Полная версия
Дашуары
Церковь потом долго дымилась, пахло гарью, а бабки, вместе со старичком настоятелем, все ходили по пожарищу, выискивая уцелевшее. Только одна икона осталась нетронутой огнем – «Всех скорбящих с грошиками». Ее-то и спрятала Алина бабка – а где, не сказала, только дома и по сей день пахло горелым, но по-церковному – вроде как со свечами да ладаном.
Алевтину уже не крестили. Отца Николая, настоятеля Храма, расстреляли в 20-е, тут же, у кладбищенской ограды. Седенький, без скуфейки, в белом подризнике и босой, он казался совсем бестелесным и невидимым на первом выпавшем снегу, и только нательный Крест, который батюшка так и не отнял от губ, обозначал его присутствие на земле. Когда жахнули выстрелы – пробился сквозь тучи солнечный луч и остановился на мгновение на Кресте. Матушку с детьми увезли на телеге в район, и Храм так и стоял, разрушаясь медленно, и только дарил мальчишкам, ворошащим кирпичную пыль – то крестик, то мелкую копеечку, то осколок лампадки.
И снова будили бабу Алю, поили жидким чаем, от которого еще хуже сохли губы. Дочь сняла с головы платок, попыталась причесать жидкие волосы гребнем, да только драла больно. Баба Аля вскрикнула, – а дочь услышала только глухой стон.
– ну, не ндравится тебе, ляжи, как знаишь, – она подоткнула одеяло, приоткрыла форточку, отчего в комнату намело снегом и свежим огуречным духом, помахала полотенцем, как пропеллером, закрыла окно, и, уходя, щелкнула выключателем.
И вновь пришла тьма, и пришли сны. И приходили мать, и молодой еще отец, убитый под Вязьмой, приходили старшие братья, – Гришка, увечный, без ноги, да Пашка, родившийся дурачком, безобидный, щербатый Пашка, первый защитник её, Али. Сестёр было двое, но Алевтина не видела их, они и в жизни не ладили, видимо, решили и к ней, больной не ходить. Под утро, в жидком сером рассвете, пошёл крупный снег, «шалипа», как говорили у них в деревне. Бабе мучительно хотелось пить, а крикнуть она не могла, и только стонала. Снег шёл все чаще, гуще, заволакивая деревню, отчего свет в комнате стал совсем призрачным. Тут-то Алевтина и заметила – на стене, клееной-переклеенной обоями, какое-то свечение. Оно становилось не ярче, но светилась уже вся стена. Послышался легкий треск, какой бывает, если пороть ветхую простынь. Алевтина проснулась окончательно и смотрела на стену, не мигая. Из стены вышла Женщина, она была в алом платье, в белом плате на голове и в черном покрывале по плечам. Лицо ее было радостным, кротким, и шла она к Алевтине – так вот, не касаясь пола. Что-то неслышно звякало, но баба не могла разглядеть – что. Женщина, осиянная нимбом, подошла к Алевтине, и жажда исчезла сама собой. Стало прохладно, легко, и мучительные боли вдруг стали отлетать, и Алевтине показалось, что она встает, встает – и идет – за Ней.
– Богородица, – отчетливо сказала Алевтина. – Матерь Божия… прости меня… я ж некрещеная… мамка все говорила – земля окрестит, земля… – на звук Алевтининого голоса прибежала дочь, но увидев блаженную улыбку на мамином лице, все поняла, заорала в голос…
Когда убирали в комнате перед поминками, нашли на полу, под кроватью – странные кружочки – вроде как монетки, но не наши, чудные какие-то. Витька попробовал на зуб, и тут же спрятал в карман.
– ой, Вить, – вздохнула Алевтинина дочь, – видать, венцы нижние – никуда! Гля -ко – обои-то треснули!
– подправим летом, видать – угол упал. – ответил Витька и накинул на зеркало черный бабин платок.
СТАСИК И МАРИНКА
Стас тщательно протер чайную ложечку, размешал сахар.
