четыре пуда диковинного сушеного листа московскому послу Василию Старкову, который и доставил чай к столу царя Михаила Федоровича. А кофе впервые попробовал только его внук, царь Петр Алексеевич, в 1698 году, в ходе Великого посольства в Европу, когда проживал и столовался в доме садовода Эвелина – основателя Лондонского Королевского общества. На этом основании группа строкомеров стала защищать приоритет чая перед кофеем, объявив напиток, доставленный восточным путем, исконным и полезным для здоровья народа. В народе эти строкомеры получили прозвище чайников. Чайники всячески пропагандировали чудесные свойства чая, его божественную силу и чистоту.
Другая группа строкомеров не согласилась с таким положением вещей, провозгласив мешок абиссинского мокко, доставленный в Россию западным путем, символом просвещения и торжества разума над темными магическими силами. Они отмечали удивительное возбуждающее воздействие этого напитка на деятельность мозга и нервной системы, в подтверждение непрестанно насвистывая веселую кантату Иоганна Себастьяна Баха, посвященную кофе. Эти строкомеры в народе получили прозвище кофейников.
Между чайниками и кофейниками то и дело вспыхивали стычки и баталии. Чайники обзывали кофейников предателями Отечества, иудами и прозелитами смертоносной кофемании. Кофейники указывали чайникам на азиатское, дремучее, отсталое происхождение слова «чай» и необычайную чайную причину американской революции.
Однако большинству строкомеров полемика между чайниками и кофейниками представлялась несколько метафизической. Они в основном употребляли водочку, баловались коньячком, угощались шампанским. В народе же подобных строкомеров презрительно кликали подстаканниками. Воистину, встречаясь тет-а-тет с кофейниками, подстаканники демонстративно дули кофе, и попивали с наслаждением чаек, беседуя наедине с чайниками. Чего греха таить, многие подстаканники в глубине души были чайниками, хотя формально числились кофейниками в силу генеральной кофейной линии.
Все кончилось в одночасье, когда сгорел старинный особняк на Шпалерной улице, именуемый чайниками чертовой кофейней, а кофейниками смрадной чайною или чагу аром – на китайский манер. В ночном пожаре, наряду с тюками байхового чая и мешками кофейных зерен, сгорели всякие чаяния, веяния и верования. Новое поколение строкомеров выбрало некий заморский напиток «пепси» – бодрый освежающий эликсир успеха, способствующий ожирению сердца и прочих органов. Оно ставило ни во что прежние заслуги в чайно-кофейной борьбе, без передыху строчило чтиво и кичилось кичем. Прощай, империя!
«Ах, какая была держава! – смакует Бордюрчиков кофе. – Какие были поэты, маринисты, художники разные!»
«Да, были люди в наше время, – потягивает Поребриков чаек, – богатыри Невы! А теперь нет ни богатырей видных, ни сказителей самобытных – кругом одни бесстыдные проекты и прожекты. Но когда-нибудь восторжествует правда, и начнут люди искать свое прошлое, чтобы обрести среди запамятованных слов и низвергнутых камней искорку Божью и зажечь мысль, великую и свободную. Будущее – в нас, мы обречены на будущее».
«Не застят ли его избяные зарницы?»
Дух Дельвига
Знаменательно: все предыдущие смуты в Петербурге возникали из-за хлеба, а нынешняя свобода, как истинная петербурженка, явилась из-за камня. Этот камень принадлежал барону Дельвигу, который, укрывшись в кущах ионийских, воочию наблюдал изобретение ваяния, способного оживить грубый прах:
Боги! на глине я вижу очерк прямой и чудесный…Так вот, когда камень Дельвига был предназначен к сносу, на Владимирскую площадь вышел молодой человек и стал объяснять, что камень сносить нельзя, иначе исчезнет прекрасный дух Дельвига, заключенный в нем. Постепенно народное движение в защиту одухотворенного камня ширилось и в конце концов победило: камень остался целым и невредимым, а молодой человек стал депутатом.
Депутаты регулярно переизбирались в городское собрание, демонстрируя на выборах свои недюжинные способности, а именно: считать на счетах, играть на виолончели и блистать, блистать, блистать в разных платьях и смыслах. Правда, любовь народная переменчива: сегодня нравится виолончель, а завтра – барабан с литаврами. Но для молодого человека народ всегда делал исключение: «Он ведь дух Дельвига представляет, а как собранию без духа? Без духа и воли нет!».
