Полная версия
Дьявол
– Сеньор, – начал он учтиво, но отнюдь не тяжеловесным тоном чиновника-докладчика, – францисканский монах Антуан Фрадэн кажется мне одним из тех весьма типичных церковников, одаренных красноречием, которые проповедуют с амвона скорее ради личного успеха, чем в силу правоверного благочестия. Следовательно, человек он посредственный и безвредный. Довольно будет – и это явится достаточным для него наказанием – запретить ему через его приора проповедовать и, пожалуй, предписать ему еще более строгий затвор.
Тристан слегка прищурил глаза и покачал головой.
– Весьма благодарен вам за ваше сообщение, мейстер, – сказал он приветливо, – но мне сдается, что тщеславные патеры для нас опаснее фанатичных. И не согласны ли вы с тем взглядом, что жажда успеха легко может превратить ритора в демагога? А ваше мнение о безвредности не является ли следствием вашего признания его посредственности?
Оливер поднял голову и слегка усмехнулся.
– Мне казалось, сеньор, – сказал он уклончиво, – что я сразу определил его посредственность, когда увидел, что с человеческих пороков он невинным образом перескакивает на политику; я уже тогда сформулировал про себя первый вопрос: является ли демагогия монаха следствием его личного честолюбия, или же он действует по чьему-либо приказу?
Профос[18] посмотрел на него с удивлением.
– Именно это-то мы и подозреваем, мейстер, – молвил он, помолчав немного. – И вы считаете наши подозрения необоснованными только потому, что характер проповеди не подтверждает их?
Оливер на мгновение вскинул на него глаза:
– О, конечно, нет, сударь! Я имел случай поговорить с ним и испытать его.
Тристан был сбит с толку и слегка повысил голос:
– Ну а что, если я надумал арестовать его и потом подвергну допросу с пристрастием?
Оливер небрежно рассматривал свои руки.
– Мессир, – сказал он равнодушным тоном, – ведь я уже захватил его и подверг подобному же допросу, причем мой слуга, богатырски сложенный малый, исполнял роль палача и готов был его повесить. Но у бедняги, кроме латинских молитв, не оказалось никаких признаний.
Жан де Бон засмеялся, засмеялся и господин Тристан, а за занавесью засмеялся кто-то третий. Оливер обернулся. Ковер на стене зашевелился. Бон подскочил к нему и отдернул его в сторону. Вошел мужчина среднего роста, приблизительно лет пятидесяти. На нем была поношенная охотничья куртка, на голове старая войлочная шляпа с маленькими свинцовыми иконками на загнутых полях. Безбородое, несколько обрюзгшее лицо его было ужасающе безобразным. Над похотливыми животными губами висел громадный кривой нос. В углах сжатого рта чувствовались ирония и жестокость. Но глаза, под прямыми строгими бровями, среди паутины морщин и складок, были поразительной красоты: большие, глубоко лежащие, неопределенного цвета, полные ума, проницательные и вместе с тем непроницаемые; взгляд их трудно было вынести, и все же они манили к себе.
«У него мои глаза», – подумал Оливер, целуя руку короля.
Господин Тристан и Жан де Бон тихо отступили назад и встали у стены.
Король обратился к профосу.
– Куманек, – сказал он глубоким, звучным голосом, – незачем посылать курьера и пугать монашка твоим именем. Мы последуем совету нашего фламандца и объявим монашку запрещение проповедовать через епископа, то есть через Балю, который с самого начала считал этот случай неопасным. Теперь же, куманьки, оставьте нас ненадолго вдвоем с нашим другом Оливером.
Придворные поклонились и вышли. Король сел на один из тяжелых стульев с высокой спинкой, стоявших у стены, и кивком головы сделал знак Оливеру подойти; король обнажил высокий чистый лоб, на котором от напряжения мысли собрались складки.
– Оливер, – заговорил он медленно, – я знал тебя лучше, пока тебя не видел, я понимал твой гений, который подобен моему, и я воспользовался им, я призвал его сюда. Я его понимал, когда слушал за тем занавесом, и смеялся. Но теперь ты для меня непроницаем, Оливер; я не вижу даже подтверждения того, что я твой господин, не вижу даже того, что тебя надо бояться. Не умнее ли было бы с моей стороны сказать, что читаю в твоем взгляде то, что я хотел узнать и что привык читать?