– ну, что ты мне собираешься сообщить? – он уставился Марине в переносицу. Сотовый звонил без умолку, Стас поставил телефон на вибрацию и вопрос повторил. Маринка сглотнула, покраснела, побледнела, открыла рот и закрыла.
– Стасечка, – она пыталась поймать его взгляд, – у нас будет ребенок. Ребеночек. Ну, я того, понимаешь?
Стас перевел взгляд на потолок. За окно. На пол. Пожалел, что бросил курить и снял очки.
– Марин, мы по-моему, договорились сразу? Нет?
– да, – сказала Марина виновато, – мы договорились. Но ведь случилось же?
– случаются, знаешь, кто? – сказал Стасик, – думать должна была.
– а ты?
– я думал! – твердо сказал Стасик, вспоминая неприятный разговор с мамой. Маме Маринка не понравилась. Мама кричала. что они с отцом на его университет вкалывали и карьера ему светит – ого!, и вот марин таких там пучками будет, а эта сядет на шею. и хомут еще повесит… и пусть он, Стас, на них с отцом тогда не рассчитывает. И по всему видно, что она хваткая, наглая, и самое место ей… тут даже Стасик покраснел. – Марин, давай не будем, а? Я все оплачу, сколько надо, и потом… мы же это… в Испанию в августе собирались, куда с этим-то … – он замялся, – давай потом, что ли? – твердо зная, что «потом» уже никогда не будет.
– нет, Стас. – Маринка сжалась, – нет. Я не дам. Нет. Я хочу ребенка.
Стас замолчал. Молчал он по дороге к машине, молчал в машине, молчал в пробке, с ненавистью глядя на Маринку, которую мутило. Молчал в лифте. Дома он сказал
– все, ок. Пусть будет. Если ты так хочешь. Только давай так – я пока тут ремонтом займусь, туда-сюда, проект возьму еще один. Ну, деньги ж надо, так? А ты это – к бабуле пока. Ну, в деревню. Там воздух, типа молоко, чего тебе тут, в городе, так? Я приезжать буду на выходные. Ну, нормально так, а?
Марина собирала вещи, аккуратно укладывая их стопочкой в сумку, заодно перегладила стасиковы офисные рубашки, налепила ему пельменей – полную морозилку, забила шкафы всем, что Стасик любит – от макарон до шоколадок, и отбыла. На поезде. Стасику везти ее в такую глушь было некогда.
Баба Валя встретила Маринку скупо. Нерадостно.
– и чего приперлась? – спросила баба, – погнал тебя твой? Поди, тяжолая? Конечно, вся жизнь так, в повтор идет. Что мамка твоя с города сбегла, что ты на мою шею. Нет мне в старости утешения…
Маринка плакала навзрыд, уткнувшись в бабин фартук, подвывала от горестной свой судьбы. Баба гладила ее по крашеным волосам, приговаривала-припевала детскую колыбельную маринкину песенку «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке, с-и-и-зый се-е-е-лезень плывееет…» Когда Маринка утихла, баба помогла ей лечь на высокую кровать с крахмальными подзорами, в гостевой зале, сама укрыла ее перинкой, и, переваливаясь, как утица, вышла в летнюю кухню. Долго сидела, облокотясь о стол, смотрела на кошку Таську, дрыхнувшую у собачьей будки, и вздыхала.
Два месяца деньги от Стасика приходили на карточку исправно – раз в неделю. На третий месяц не пришло ничего. Сотовый не отвечал, а потом уж и вовсе забубнил одно «неправильно набран номер…". Маринка окрепла, пила молоко, холодное, из погреба, высоко запрокидывая голову, отчего белые струйки сбегали по шее. Ходила с бабой в малину, полола огород, солила первые тоненькие огурчики и хрупала ими жадно, не дожидаясь, пока просолятся. По молчаливому уговору они с бабушкой ни словом не перекинулись об отце того, кто уже давал о себе знать особой, приятной, томящей тяжестью и тогда Маринка плакала от гордости за себя.
