Полная версия
Времени холст. Избранное
Выходит другой Фуражкин из церкви, – голуби на летописной брусчатке воркуют, клюют золотые зерна любви, – по дороге прикидывает, откуда явились вздорные ассоциации. Наверное, когда служил матросом на Краснознаменном Балтийском флоте, начитался на политинформациях благочестивых размышлений Скворцова-Степанова об аде и рае, бесах и ангелах, грешниках и праведниках: «Буржуи – это свечи толщиной в ручищу, а пролетарии – это копеечные свечки, тонкие, как высохший палец зеленого пролетарского ребенка». Помнится, сильно поразился тогда этому зеленому пролетарскому ребенку, который представился ему тихо сгорающим в блокадном городе от голода – как свечечка на кануне, перед траурным крестом.
Проходит другой Фуражкин мимо легендарного музея обороны Ленинграда, где две зенитки у входа, как колодезные журавли, стремятся в небо, закрашенное свинцовой пасмурью. «Хорошо бы, – поворачивает он к набережной, – хорошо бы поинтересоваться у апостолов, чего это вы, Петр да
Павел, над Смольным склонились, как над пациентом? Лечите или соборуете? Почему больницу психиатрическую назвали именем Скворцова-Степанова? Это что – некая почесть революционная или Божье наказание? Взяли да и вписали навеки имя славного товарища в сумасшедший именослов – наряду со всякими Достоевскими двойниками. Как легко сойти с ума – надо всего лишь поменять имя. Вот поменяли Питер на Ленинград, и начались сумасшествия. Кто спас город? Только ангел и спас».
Сегодня спасать город некому – колокольня Петропавловского собора, обнесенная строительными лесами и заботами, лишена золотой идеи. Ангел улетел на реставрацию. Говорят, однажды по весне прошедшего столетия решили в Смольном заменить его фигурой вождя в рабочей кепке: «Раз имя поменяли, надо и символ города менять». Однако нашелся один разумник, сказал, что этого делать нельзя, потому что тогда вождь, отразившись в Неве, повернется вверх тормашками. Ангел-хранитель уцелел и как-то по осени возвратил городу подлинное название. А Ленинград стал псевдонимом и утонул в речном времени.
С крепости пушка бьет, и другой Фуражкин сверяет часы.
«Настала новая эпоха, – думает Фуражкин, – эпоха реставрации, когда настоящий художник не сидит, сложа руки, а возвращает вещам подлинные имена, реставрируя их в мастерской памяти. Он противостоит сумасшествию, он борется с ложными переименованиями. Петербург должен стать Петербургом, дом должен стать домом, раскладушка должна стать раскладушкой, а не идиотическим сновидением. Это будет всеобщее восстановление сущности. Это будет возвращение к библейским истокам бытия, иначе все опять повернется вверх тормашками, все обрушится в бездну!»
Голубка пролетела.
Водка, сало, Достоевский
Голубоглаз князь Мишкин, белокур и таинственен, как визитка. Визитка есть овеществленная функция имени. Черный человек, какой-нибудь спецчеловек, имеет черную визитку с радужными орлиными крыльями и надписью золотом: «Специальная служба». Белый человек, какой-нибудь всечеловек, имеет белую визитку с тонкими голубыми насечками: «Международный благотворительный фонд». Черный человек богат, крылат и державен. Белый человек беден, бледен и гол, как корабельный колокол. Лев Николаевич Мишкин раздает бело-голубую визитку с черно-золотой отделкой: «Князь». Такая эклектика свидетельствует, что, конечно, никаким князем Мишкин не является и его улыбчивая визитка есть овеществленная фикция. Просто черный человек желает казаться белым.
Князь Мишкин содержит ресторацию на углу набережной Мойки, неподалеку от Сенатской площади. Ресторация располагается в полуподвале и обозначена красным флагом с белым девизом: «Идиоты всех стран, соединяйтесь!». Как правило, идиотами оказываются богатые иностранные пилигримы, поселившиеся под четырьмя гостиничными звездами. Они алчут туземной экзотики, какую получают сполна в заведении князя Мишкина.