Мейстер был страшно поражен этим вопросом и внезапно почувствовал глубокое влечение к королю.
– Оливер, – снова, почти шепотом заговорил король, – у тебя теперь глаза как у хорошего человека. Друг, даже у хороших людей в моем присутствии делаются злые, ненавидящие или трусливые глаза. Тебя зовут Дьяволом, и я величал тебя этим же именем. Что же, ты очень храбр? Настолько храбр, что можешь быть добрым? Подозреваешь ли ты, что может для меня значить такой пример? Оливер, хватит ли у тебя мужества быть добрым к такому человеку, как я?
– Государь, – отвечал потрясенный Неккер, – я люблю вас.
Глава 4. Сатир
Этот странный взрыв чувств у двух мужчин больше не повторялся. Они ощутили необходимость забыть о нем и претворить его в сознательную, основанную на глубочайшем взаимном тяготении связь, какую только может дать продолжительная совместная жизнь и испытанная согласованность… То была схватка душ такого напора и такой стремительности, что оба они, отпрянув, сохранили отпечаток один другого. Оба они знали друг друга, каждый на свой лад и под своим углом зрения: король видел в слуге родственную себе духовную силу, демоническую разносторонность и энергию политика, он видел его безусловную преданность, он видел, что Оливер предоставляет в его полное распоряжение не только весь свой ум, но также и всю полноту своих дарований, которые он, король, считал более значительными и глубокими, чем свои собственные. Оливер же, со своей стороны, понимал смысл каждого слова, каждого взгляда, каждой улыбки, каждого движения короля; часто он знал его мнение и всегда угадывал степень интимности его человеческих переживаний. Он служил ему с беспримерной радостью, но эта радость и это служение являлись особым видом стремления к власти; равным образом его внутреннее расположение к королю являлось внедрением в душу родственную и вместе с тем поистине царственную и обаятельную. Король полагал, что он властвует над Оливером, а между тем постепенно подпадал под его влияние. Неккер же, воображая, что знает, как глубоко внедрился он в другого, в действительности не понимал, насколько сам он обезличился.
Оливер с Анной и Даниелем Бартом, возведенным в должность придворного лакея, занимал ряд комнат в дворцовом флигеле, который был предоставлен в распоряжение высших дворцовых чиновников. Однако король, которому он прислуживал и который обсуждал с ним решительно все политические и административные дела, весьма часто – сообразно с обычаем того времени – оставлял его у себя спать и почти всегда позволял ему раздевать и одевать себя, а во время аудиенций и совещаний он ставил его за занавесом или за панелью и вообще требовал его к себе во всякое время дня и ночи. Благодаря всему этому Оливер становился все более и более редким гостем в собственном доме. Анна держала себя мужественно и вслух не жаловалась. Особое положение мейстера требовало не только от него, но и от его близких полной скрытности, изолируя от всего мира жизнерадостную женщину, привыкшую к смене лиц, разговоров и к людским похвалам. Когда же королю заблагорассудилось не отпускать от себя мейстера даже на обед и, отбросив в сторону всякий этикет, оставлять его обедать за своим столом, когда, наконец, король ощутил потребность сделать Оливера поверенным своих интимных удовольствий и организатором своих многочисленных ночных оргий, мейстер увидел, что прекрасное лицо Анны болезненно изменилось и побледнело от скрытого страдания.
Самым странным было то, что король, уже в первые же дни пожелавший увидеть Даниеля Барта, никогда не приказывал представить ему Анну, хотя, по-видимому, он был осведомлен о том, что значила она не только для всех людей, но и для самого Оливера Дьявола. Быть может, и Жан де Бон забыл о впечатлении, которое произвела на него в Генте жена мейстера Оливера, ибо он почти не вспоминал о ней. Только кардинал Балю, единственный из трех доверенных советников короля, с тайной враждебностью и сословным высокомерием отнесшийся к Оливеру, сказал с гримасой в первые же дни его появления во дворце:
– Говорят, мейстер, у вас жена – красавица?
Однако король резко перебил его:
– Говорят, ваше высокопреосвященство, что у вас нет недостатка в духовных дочерях!