Рожала она в районе, в начале февраля, в самую стужу. В старом роддоме дуло во все щели, а по ночам под кроватями ходили мыши. Маринка родила девчонку, смуглокожую, длинную, с невероятно тонкими пальцами и изящными ступнями. Принцесса прям какая, сказала акушерка, до чего ж ладная народилась-то! Девочку назвали Глафирой. К ужасу бабушки и полному восторгу Маринки.
– тьфу еще, – говорила бабка, развертывая кулек, перехваченный розовыми лентами, – какое-то прям имя допотопное! Нет, чтобы. по-городскому, хоша бы и Викторией, или Снежаной…
Глаша щурила голубые глаза и засыпала на маринкиной груди. Молока было – вдоволь.
ЛЕТО
девушка лежит на голубом пикейном одеяльце, давно севшим от стирок и с дырой, прожженной утюгом. Сначала она следит за лошадью, пасущейся за забором. Лошади жарко, её одолевают оводы, она машет хвостом, пытаясь отогнать их, резко прядает ушами, трясет головой – но без толку. Тогда лошадь тяжело падает на спину, подогнув ноги, и начинает валяться в траве, блаженно фыркая, и за забором видны только её копыта, давно не знавшие подков.
Девушка переворачивается на спину, и смотрит в небо, складывая облака, как буквы – в слоги. «Вот идет Антилопа Гну, за нею Бык, за Быком – Волк…» Облака меняют форму, сливаются в одно большое, от которого, как детки от осьминога, отделяются маленькие, толстые облачата. Глаза слипаются, клонит в сон, день душный, напоенный той особой июньской благодатью, когда еще лето не наступило окончательно и даже цветет по садам сирень и трещат соловьи ночью.
Лошадь поднимается на ноги, слышно, как он громко хрупает траву, звенит цепью и тихо ржет, заметив издалека идущего к ней конюха.
Девушка снова переворачивается на живот и выкладывает из травинок имя того, кто сейчас сидит под кондиционером в московском офисе и думает о том, что неплохо было бы выпить холодного пива.
ДОХА
Подруга швырнула на стол шубу.
– Бери! – как выстрелила. – Бери! Отдаю за копейки! Новая почти! Даром отдаю… Тебе твой муж никогда не купит! Это же такой мех… а ты – принцесса! Не, королевишна (с)
Я, млея и вожделея —
– а как же ты?
– Прохожу как-нибудь… правда, второй год в одной и той же придется, ну, для хорошего человека что не сделаешь? Носи! И благодари!
Развернув доху, я стала нюхать ее, как охотничья собака. Шуба пахла зверем. И незнакомым, и опасным. Цвет ее был темен, а прошлое – мрачным. Но это был мех! Муж сказал, что это выхухоль, подстреленная еще генералом Купропаткиным до 1 Мировой… Он, увидав доху, посоветовал сразу же избавиться от нее, дабы на запах не сбежались все дворовые псы. Я гордо отказалась. Я владела шубой! Я была одна из них – из тех, кто в мехах… Из-за отказа мужа появляться рядом в людных местах, шуба гуляла со мной вечером. Наш пес к ней привык и шерсть у него перестала вставать дыбом. Хотя писать на нее он продолжал…
Весной нам с шубой и мужем пришлось встретиться в какой-то конторе. Я, сидя за столом, подписывала бумаги, а муж делал вид, что не знаком со мной. Вдруг нотариус ойкнула.
– Дама! (это мне), у Вас… у шубы… рукав… отвалился…
Я резко повернулась, подняла руку, и обнаружила, что отпал и второй… Тут же, как в фильмах ужасов, доха начала расставаться с подкладкой и рассыпаться просто на глазах! От шубы отпадали куски, падали на пол пуговицы. Муж, обхватив мою верхнюю часть, дабы избежать дальнейшего позора, вытолкал меня из кабинета. Домой я ехала в меховой юбочке и тряпичной кофточке. Тем же вечером останки дохи легли в ноги консьержки.