Раффлезия арнольди
Направился однажды Фуражкин к духу Дельвига в Мариинский дворец – неприступную фортецию свободного законотворчества. Поднялся по Парадной лестнице, охраняемой Ахиллесом и прочими заслуженными изваяниями Троянской войны, стал прохаживаться по длинным анфиладам, по залам расписным, с мраморными колоннадами, бронзовыми люстрами и золочеными грифонами. Кругом царила торжественная обстановка прозрачной тишины и российской государственности. «Картина Репина», – припомнил Фуражкин, окидывая взглядом знаменитую Ротонду, пронизанную косым солнечным пунктиром, в промежутках которого мерцали призрачные депутаты, творились инаугурации губернаторов и звучали победные фанфары.
Дух Дельвига был где-то на заседании, и Фуражкин заглянул в покои герцога Лейхтенбергского послушать трансляцию мудрого законотворческого процесса. Здесь сосредоточился цвет петербургской журналистики – догадливая сотрудница «Вечерней газеты» Елизавета Апостольская, необъятная телеведущая Юлия Перченкина, корреспондент местного радио Степан Степанов – по прозвищу дядя Степа. Журналистки непрестанно кружились по кабинету, сверкая осиными линзами. Дядя Степа, вытянув длинные ноги в красных бутсах, благодушествовал. В динамиках звучал тонкий, почти детский голосок, с металлическими нотками резкости и задористости, пытаясь очаровать слушателей познаниями юного мичуринца.
Речь, озвученная Яблочковым в Большом зале Мариинского дворца
Уважаемые хм депутаты! Приближающееся трехсотлетие Санкт-Петербурга ставит перед нами новые задачи. Сюда, на берега Невы, вскоре приедут хм многочисленные гости, и нам небезразлично, как будет выглядеть наш город в период хм празднования. Здесь нам помог бы передовой зарубежный опыт. Я видел в Амстердаме клумбы, висящие на фонарях. Это красиво. Почему бы и нам, по амстердамскому образцу, не украсить улицы хм площади города подобными висячими клумбами, усаженными не только ноготками, но и календулами?
Между тем в программе подготовки празднования хм пункт о висячих клумбах почему-то отсутствует. Там вообще не нашлось места творческой инициативе, свободным исканиям и прозрениям петербуржцев. Например, мой проект озеленения телевизионной башни был высокомерно отвергнут чиновниками. А ведь расчеты показывают, что ротанговые пальмы, которые обовьют башню, способны достигать невиданной хм длины – до 239,5 метра! Мало того, наверху башни я предлагаю разбить дивный сад – посадить цветы раффлезии Арнольди, способные достигать невиданного хм диаметра – 0,9 метра! И тогда наша башня, гордость северной столицы, расцветет в небесах, как огромный чудесный цветок. Это будет настоящим подарком к юбилею, которым хм восхитятся все приехавшие гости. Да мы и сами хм восхитимся! (Аплодисменты.)
С шумом врывается в герцогские покои взлохмаченный журналист Тройкин, одновременно почесывая затылок и дожевывая бутерброд. Никто толком не знал, в какой редакции он работает, какие статьи пишет, но ежедневно видели его то там, то сям, и всегда – закусывающим на фуршетах. Со временем прилепилась к Тройкину обидная кличка «бутербродник», обозначавшая шалопая, который неделями скитается по городу от стола к столу, позабыв и самый адрес редакции.
«Тише, тише, он выступает, – шикают на Тройкина журналистки и, вращая осиными линзами, шушукаются друг с дружкой. – Какой умница наш будущий губернатор! Говорят, Сам уже все знает и поддерживает его кандидатуру – молодой, перспективный, с идеями».
Дядя Степа ухмыляется, а Тройкин, одновременно вынимая из сумки потасканный магнитофончик и потертый блокнотик, шепчет ему на ухо: «А кто губернатор-то? Губернатор-то кто? Чья башня-то? Башня-то чья приехала?».