Оливер еще не понимал причин такого поведения короля. Иногда он просил отпустить его на вечер или на ночь, чтобы провести время с Анной. Когда же он узнал о ее глубокой печали, он прямо сказал королю, что его жена страдает от одиночества и замкнутости и что она стоит того, чтобы с ней считаться.
– А ты очень любишь жену? – спросил король, глядя в сторону.
– Я люблю ее как отец, – отвечал Оливер медленно, – ибо она мое создание, но я люблю ее также и как любовник. Это дважды великая любовь.
– Это почти греховная любовь, – отвечал Людовик, все еще не глядя на него. – Однако что же мы можем сделать для нее, – продолжал он несколько торопливо. – Назначить ее фрейлиной к королеве? Но ее величество слишком хорошо знает, что ей всегда следует быть там, где меня нет. А ведь на разлуку с женой ты вряд ли согласишься? Так что же мы можем сделать для нее?
– Можно было бы, – начал Оливер, колеблясь и наблюдая за королем с тайным беспокойством, – можно было бы предоставить нам помещение в этом флигеле или позволить ей находиться вблизи меня.
Король повернул к нему свое лицо – лицо сатира, на котором молнией промелькнула гримаса, а может быть, это усмехнулись лишь его глаза, ибо он говорил уже серьезно, почти добродушно:
– Нет, мой друг, нет, потому что в данном случае твоя близость означает также и мою близость, не правда ли?
Лицо Оливера посерело.
Король вдруг поднялся и стал, волнуясь, ходить взад и вперед по круглой башенной комнате, в которой он любил работать; его сухие кривые ноги в поношенных, бесконечно длинных чулках со сбившимися складками похрустывали в коленях. Но вот он остановился перед мейстером, положил ему руки на плечи и прошептал:
– Оливер, легче бороться против неба у себя над головой, чем против зла в самом себе. Но ты видишь, мой друг, я борюсь. Итак, будь благоразумен, помоги мне и больше не поминай об этом.
Он оставил его и шагнул к окну, через которое виднелась залитая солнцем, широко раскинувшаяся Турень. Казалось, он хотел отвлечь свое и чужое внимание или же перенесся своей непрестанно работающей мыслью уже в другую область. Он обернулся: лицо его было коварно и лукаво, как всегда, когда его мысль опережала его речи.
– Что думаешь ты о Балю? – спросил он без всякого предисловия.
Оливер был так потрясен, так подавлен наплывом недобрых мыслей, что забыл свою обычную осторожную манеру – избегать определенных суждений в присутствии государя, – и после краткого размышления отвечал:
– По-моему, кардинал самый честолюбивый из трех, а потому и самый неверный.
Людовик слегка улыбнулся и со страдальческим видом поднял правую бровь:
– А что, Оливер, это твое мнение вполне свободно от чувства личной обиды?
Ирония вопроса, ясно подчеркнувшая тактическую ошибку мейстера, тотчас же вернула ему хладнокровие и его обычные повадки. Он стал внимательно следить за физиономией короля, чтобы на основании мимолетного выражения его глаз или движения лицевых мускулов проникнуть в его тайные мысли. И в ту же минуту его осенила счастливая мысль, что он – если только умно начать – может именно через посредство Балю и того, что о нем знал, стать вершителем более великих судеб, чем это доступно кардиналу в его интриганском тщеславии, и что этого удастся ему достигнуть даже раньше, чем он смел надеяться, – быть может, достаточно рано, чтобы отклонить опасность, грозящую Анне, и уже ни в коем случае не слишком поздно, чтобы выступить мстителем, если потребуется кара. Сообразив все это, он отвечал коротко, с тонкой улыбкой:
– Государь! Чувство, даже и оскорбленное, обычно реже ошибается, чем разум, потому что мой разум должен был бы заявить: после меня его высокопреосвященство вернейший слуга вашего величества.
Король на минуту нахмурился, потом сказал со спокойным видом:
– Ты прав, Оливер, отвечая мне так, потому что я сам вызвал тебя на такие речи.
Он задумался, скрестив руки.
– Я должен был бы иначе тебя спросить, – сказал он наконец, – мне не следовало тебя раздражать, потому что теперь ты только сбиваешь меня с толку, а мне нужно сохранить ясность суждения. Ведь ты еще не знаешь, в чем тут дело. Дело касается весьма важного предложения, которое кардинал изложил мне час тому назад. К сожалению, я не предоставил тебе возможности выслушать его. Это предложение застало меня врасплох; я отнесся к нему недоверчиво, но возможно, что это твое весьма растяжимое разграничение чувства и разума настроило меня на недоверчивый лад, а вовсе не самое предложение кардинала.