Через пару недель подруга перезвонила
– Ты знаешь, все же я тебе ее не подарю. Ну, пока не подарю. Я сама в ней еще похожу, такой редкий мех…
– Не походишь, – ответила я грустно, – ее моль унесла. Причем всю…
НАСТЯ
Настя была красивая, тихая и умная. Странное сочетание этих качеств привело к тому, что к 38 годам она еще не была замужем, хотя раз в год честно делала попытку воспользоваться хотя одним бы из этих качеств. Мужики пугались и растворялись в тусклом свете подъезда. Настя вздыхала, собирала в пакет следы чужой уже жизни – пену для бритья, непарные носки, сигаретные пачки, модель парусника, таблетки Алкозельцер… все это летело в трубу, пугая крыс и ожесточая дворников.
Скучно жилось. А тут подруга попросила довезти её до деревни, где она снимала детям дом с бабкой. У подруги были дети от разных мужей, но все лицом в нее, в Верку. Белобрысые, с пунцовыми щечками и ужасно громкие. Бабка была ничейная и противная, но у бабки была коза, а дети всегда кашляли.
Ехали они черт-те знает куда. Просто край жизни. Сначала шло Подмосковье, ставшее Москвой, потом была дорога меж городков – там не было ни жителей, ни коров – вообще ничего. Настя, бывавшая только в Европе и в Санкт-Петербурге, изумилась до того, что поставила свою Kia Ceed на обочину и шагнула в теплую хвою, и пошла, трогая кору молодых сосенок и задирая лицо к солнцу. Выйдя на поле, она села в траву и заплакала. От счастья.
– блин! – кричала из машины Верка, – блин! Че сидишь? Нам еще ехать столько, сколько им памперсов не хватит! Нашла место! В Бирюльках будешь сидеть!
Потом из машины выспались дети – младшая – в памперсах, сидела тихо, озадаченная процессом. Старшая и средний тут же потеряли кроссовки, сели в крапиву, наступили на осколок бутылки, обоих стошнило, и от комариных укусов расползлись неравномерные алые пятна.
– вот! вот! – Верка металась между машиной и детьми, – доверь тебе! Малахольная ты, Настатья… кто, видя тебя, решится на шаг? Ну, или на два? Нет, делать детей они будут, но вот конечный процесс…
Настя слушала затылком жизнь сосны. В сосне двигались молодые и жаркие соки, выступала смола на месте обломанной ветки, и шли муравьи шеренгой.
ИРЭН
Папа её был летчиком. Нет-нет, летчиком, да еще на международных авиалиниях. А мама преподавала начерталку в Бауманском. И читала «Сагу о Форсайтах». Поэтому девочку назвали Ирэн. Для красоты жизни и торжественности судьбы. Потому как сам брак папы-летчика с тщедушной и малосимпатичной мамой не вызывал даже зависти у соседок. Папа, прилетая из крошечного на карте Токио, стыдливо передавал Ирэн у школы зарубежные сумки, полные невиданных в СССР предметов – прозрачных зонтиков с раскосыми гейшами, наборов фломастеров в 56 цветов и целых блоков жевательной резинки. Ничего не помогало. Не помогали и уроки музыки на Кутузовском, ни одуряющее повторение полонеза Огинского и даже модные обои в цвет переспелой малины. Мама, изведя студиозусов начерталкой, наливала забродивший компот из дачной малины в графины, покрытые изнутри нежной зеленой плесенью, и подавала к столу оливье с докторской колбасой и дефицитную салями. Никто не дружил с Ирэн. Сама же она во всем винила свои торчащие, как ручки сахарницы ушки, и те косметические дефекты, которые так мучают девушек в период их превращения в женщин.