Спускаясь в полуподвал, пилигрим неожиданно натыкается на длинные стеллажи с книгами о доблестных пограничниках, бдительно охраняющих обширные границы бывшей империи, о смелых полярниках, покоряющих ее ледяные пространства, о птицах и зверях, составляющих ее героическую фауну. Вся эта имперская литература перемежается горшочками с гортензиями. Затем пилигрим попадает в небольшую залу, обставленную обшарпанными столами и колченогими стульями минувших лет. На столах белые фарфоровые медведи представляют пепельницы, почерневшие, как промоины. На выцветших обоях золоченые багеты представляют репродукции передвижников, сверкающие, как разночинные сапоги. Дальний угол отгорожен китайской ширмою с изображением огромного красного дракона, выползающего из хрустального родника, над которым желтые монахи вращают сутру Низкие подоконники заполоняют никелированные самовары, цветастые гармошки и пишущие машинки «Москва» с клавиатурой, продавленной в неизвестность. За решетчатым окном виднеется в тумане золотой купол Исаакия, глухой переулок печали и высокий кирпичный брандмауэр – верный изобразительный ряд философии Достоевского.
Усевшись на колченогий стул, пилигрим заказывает миловидной официантке Олии фирменный салат «Раскольников» и фирменный коктейль «Преступление и наказание». Миловидная официантка Олия настойчиво предлагает закусить «Советской Украиной», иначе впечатление, говорит, будет неполным. Пилигрим соглашается, и вскоре перед ним возникают блюда и напитки: горячая картошка в мундире, шмат сала, обильно политый жгучей горчицей, и коктейль – умопомрачительная смесь крепкой русской водки, душистого коньяка, игристого шампанского и пенистого пива, присыпанная черным молотым перцем. Пилигрим крякает от удовольствия, не предвидя его последствия.
Правда, прибывший к столу князь Мишкин, вручая свою визитку, заранее предупредит пилигрима: «Преступление – наше, наказание – ваше». Но тот, вооружившись граненым стаканом, уже не слышит эти пророческие слова. И только потом, очнувшись где-нибудь в Генуе или Лукке, он ощутит в желудке огненное жжение тоталитаризма и сообщит пытливым коллегам, что в России, увы, до сих пор бродят белые медведи и цветут имперские гортензии.
«Водка, сало, Достоевский, – в прострации будет долдонить пилигрим. – Достоевский, сало, водка».
Дырявый вечер
«Eh bien, mon prince, Gênes et Lucques – это такие задворки мира, что не стоит и говорить о них. Где они находятся? Покажите мне на карте! Ну, здравствуйте, здравствуйте!» – так скажет юбилейною весной Люсия Султановна Киргиз-Кайсацкая, известная сенаторша и приближенная к Самому, нисходя в ресторацию князя Льва Николаевича Мишкина.
Однажды вечером Сам, наблюдая холодное звездное ян, дожидался земную теплую инь и вспоминал мудрые напутствия отважного воина Юдзана Дайдодзи: «Самурай – это чиновник на случай беды, и, когда в государстве возникает смута, он снимает церемониальные одежды и облачается в доспехи». В душе Самого возникала добрая отеческая ответственность за себя Самого и за каждого россиянина:
«Когда самурай находится на службе, его долг состоит в том, чтобы уничтожать мятежников и разбойников, обеспечивать спокойствие и безопасность. У самурая есть обязанности военные и строительные. Когда полыхает война, он должен находиться на поле брани. В мирное время он должен заниматься строительством и инспектировать земли. Следует всегда быть внимательным к людям и не причинять им вреда, загоняя в нужду и лишения. Надежность – это качество, крайне необходимое самураю, но ни в коем случае не следует оказывать помощь без веских причин, ввязываться в дела, которые не имеют значения. Высшая доблесть самурая – когда он кричит: “Я исполню то, что никто не может исполнить!”. Поскольку он не знает, когда ему суждено это исполнить, он не должен причинять вред своему здоровью излишеством в еде и вине, а также увлечением женщинами. Когда же возникает опасность спора, который может привести к стычке, самурай должен помнить, что его жизнь ему не принадлежит».
Неожиданно грановитая дверь распахнулась, и на пороге возникла Киргиз-Кайсацкая, держа в руках серебряную тарелку, на которой желтели два поджаренных глаза. Она была из тех темных зловещих колдуний, которые лучше окажутся у разбитого корыта, чем откажутся от неодолимого желания повладычествовать. Подав глазунью, Киргиз-Кайсацкая неожиданно вскинула руку и указала Самому на неуклонное течение планет к гибели.
«Путь самурая – это смерть», – заметил мужественный Сам и, убедившись в справедливости небесного предсказания, тут же распорядился назначить Киргиз-Кайсацкую сенаторшей от Луны – благо, что этот блуждающий субъект Российской Федерации был еще никем не занят.