Он опять умолк. Оливер смотрел на него выжидательно.
– Коротко и ясно, – снова начал король с заметным нетерпением. – Считаешь ли ты кардинала способным сознательно работать против меня? Спроси твое чувство, мой друг.
Оливер, не отводя от короля своего взгляда, ответил задумчиво:
– Сознательная работа против интересов короля есть измена. Мое чувство, а также мой опыт подсказывают мне, что всякий человек, поднявшийся из ничтожества, способен на измену. Государь! В данном случае я не могу обойтись без помощи моего разума, а мой разум говорит мне, что со стороны его высокопреосвященства было бы неблагоразумным или даже просто глупым идти против вас. Но так как человек он умный и, занимая высокое положение, не нуждается больше в интриге, то я бы ему доверял.
Король слегка покачал головой:
– Твоя софистика меня не убеждает, Оливер, и, думается мне, не убедит и в дальнейшем. Вот, послушай-ка: кардинал считает своевременным, чтобы я нанес визит моему племяннику герцогу бургундскому; своими объятиями и заверениями в любви, которые мне так к лицу и которые мне ничего не стоят, я должен отторгнуть его от вновь организующейся против меня лиги феодалов, а они без него, герцога, все равно что без головы и без рук. Когда же главарь разбойничьей шайки, немец Иоганн фон Вильдт, которого я нанял для устройства нового восстания в Льеже, немного позже будет чествоваться городом как освободитель и, пожалуй, наделает бед герцогу, то Бургундец, всегда рыцарски настроенный – а особенно после предварительной трогательной сцены, – не будет подозревать во мне режиссера этого дела. А против действий господина Вильдта я – в нужный момент – продемонстрирую самое резкое негодование. Ну, Оливер, что ты скажешь?
Казалось, мейстер спокойно размышлял. Он потер подбородок, как любил это делать, когда сосредоточивался, и смотрел в пол. Внутри его шла напряженнейшая борьба, и он чувствовал, что кровь заливает ему лицо. Закрыв его рукой, он делал вид, что усердно размышляет. В первый раз решая вопрос, быть ли ему за короля или против него, он испытывал всю силу своего тяготения к Людовику и парализующую близость другой души, которая льнула к нему с жуткой готовностью. Ему показалось трудным утаить те немногие, ясные в своем смысле слова, которые могли осветить темную игру Балю. На минуту он закрыл глаза и добросовестно проверил себя: он видел толстые губы Людовика и его похотливые руки, ласкающие тело женщины; но эта женщина была не толстая служанка Перрашон, с которой король большей частью проводил ночи, или какая-нибудь другая его фаворитка, это была Анна. Оливер стиснул зубы так, что худощавое лицо его стало угловатым, и решился.
– Ну, Оливер, – повторил король, – надо ли мне соглашаться с Балю?
Мейстер медленно отвечал:
– План хорош, однако уверен ли кардинал, что герцог готов вас принять?
– Я сюзерен герцога, хотя бы и на бумаге, и если между нами нет сейчас мира, то нет и войны; он не смеет, хотя бы из соображений престижа, отказать мне в приеме; если бы отказал, то тем самым развязал бы мне руки.
Оливер повторил раздумчиво:
– План хорош, но опасен, – быстро добавил он.
– Почему, Оливер? Или ты опасаешься, что мне что-нибудь может грозить? Не таков Карл Бургундский, чтобы нарушить долг гостеприимства, да еще вдобавок по отношению к священной особе короля.
И, усмехаясь, Людовик показал свои скверные зубы.
– Он – не я, – зашептал король фальцетом на ухо Оливеру, – потому что при всем моем гостеприимстве и родственных чувствах я бы не посоветовал ему приезжать в Амбуаз, хоть я этого от души и желаю!
Оливер отступил немного назад. Ему казалось, что король мог, подойдя слишком близко, подслушать его тяжкую думу.