Только на даче в Малаховке, сложенной из пропитанных креозотом бревен, Ирэн расцветала. Заполучив школьную подружку на лето, она играла с ней в бадминтон, кокетливо отправляя волан на соседний участок, где сосед студент пытался превратить сусло для кваса в самогон. В лето окончания школы волан залетел удачно, запутавшись в сосновых ветках. Сама Ирэн забеременела, расписали их быстро – недаром дедушка-владелец дачи имел связи еще с НКВД, которому отдал суровые годы жизни. Ирэн родила бледную девочку с оттопыренными ушками, и длинного мальчика, безучастного ко всему, кроме материнского молока.
Муж Ирэн, научившись добывать водку из денег, спился и умер. Забор к этому времени пал окончательно, заросли малины сплелись над двумя дощатыми сортирами, и участки объединили.
Списанный папа летчик вернулся в тихую сень начертательной геометрии, а малиновый компот перестали закатывать в банки, предпочитая варить варенье.
Ирэн постарела, стала носить шапочку, прикрывавшую оттопыренные ушки и, безучастная ко всему, все наигрывала полонез Огинского, будто прощаясь.
СТИВИДОР
Вита попала в Москву из Курска. В Курск – из бывшей советской республики, где безмятежное детство прошло в военном городке, где абрикосы падали в арык, а босоногие мальчишки загоняли ревущую овечью отару по пыльной, глубокой, как канал, улочке. Все счастье кончилось из-за того, что взрослые мужики, не думающие о Вите, подписали какие-то бумаги, и страна СССР канула в Лету. Выбирались из военного городка трудно, продавая все за бесценок, спасибо – приютила тетка, живущая в Рышково. Толкаться семьей в двушке было жестоко, и Вита уехала в столицу поездом Харьков-Москва.
Вита была сложения крупного, характера нордического, говорила с сильным акцентом, выдавшим в ней южанку. Любила свободу, но научилась у восточных женщин – подчиняться мужчине. Никаких особых притязаний покорить Москву – у нее не было. Нужен был угол, работа, и, в перспективе – семья. Образования она была швейного. Швея-мотористка. А на деле – белошвейка, рукодельница редкая. Но отсутствие фантазии и необходимой в этом деле дерзости не дали ей стать модельером и создать что-то свое. Отвергнув предложения (а их было много!), она пошла работать швеей в депутатское ателье, и не прогадала. Нехитрая работа – подшить, ушить, укоротить манжеты, «посадить на фигуру» дорогой импортный костюм приносила солидные деньги. Да и мужики были серьезные, а не подпольный цех! Восхитило ее, как одному чиновнику крупному пальто аж с мигалками везли, да еще её – в отдельной машине с иголками-нитками.
А с Ленькой она в метро познакомилась. Он уснул у нее на плече, так она с ним по кольцу и каталась. Поженились летом, скромно, и стали жить в Бирюлево, где только-только Ленькина мама с отчимом и с сестренкой получили, наконец, трешку. Ну, свекровь Виту сразу полюбила, как родную. Золовка, ровесница Виты – тоже. Как же! Она им, как Золушка, строчила целыми днями. От занавесок до пиджаков. От сумочек до легких плащей… Пока на кухне не сталкивались, жизнь шла удачно. Даже собаку как-то свекр принес. Из питомника. Немецкую овчарку. Племенной брак. Бесплатно, стало быть. Назвали Стивидором. Или – Стивой. Пёс маханул через все габариты – вырос просто огромным. Злой, умный, сдержанный. Долго изучал семью, а хозяйкой выбрал её, – Виту. В Средней Азии овчарок не было ни у кого, а с алабаями особо не погуляешь, а тут – Стива без Виты даже не ел. Всех любил, всю семью считал стаей. Позволял играть, трепать за ухом, даже на прививки водить. Но Виту… знал, что она сутки через трое работает. Ждал – носом в дверь. Не скулил, не лаял – дышал и ждал. Ходил рядом – без намордника. А как-то стал вдруг порыкивать на любого, кто в метре покажется. Щерился. Прижимался к Вите и такая в глазах ярость была – обходили стороной. А ей, наоборот – все из миски носил. То косточки, то яйцо как-то принес. Тут она и поняла – беременна. И Стива давно уж знал. Как уж он ее охранял – Леньку не подпускал! Спал у них под дверью. Как сын родился, Стива ему нянькой стал. Вита уйдет – Ромка спит. Проснется – Стива рядом. Так и привык. С молочной кухни в зубах сумку с бутылочками носил. Как Ромка подрос – катался на Стиве верхом. Пасть мог ему открыть, мячик отнять – гости в обмороке, Вита смеется. лучшей няньки не найти, что ты!