«Пойду-ка я отсюда, – решил Фуражкин. – Люди серьезным делом заняты, хотят цветники в облаках разбить, а я к ним со своим проектом летучего ангела и прочими заморочками. Куда же дух Дельвига запропастился?»
Уусикиркко
«Поедем в Уусикиркко, – говорит Ксении юноша Бесплотных, – я покажу тебе дом, я покажу тебе могилу Елены Генриховны».
Стучат колеса утреннего электропоезда – катадам ду ду катадам ду ду катадам ду ду – летят перелески весенние, подбитые зеленой бахромой, порхают облака перьевые, окаймленные золотыми полосками, кружатся птицы перелетные, опьяненные счастьем возвращения. А дальше длинная дорога от станции Каннельярви – асфальтовая, зернистая, звонкая – ведет мимо мшистого косогора, мимо аллеи смешанного леса, мимо убогих строений деревянных.
«Вон там, за тонким березняком, – говорит юноша Бесплотных, – раскинулась Средняя Азия – песчаный карьер с золотистыми барханами и чахлыми кустиками, а там, за бронзовыми соснами, находится Испания. Там звенят на ветру серебристые камыши Гитарного озера».
«А где жила Елена Генриховна? – интересуется Ксения. – В том смысле, далеко ли еще топать?»
«Елена Генриховна жила в Норвегии, – уточняет юноша. – Она жила в стране камней, сосен и эльфов. Чуть южнее, в Финляндии, пребывал Баратынский, женившийся на Эде. Пушкин сначала жил во Франции, а потом собрался в Китай, но был застрелен по дороге французом. Тютчев обретался в туманной Германии. К концу жизни там поселился и Фет. Мандельштам пел на развалинах Эллады. Каждый настоящий русский поэт жил в какой-то иной стране, в иной духовной области, и только так, формально, для батюшки царя или для паспортного стола, числился по России. Вот сейчас все ищут русскую идентичность – по какому, мол, адресу мы прописаны? А русские – это вечные викинги, странники вечные, тучки небесные. Мы и христианство приняли потому, что там есть странничество. Вчерашний воитель в мгновение ока стал паломником, потому что к царству Божьему приближает война, а не мир. Мир – это дом, благоустройство, украшение, Ветхий Завет. Война – это боевой поход, это марш бросок, это странствие, это Евангелие. Это Христос сказал, что принес не мир, но меч. Нам нравится дорога, а не дом, нам нравится линия, а не точка. Наш дом родной – не строение, а нестроение. Наша дорога не может быть благоустроенной, как дом, потому что ее некогда благоустраивать, да и зачем? По ней нужно идти, нужно двигаться к цели. А цель – иная, придуманная страна. Сейчас мы с тобой идем в Норвегию, к Елене Генриховне».
Норвегия выглядит холмом, поросшим соснами и березами, на вершине которого темнеет полуразрушенная каменная кирха. К ней ведут гранитные ступени, застеленные зеленым мхом забвения. Мощные стены сложены из грубых валунов, отчего церковь напоминает средневековую башню. Сквозь кирпичные арки проходит ветер – серый, с голубым отливом. И тонкая рябинка, прилепившаяся к верхнему валуну, приветствует веточками, прозрачными и хрупкими.
Вокруг кирхи, в густых зарослях травы, светятся кресты и звезды, обнесенные узорными оградками. Кое-где в углах притулились деревянные столики и скамейки – ветхие, выцветшие от солнца и дождя. На столиках разбросаны одинокие конфетки и черствые кусочки ржаного хлеба – приношение ушедшим в иной мир. На узкой тропинке деловитый, с черным галстуком, воробей встречает редких посетителей кладбища.
«Присядем», – предлагает Ксении юноша Бесплотных. Около столика возвышается красный крест, повитый бумажными цветками смерти. А чуть подальше, у самой оградки, чернеет безымянная стела с жестяной звездой.
«Я хочу тебе прочесть кое-что, – достает юноша тонкую тетрадку. – Это выписки из дневника Елены Генриховны за 1913 год – последний год ее недолгой жизни. Иногда мне кажется, что это она пишет обо мне».
Из дневника Елены Генриховны
Что это, в самом деле? Неужели этот Евгений, прогнанный от тепла и света в ночь, так у меня болит? Могу ли я послать ему ласку в одиночество? Может быть, немножко, но не более, чем помочить губы умирающего водой… Очень болит!