– Государь, – сказал он задумчиво, – не следует лезть в пасть ко льву. Нехорошо, когда государи, посещая друг друга, полагаются на моральные подпорки, которые они сами же подпилили. Но еще меньше, ваше величество, должно полагаться на тлеющий зажигательный шнур: ведь бомбы и восстания не могут гарантировать взрыва в нужный момент. А молодой герцог бодлив, как бык. Если обитатели Льежа – а они еще более ненадежны, чем мои гентцы, да к тому же оружейники по профессии, – станут раньше времени размахивать красной тряпкой, то и бычок не будет особенно раздумывать, кого ему ближе и лучше поддеть на острые свои рога. Ну а разве его высокопреосвященство не опасается всего этого?
Король опять зашагал по комнате; всякий раз, проходя за спиной Оливера, он бросал на него искоса быстрый испытующий взгляд. Мейстер чувствовал этот взгляд по тому, как всякий раз слегка замедлялись шаги короля, и стоял не двигаясь. Вот король остановился у окна лицом к врывавшимся в него лучам солнца и, не оборачиваясь, начал тихо:
– Мне больно, Оливер, что сегодня ты не так прямодушен со мной, как я с тобой. Возможно, что у тебя есть на то свои причины: но смотри остерегайся, как бы я не подверг наши отношения роковому испытанию.
Он быстро обернулся и поймал мятежный взгляд Оливера; не будучи в состоянии победить этот взгляд, он поник головой.
– Оливер, – снова заговорил король, и его голос немного дрогнул, – ты первый, кто мне угрожает и кого я, однако, не обезвреживаю. Будешь ли ты мне за это благодарен?
– Да, – ответил подавленный мейстер.
– Ты думаешь, что Балю хочет заманить меня в ловушку?
– Государь, вы думаете, что я смолчал бы, если бы знал это или хотя бы предполагал?
Король приблизил свое лицо совсем вплотную к лицу Неккера, по лбу которого пошли красные пятна, потом он прошептал:
– Да, друг Оливер.
Мейстер закрыл глаза, чтобы не упасть на колени и не сознаться под пронизывающим и всезнающим взглядом государя.
– Ваше величество, – сказал он беззвучно, – неужели за моими честными, благоразумными и естественными возражениями можно заподозрить какую-то нарочитую осведомленность или злой умысел?
– Да, друг Оливер, потому что ты умен.
– Ваше величество, – простонал Неккер, – при чем тут ум?
– Этого я не знаю, Оливер, но я знаю, что, начнись наш разговор иначе, ты нашел бы другие ответы.
Король отвернулся и медленно пошел к двери. Тут он остановился и, держась за дверную ручку, спросил через плечо:
– Оливер, мой друг, ты думаешь, что Балю хочет заманить меня в ловушку?
Неккер с серым, окаменевшим лицом проговорил сквозь зубы:
– Нет, ваше величество, не думаю.
Король распахнул дверь.
– Пойдем, побрей меня, – приказал он.
Оливер последовал за ним в гардеробную. Одна из стен небольшой комнаты была занята огромным, великолепно граненным зеркалом, полученным в подарок от Венецианской республики в те дни, когда Людовик водил еще дружбу с ее союзником – герцогом Савойским, своим гостем, а не с миланским герцогом Сфорца. Король сел на стул о трех ножках с низкой спинкой, развязал шейный платок и откинул голову назад; его веки казались опущенными, но через ресницы он видел в зеркале каждое движение брадобрея, который со спокойным лицом взбивал мыльную пену в серебряном тазу. Когда лицо Людовика было намылено, губы его дрогнули под белой пеной, словно от беззвучного смеха. Мейстер ловко и привычно правил бритву.
– Мы в хорошем настроении, – сказал король, не открывая глаз. – Мы желаем сегодня вечером быть веселыми, мы желаем видеть около себя веселых людей.
Оливер подошел с бритвой и мягко наклонил голову короля набок.
– Оливер, к ужину ты пригласишь трех моих куманьков.
Брадобрей кивнул утвердительно и скользнул бритвой около щек и подбородка короля. Людовик сказал, почти не открывая рта:
– Но лишь толстый Бон бывает весел, когда напьется. Тристан становится нем, а Балю пошл. Оливер, ты будешь четвертым.
Король некрасиво вытянул губы, когда мейстер стал брить ему подбородок.