А как сын в школу пошел – тесно стало. Тут уж свекровь с золовкой на войну пошли. А Вита – что? С работы придет, свистнет Стиву, Ромку в коляску – и бродить чуть не до ночи. С Ленькой уж у них какая жизнь то была? Втроем, в комнатушке? Так уж, символически. Они и на кухню не ходили – Ленька в компьютер, Вита – за машинку, Ромка – за конструктор. А посередине – Стива.
Беда в мае случилось. Жара была, клещ в Москве вылез аж на газоны у дома. И пошло-поехало. Капельницы, уколы… Осложнения… Она такие ему капли покупала – от клеща-то, дороже туфель! А все одно – хватал чуть не каждый год… И всякий раз Стиву с того света вытаскивали. Вита сама его на себе таскала – не давался никому. Страдал. А уж и возраст подошел у Стивы – 12 лет. От перенесенной болезни едва ходил, мука смотреть была. Заикнулись было – усыпить, мол. Не дала. Последнюю неделю она на ковре с ним спала. Так и умер у нее на руках.
И от пустоты этой страшной, от тоски своей и боли – она едва не выла сама. А когда вынесла на двор сумку со Стивиными поводком да ошейником, вернулась в квартиру, собрала свои да Ромкины вещи, и ушла.
Кто говорит, в Курск вернулась, а кто говорит – замуж вышла. Не знаю. Знаю одно – любила она его. Сильно.
ПУСТЫРЬ
Они выходят вечером из тускло освещенного подъезда – мужчина и его собака. Оба немолоды – мужчина идет тяжело, часто останавливается. Собака идет рядом, не отходя от хозяина, и все время поднимает седоватую морду вверх – смотрит на него. Они доходят до пустыря, на котором идет стройка, и садятся на скамейку детской площадки. Самой площадки уже нет, песочница развалилась, а деревянный домик, загаженный внутри, покосился, потерял дверь, резной смешной конек – и вот-вот рухнет сам. Мужчина смотрит на ровную площадку, раскатанную бульдозером, и курит. Собака ложится у его ног, кладет голову на лапы и дремлет. Мужчина смотрит – и видит дом, который стоял здесь еще год назад, неуютный снаружи, с балконами, застекленными кое-как, полными всякой домашней рухляди, видит деревья, выросшие почти до крыши. Дом простоял здесь всего полвека, мужчина жил с нем почти с самого рождения, сюда он привел жену, отсюда увез мать в больницу, отсюда ушел отец к другой женщине, отсюда провожали в армию сына… Мужчина находит в вечернем небе квадрат несуществующего окна несуществующей кухни и вглядывается в него, щуря глаза. Он видит семью, сидящую за столом, себя, вскочившего на звук телефонного звонка, он слышит плач ребенка, и тихое, монотонное «баю-бай» жены…
Собака поднимает голову, ее глаза слезятся от старости, но и она – видит знакомую когда-то дверь и лестницу, ведущую на пятый этаж.