«О, у меня давние связи с Луной, – обрадовалась старушка. – Я буду собирать там чудодейственную травку и продавать голландцам – для улучшения их летучести»…
Приветствуя важную гостью, князь Мишкин растопырит пальцы правой руки, делая щекотливые рожки: «Вы, как всегда, прилетаете вовремя – тик в тик. Элита уже в сборе и ждет не дождется. Дайте я поцелую вашу харизму».
Он чмокает Люсию Султановну в дряблую щеку, принюхиваясь. Харизма пахнет вчерашними щами, заправленными ароматом французских духов и легкой, эфемерной причастностью к.
Элита в лице страшно интеллектуальной дамочки Волочайкиной, приукрашенной модной гривой и последними веяниями мысли, в ожидании оттопыривала атласные шальвары. Под шальварами Волочайкина пыталась скрыть кривые ноги, сплошь покрытые золотистой шерсткой. Однако непослушные завитки все равно ниспадали на остроносые туфельки, что нетерпеливо постукивали по паркету, как копытца. Дерзкая, она смущалась.
Киргиз-Кайсацкая проходит в небольшую залу, где за китайской ширмою палачествовал очкообразный нонконформист Эш, достраивая суперкомпозицию – черно-белые фотографии самоварной дырки он раскрашивал кровавым фломастером, опалял по краям зажигалкой, зажимал бельевыми прищепками на натянутой веревке, образуя некую символическую пятерку повешенных. Люсия Султановна устало раскидывается на диване и шипит приблизившейся элите: «Бриться надо, ma chère!».
Зажигаются красные свечи, вспыхивают бокалы шампанского, клубятся табачные букли, четырехстопные звучат ямбы:
Сегодня чествуется Дырка,Святых заступница начал,Надежды мрачная Бутырка,Несчастью верная просвиркаИ жизни призрачный омфал.Смежив усталые глазницы,Она вершила тайный труд.Взыскуя пламенной денницы,Здесь укрывался СолженицынВо глубине кирпичных труб.И, восхищая провиденье,Среди невиданных угрозОна таила откровенье,И божество, и вдохновенье,И самиздат, и контрафос.Зала хлопает жидко и хлипко. Вечер пущен в ночь, в ночи шумят веретена и вертится волчком Волочайкина. Киргиз-Кайсацкая царственно озирает собрание. Узок круг этих избранников – один вальяжный художник, никогда не снимающий кепи и хромовые сапоги, двое потасканных поэтов, никогда не расстающихся с закадычной подружкой 40°, да несколько уважаемых туристов, юристов и журналистов. Среди последних сенаторша внезапно обнаруживает Тройкина, никогда не устающего закусывать и почесываться.
«Я же просила Тройкина не пускать, – злится Киргиз-Кайсацкая. – Он, должно быть, болен чесоткой – вон как чешется! Где этот Мишкин-Замухрышкин?»
Иностранный пилигрим общается с Обмолотовым постольку, Обмолотов общается с пилигримом поскольку «Это было ужасно, – повествует Обмолотов. – Мы все время боялись. Я переписывал от руки стихи про таракана и прятал в эту дырку. “Таракан сидит в стакане, ножку рыжую сосет. Он попался. Он в капкане. И теперь он казни ждет”. Мы все время ждали казни. Мне приходилось там скрывать иконку. Вот как было».
«Ваше отверстие зовут Софья Казимировна?» – подмигивает гость.
«Понимаете, это было условное название. Мне приносили какой-то сверток, какой-то кулек, и говорили, что это – для Софьи Казимировны. Потом звонили, спрашивали, как поживает Софья Казимировна? Я отвечал, что все в порядке, здоровье хорошее. Никто не мог догадаться, что речь идет о дырке, о тайнике. Это была конспирация, это был псевдоним».
Остальные гости, потолкавшись минуту рядом с иностранным пилигримом и почувствовав себя лишними, отходят в сторонку:
«Опять грозили повышением».
«Вы хотите сказать – повешением? У меня кукушка на часах накуковала».
«Господь с вами!»
«Раньше свет ничего не стоил».
«Это наш светоч устроил, наша лампочка рыжая».
«Конечно, он делает черную работу, но, но, но…»
«Стоять, Зорька!»
«Чего вы ржете?»