Он снова проворчал все еще с закрытыми глазами:
– Однако ты в плохом настроении, мой друг, а потому мы желаем, чтобы ты… – Тут король открыл глаза. – Мы желаем, чтобы ты привел свою жену, Оливер.
На одну секунду бритва остановилась около самого горла; король взглянул на Оливера, тот до крови прикусил себе губы. Людовик спросил совсем тихо:
– А что, разве так трудно перерезать глотку, друг мой Оливер?
И, говоря так, король улыбнулся. Оливер наклонился немного вперед, с лицом неподвижным, как будто глухой.
Острие бритвы нежно скользило вверх по щеке.
Наступил вечер. Парило, как перед грозой. Нервы людей были напряжены, как и тяжкий синий слой воздуха над ними. Только король казался бодрым, прекрасно настроенным и словно не ощущал давящей атмосферы; также был он равнодушен и к жуткому, почти обидному спокойствию Неккера, которым тот прикрывал свое бешенство. Или спокойствие этого человека было лишь хитрой маской беспомощной души, которая колеблется между противоположными чувствами и тяготениями, вынужденная остановиться на каком-нибудь выходе? Или было оно честным выражением принятого внутреннего решения? Людовик этого не знал; он укрылся за своей веселостью, чтобы, не выдавая своего любопытства, наблюдать за другим. Оливер в свою очередь загородился, как стеною, тактом, серьезностью, сдержанностью и не особенно искренним смирением.
Когда Неккер, попросив разрешения пойти переодеться и предупредить жену, уже выходил из комнаты, пятясь задом с совершенно не требуемой и неприятной церемонией, Людовик не смог больше скрыть свое сомнение. Он позвал его обратно. Оливер остался стоять в двери с опущенной головой и висящими руками; король жестом привычной доверчивости, не особенно удавшимся ему на этот раз, подозвал Оливера поближе. Мейстер молча, с учтивым лицом повиновался.
– Оливер, – сказал король скороговоркой и, протянув руку, дружелюбно провел по черному бархатному камзолу брадобрея, – когда ты еще не предполагал возможности конфликта между нами, ты рассказывал мне из своего прошлого кое-какие интимные подробности, которые сегодня ты, пожалуй, с охотой предал бы забвению. Но у меня прекрасная память. А потому, если твоя жена ни с того ни с сего заболеет лихорадкой, например, то это будет для тебя много хуже, чем для нее даже двойная доза твоего декокта; кроме того, я присмотрюсь, не носит ли внешность дамы следов твоего флорентийского умения гримировать. – Он тихо засмеялся, некрасиво складывая свои толстые губы, и продолжал:
– Под этим я подразумеваю уродование наружности, мейстер Неккер, приукрасить же даму я тебе, конечно, не запрещаю.
Оливер издал почтительно-угодливый придворный смешок:
– Вашему величеству угодно шутить.
– Убирайся к дьяволу, – крикнул Людовик со злобой.
Оливер, стоя в дверях, отвесил глубокий поклон:
– Дьявол идет к своей дьяволице, ваше величество.
Но он был другим, когда тихо и ни на кого не глядя пробирался по сумеречно-печальным, каменисто-серым переходам дворца; он был потрясен, охвачен глубоким отчаянием. Ибо он знал, что грядущая судьба, которой он, быть может, будет повелевать, не прервет трагической нити настоящего, а лишь в лучшем случае отомстит за уже содеянное. Ему казалось, что неотвратимую эту скорбь нельзя ни перенести, ни, пожалуй, даже понять, и потому он чувствовал себя слабее, чем когда-либо прежде.
Когда он вошел к себе в дом, он был внешне опять спокоен, но Анна испугалась при виде его расстроенного лица.
– Что случилось, Оливер? – спросила потрясенная женщина.
Он нежно взглянул на нее и поцеловал.
– Игра будет очень серьезная, Анна, моя дорогая жена, – сказал он грустно, – от меня требуют очень высокую ставку.
Взглянув на него с огорчением, она почувствовала, как он потрясен; она еще ни разу не видела его таким расстроенным и потому поняла, что отчаяние это касалось не его лично, ведь он никогда не сдавался без боя, не отступал ни перед каким жизненным затруднением; инстинкт любви подсказал ей сразу, какого рода была ставка и непосредственно грозящая опасность.
Однако она задала ему только один вопрос:
– Ты раскаиваешься, Оливер, что приехал сюда?