Что мне тревожно? Где-нибудь есть настоящий, воплощенный Евгений – с прогнанными плечами – и ночь? И я могла бы его любить так тепло, так раздирающе нежно, а он бы не зябну л больше…
Иду и тихо повторяю себе: «Свет в ночи!». Исполнившиеся стоят здания на вехах темной ночи. Говорит кто-то нежно: «Ты идешь и бережешь звезду в груди, ты несешь через запутанную улицу звезду в груди, положи руки на грудь, береги ее».
Фонарь меркнет у портерной, прохожу переулок, пересекаю площадь. Я не боюсь никого. Ноги приобрели полет. Прижимаю руки к груди, отвечаю голосу: «Иду с крестом на сердце». Фонари лижут, дрожа, дорогу через полуспящий, потонувший до утра грешный город.
Эротиканетемная. Таинство. Смерть. Любовь. Элементы высшего эротизма в подвиге. Жизнь творящая. Эротика дает вершины подвига. В подвиге огонь самоуничтожения.
Если бы существа знали, где путь правды, то ничего бы не надо, кроме хлеба, струганого стола… И совокупляться даже бы забыли. И бес меня спрашивает: «А севрские вазы?». Но меня не испугаешь: «Севрские вазы вместе с ликами святых людей ставили бы в божницы, а стихи Шиллера выучили бы наизусть. И севрская ваза стала бы песней, а не негой тела, потерявшей смысл подвига». – «Но тогда перестали бы лепить вазы!» – говорит бес. «Ну, тогда слепили бы символы бессмертия солнечной жизни, медовой жизни, всевластной доброты!» – говорю я.
Праздники соборные, чуждые неги. Для них вазы, севры, а каждый день счастлив все-таки тот, кто не замечает, из чего пьет и что пьет от радости свершаемого им. Нет, правда, будет третья истина. Если в радости подвига да вдруг заметят, что у чашечки розовая каемочка, – как она им засветится днем весенним.
«Я хочу поклониться кресту Елены Генриховны», – просит Ксения, серьезная и притихшая.
«Да нет никакого креста. Вернее, он есть, но я не знаю, как к нему пройти, – закрывает тетрадку юноша Бесплотных. – Понимаешь, Михаил Васильевич Матюшин (это муж Елены Генриховны) просто прибил перекладину к стволу сосны, растущей рядом с ее могилой. А на стволе вырезал ножом инициалы “ЕГГ” и повесил маленькую иконку Богородицы. Еще он устроил скамеечку с ящиком, куда положил книжку Елены Генриховны, чтобы любой прохожий мог прочесть про небесных верблюжат. Но кладбище разорили во время войны, а сосна с тех пор выросла, и надмогильный крест Елены Генриховны сам собой поднялся в небеса…»
Плывут в туман перелески, таятся в темных кустах птицы, облака возвращаются домой. Стучат колеса вечернего электропоезда – ду ду катадам ду ду катадам ду ду катадам.
Голубка
В Пантелеймоновской церкви, до свободы именовавшейся музеем гангутских защитников, царствует светлая грусть – фотографические корабли давно отплыли в печальную пучину, давно сокрылись в глубинах вечности героические бескозырки, хранившие память о великом морском переходе, и только священная дудочка поэта, казалось, еще плачет под обветшалым куполом храма.
И много жизней во вселеннойЛегло на жертвенник военный —Медноголовых змей наука,В пространство пущенных из лука.В Пантелеймоновской церкви стоит другой Фуражкин – оплывший, как свеча. Зажигает маленькую свечку, ставит ее перед иконою. И теперь как бы две свечи воздают хвалу Господу, две свечи молятся всем святым. А на иконе апостолы Петр да Павел, в небесных хитонах, склонились над желтым зданием с треугольным фронтоном греческим, с колоннами белоснежными. Из-за здания, окруженного кудрявыми изумрудами, вытекает синий ручей, омывающий голые лодыжки апостолов. «Господи, неужели это Смольный? – крестится Фуражкин. – Не может быть, чтобы штаб революции очутился в святом месте. Вот наваждение!»