«Он – величайший философ жизни. Он пытается доказать, что ничто имеет цену, что ничто – это нечто, что за свет надо платить».
«Интересно, как его зовут?»
«Печальный демон, дух изгнанья».
«Так пусть женится на Софье Казимировне!»
Наконец Киргиз-Кайсацкая поднимается с дивана: «Ну, до свидания, до свидания, prince! Я расскажу о вас Самому По телевидению. – И, усаживаясь в черный «джип» с трехцветными федеральными значками, грозит пальчиком: – Зачем вы опять пустили Тройкина?».
Князь Мишкин суетится, втуне поддерживая дряблую сенаторшу и оправдываясь втуне:
«Я не могу понять, как этот Тройкин проскальзывает. Как будто из-под земли появляется».
Водитель отрывисто смеется, отъезжая на.
В ресторации еще дымятся оплывшие свечи, еще болтаются на веревке развешанные фотографии, еще поблескивает на столах хрустальный беспорядок. «Ох-хо-хонюшки!» – князь Мишкин разваливается на диване, еще овеянном благодетельным духом, и лениво переключает телевизионные кнопки, пока не зажуржат в далеком голубом эфире осиные линзы Юлии Перченкиной.
Информационное сообщение Петербургского ТВ
Сегодня состоялся юбилейный вечер Софьи Казимировны Дырки, на котором присутствовали широкие представители научной и культурной общественности нашего города.
Софья Казимировна родилась в Санкт-Петербурге еще до революции. В мрачные годы террора, когда безжалостно уничтожались шедевры отечественного искусства, Софья Казимировна осталась без работы. Однако, несмотря на это, она с риском для жизни продолжила служение высоким идеалам, пряча у себя предметы литературы и культа. Ее услугами, в частности, неоднократно пользовались те, кто ни на минуту не сомневался в торжестве ценностей.
Своим вторым рождением она обязана местному краеведу Василию Ивановичу Обмолотову, который сумел не только разыскать ее среди заслуженных ветеранов, но и содействовать юридическому оформлению по месту жительства.
На вечере поэты Андрей Поребриков и Андрей Бордюрчиков прочли проникновенные стихи, посвященные юбиляру, а известный художник Сергей Иконников сообщил, что дом, где проживает Софья Казимировна, г/же включен в список достопримечательностей, рекомендуемых для посещения иностранными туристами.
Бутербродник
Особенная у Тройкина была визитка – растрепанная и бледная, как праведница Ксения Петербургская. На визитке отцветающей вязью церковнославянской было начертано: «Летописецъ». Никто о таком журнале не слыхивал, никто такой журнал не читывал. Его действительно никогда не существовало. Но всякий, кто интересовался скромной персоной Дмитрия Несторовича Тройкина, жалостливо отказывался брать в руки убогую визитку, как будто ему протягивали последний медный грош. Тройкин благодарил, прятал единственный экземпляр в визитницу и проскальзывал туда, где накрывались богатые столы, собирались напыщенные именитости и свершались разные исторические события.
К историческим Тройкин относил три события – завтрак, обед и ужин. Полдник считался мелким эпизодом, который не оказывал существенного влияния на развитие Абсолютного духа.
«Вот немецкий философ Хайдеггер определил бытие как событие, в котором оно вместе со временем сбывается и исчезает. А бывает ли событие в инобытии, где нет времени и бытие как бы отсутствует? – спрашивал Тройкин. – Нет, ничего не происходило там, в прекрасном саду Эдемском, ровным счетом ни-че-го! За исключением одного величайшего в истории человечества происшествия, а именно – завтрака. Райским утром Адам и Ева вкусили сладкого яблочка, презентованного змеем, а днем Господь, обнаружив нарушение предписанного меню, изгнал супружников из рая. Позавтракали на небесах, а ужинали уже на земле, в поте лица своего. Так и я: завтракаю там, обедаю сям, а ужинаю – куда Бог пошлет».
Разумеется, Дмитрий Несторович лукавил. Он не доверял иным мистическим случайностям, но, считая себя последовательным гегельянцем, заранее составлял непреложный план своего бытия, соотнесенный с Абсолютным духом.
План бытия
1. Завтрак.
Международная научная конференция (Центр литературы и книги).
2. Обед.
Торжественное открытие четвертой печи (крематорий).
3. Ужин.
Капитул рыцарского ордена (лайнер).
В небесной иерархии Абсолютный дух стоит, конечно, выше, чем Сам, но и Сам, являясь его земным отражением, тоже великий человек. Когда Сам еще был обыкновенным самураем, он тоже составлял план своего доблестного бытия, определял этапы мужественного восхождения на ледяные вершины отшельничества. То была героическая эпоха – эпоха умопомрачительных взлетов к заоблачным высотам с хрустальными фужерами в руках.
Говорят, однажды Сам, будучи уже Самым, решил спуститься с небес и поужинать ностальгически в Петербурге в узком кругу избранников. Сенаторша от Луны выбрала лучшую ресторацию, а черные люди обнюхали и вылизали каждый уголок. Железное оцепление окружило квартал и сомкнулось – муха не пролетит. Приезжает Сам в ресторацию, входит с избранниками в залу, а там уже сидит Тройкин, один-одинешенек, и сумрачно закусывает.
«Террорист!» – схватились черные люди за черные пистолеты.
«Тройкин!» – печально улыбается Сам.
Однако, что бы ни говорили, Дмитрий Несторович Тройкин был настоящим летописцем. Его холостяцкая квартира на Сиреневом бульваре напоминала Публичную библиотеку – куда ни глянь, всюду полочки, полочки, полочки, заставленные магнитофонными книжками. Там, на темных лентах столетия, оглушительно гремели гневные речи площадей, струились сонные доклады заседаний, потихоньку шуршали кухонные разговоры правды. Казалось, книжки были не в силах сдержать внутренние голоса: из одной записи все время выскакивала взбесившаяся буква «ё», из другой медленно вытекали нули за нулями, а третья испуганно вздрагивала от любого дуновения: «Ах!». Квартира наполнялась живыми словами и цифрами, которые судорожно переплетались, кружились в воздухе и падали на пол с таким звоном, что внизу вздрагивал и просыпался сосед – хранитель печати Александр Станиславович Самохин.
«К чему вам эта коллекция сумасшедших букв? – интересовался Фуражкин, познакомившийся с летописцем на вечере в честь Софьи Казимировны Дырки. – К чему вам этот исступленный алфавит века, это вечное журчание абсурда?»
«О, когда-нибудь моя звуковая летопись будет стоить миллионы, – улыбается хозяин. – Но я записываю время не для денег. Здесь зафиксировано то, чего нет и никогда не будет в свободной печати, – здесь зафиксировано реальное бытие. Мои материалы будут интересны философам, психиатрам и историкам, чтобы развеять красивый миф, чтобы разрушить символику ярких нарядов и составить подлинную картину событий. Хотите послушать Яблочкова?»
«Ах, оставьте это удовольствие себе», – смеется Фуражкин.
«Ну, тогда я предложу вам раритет. Это – первая запись, сделанная мною много лет назад на Владимирской площади».
Сухо щелкает японский кассетник, и зашелестело в динамиках время былинное, запела пестрая улица, зазвучал молодой голос неистовый. И предстал перед Фуражкиным неуловимый дух Дельвига:
«Так вот ты где!».
Круголеты
«Где, где? – переспрашивает юноша Бесплотных телефонную трубку. – В Купчине? У черта на куличках. Самый любимый поэт Америки? Всего одно выступление? Ну, конечно, буду».
Самый любимый поэт той стороны земли – клетчатый пиджак нараспашку, шерстяной шарф внаброску – седоголовым коршуном кружится по сцене, всплескивает острыми локтями, звуки гортанные издает. Амфитеатр струится книзу живым алмазным водопадом, огнистые волны восхищения кипят у самой рампы. Юные лебеди и лебедки плещут на ярусах белыми крыльями и подтанцовывают в проходах.
«Однако Чайковский, – решает юноша Бесплотных. – Фантастический балет на диких купчинских брегах». С грустной улыбкой смотрит он на Ксению, которая вся – трепет нежный, вся – чуткий восторг. Каждый жест крылатый ловит она, каждое слово птичье в тетрадку заносит.
Конспект
«Какой философии вы придерживаетесь?»
«Философия – вещь серьезная. Я когда-то ходил к Хайдеггеру с мешочком через всю Европу. Пришел, и мы разговаривали. Наверное, фундамент моей философии заложился там».
«Что вы думаете о творчестве Иосифа Бродского?»
«Мы говорили с ним всего один раз. Это было в Нью-Йорке, он пригласил меня к себе выпить кофе. Бродский очень интересно говорил и без позы. Он говорил о Мандельштаме, много рассказывал об Ахматовой. Вдруг что-то зашуршало рядом. Это был его кот. “Как его зовут?” – спросил я. “Миссисипи, – ответил он. – Я считаю, что в имени кошки должна быть буква «с»”. Я сказал, что моего кота зовут Кус-кус (это название арабских ресторанов во всем мире). Неожиданно Бродский как-то переменился, глаза загорелись, он стал повторять: “О, это прекрасно, это мистика, это Египет, это кошка, кошка, это мистика, это Египет, это арабское”. И таким он запомнился мне навсегда».
«Какие черты своей поэтики вы определяете как новаторские?»
«Новаторством, я думаю, можно считать мои круголеты: “Тьма, тьма, тьма, тьма, тьма”. Кажется, Хлебников делал что-то подобное, но точно такого еще никогда не было».
На трамвайной остановке – никого. Лишь ветер играет с прошлогодними листьями пожухлыми. Лишь вечер разыгрывает феерию на небе вечернем. В облаках тяжелого чугунного литья полыхает луч обоюдоострый, как будто огненный меч. Вонзается этот луч в длинное кирпичное здание университета, что лежит на земле красноватым чудовищем. И кажется – вот-вот зазмеится оно, зашипит: «Тьма, тьма, тьма, тьма, тьма».
«Что за круголеты такие?» – поеживается Ксенечка от холода.
«Это когда “тьма” на лету превращается в “мать”, – берет ее за руку юноша Бесплотных. – В принципе, похоже на палиндром. Палиндром – это зеркальный текст, когда все равно, как читать – слева направо или справа налево. Это слияние двух миров – Христа и Магомета. Это Запад, отраженный Востоком. У Хлебникова есть поэма о Степане Разине, написанная палиндромами: “Не мерь, ремень, меня – я нем”. Сейчас палиндромщики свой журнальчик издают – “Мансарда”. Там встречаются занятные перевертыши: ум за рамки – и к маразму. Хотя лучше Державина все равно никто не сказал: я иду с мечем судия».
«Но круголеты – это что-то другое, таинственное, непонятное. Здесь слышится какое-то шаманское бормотание, какое-то волхвование непостижимое».
«Конечно, конечно, – торопливо соглашается юноша. – Вообще, этот круголет про “тьму” гениален. Это ведь философия китайская получается. На Востоке есть такое понятие инь. Оно одновременно означает и тьму, и землю, и луну, и женщину. И вот поэту удалось в одном слове выразить всю мистику иня, всю мистику Матери сырой земли. Он бормочет одно, а мы слышим другое – подспудное, родовое. Мне кажется, его потому и любят на другой стороне земли, что он предстает там этаким колдуном, провозвестником темных истин. Запад потому так тянется к Востоку, что давно утратил эту подлинность языка. Там кругом диковинные игрушки разума, диковинные игрушки прогресса, а хочется настоящей небесной птицы, настоящего полевого зверя или настоящего змея».
Ай, в март летел трамвай.
Наследники Чингисхана
Информационное сообщение ТВ «Аль Джазира» (Катар)
В результате американского ракетно-бомбового удара по Багдаду была сожжена Национальная библиотека, где хранились уникальные раритеты всемирного значения, в том числе древнейшие памятники вавилоно-ассирийской цивилизации. Взамен этим ценностям библейских времен американцы пообещали подарить иракскому народу современные книги о свободе.
Директор Национальной библиотеки сравнил оккупационные войска с дикими ордами Чингисхана, которые варварски разграбили и разрушили эту культурную столицу Востока. Он также напомнил, что в свое время один арабский завоеватель, уничтожая знаменитую Александрийскую библиотеку, заявил нечто подобное: «Если книги в этой библиотеке противоречат Корану, они вредны. Если не противоречат, они бесполезны».
Война в Эдеме
«Эдем находится в Междуречье, – говорит юноша Бесплотных. – Там растет дерево мысли. Там живет тот самый змей, что выращивает на дереве запретные плоды раздумий. Теперь они бомбят Эдем. Они сжигают огнем дерево мысли. Им кажется, что они смогут убить змея и посадить там дерево свободы. Однако змей живет не только в раю. Змей обитает прежде всего в душе. Но они все равно пытаются бомбить. Представляешь, залетает в душу самолет-невидимка и беспорядочно сбрасывает бомбы на розовые грезы и мечты. Это похоже на бессмыслицу. Они воюют сами с собой».