ФОКС
они брели между домов, ноябрь словно бы мстил за теплую осень, и теперь снег мешался с дождем и делал жизнь совсем невыносимой. Старый Митин пес трусил совсем рядом, боялся отстать и потеряться, а еще хуже – упасть в какую-нибудь траншею. На той неделе Маша с Митей так долго целовались в подъезде, что забыли Рея на улице, а он, подслеповатый, решил вернуться домой и упал в яму. И долго шел в полной темноте, от страха и отчаяния не ощущая никаких запахов, кроме мерзкой технической вони кабелей и человеческих нечистот. Когда он совсем устал, выбился из сил и лег – не разбирая, просто лег на глину, в воду и завыл от ужаса и тоски – его, лежащего, выхватил конус света от фонарика. Какой-то мужчина, судя по запаху, хозяин собаки-девочки, впрыгнул в канаву и вытащил Рея. Рей дрожал мелко и жалко.
– ого! – сказал мужчина, – прекрасный фокс! – он погладил его по голове, чего Рей не стерпел бы никогда раньше! почесал за ушком и сказал – пойдем со мной, дружок. А завтра будем искать твоих хозяев… – и вздохнул. Рей шел без поводка, семенил, спотыкался о валявшиеся всюду обломки кирпичей, но нюх верно вел его за спасителем.
Дома мужчина вытер Рею лапы, и смазал подушечки чем-то терпким, от чего сначала защипало, а потом стало совсем хорошо. Рей деликатно отказывался от овсянки с мясом, но молока вылакал целую миску. Потом, усовестившись, съел и кашу. У незнакомца дома жила красавица колли, она вышла, обнюхала Рея, который с готовностью подставил то место за ухом, которое не дают никому. Колли обошла Рея со всех сторон, задела его хвостом и удалилась в комнату, цокая коготками. Рей нашел подстилку, свернулся клубком, и тут же провалился в сон.
Все последующие дни мужчина гулял сначала с колли, а потом, пристегнув поводок, ходил по улицам, и расклеивал объявления «Найден фокстерьер, окрас..возраст… приметы». Но никто не звонил, и Рей понимал, что его списали давно за старостью и страшно тяготился гостеприимством. Он хотел даже улизнуть и самому пойти искать дом – но бензинная вонь давно уничтожила все следы…
В это же время, но в другом квартале, не спали ни Маша, ни Дима, ни Димины родители. Объявления «Пропал фокс… окрас… возраст» клеили везде, даже на «сплетнице» афише кинотеатров. Дима ругал себя, ссорился с Машей, выходил бродить один ночью, представляя себе самые страшные картины – что Рея сбила машина, или его увезли живодеры. Он обзвонил все приюты и ветеринарки – Рея не было нигде.
Солнечным декабрьским днем, когда, наконец, засыпали котлован, мужчина решил прогуляться с Реем к лесопарку, чтобы как-то поднять его настроение. Маша и Дима, в это же время, решили просто пойти погулять – без цели, и шли молча, потому что искать дальше не имело смысла. Когда они встретились все, вчетвером, на детской площадке и Рей завыл от восторга и все тыкался в Митины колени, и даже задыхался от счастья, мужчина, положив поводок, развернулся и пошел к дому. Он оглянулся только раз – но Рей вылизывал любимое Митино лицо, которое было ужасно невкусным и соленым.
СЕТТЕР
Когда ты – маленькая, Новый год для тебя – сказка. Все твои книжки с картинками, все мультфильмы и фильмы – все убеждает тебя в том, что едет Дед Мороз на санях, запряженных северными оленями… и звенят колокольчики, и всем детям, которые себя вели хорошо, он дарит подарки. Но взрослые такие скучные! Они всегда дарили книжки, теплые кусачие варежки, куклу – но не ту, которую ты хотела… А уж если ты хочешь собаку – можешь и не надеяться. Старшей сестре было лучше – ей дарили совсем взрослые подарки, даже духи. За ней уже всерьез ухаживали сокурсники и даже аспирант. Сестра целыми днями говорила по телефону, обсуждая, где и в чем она будет справлять Новый год. У нее были интересные компании и ездили они то в Ленинград, то в Таллинн. Я же оставалась с папой, мамой и бабушкой. Так случилось и в тот раз. Сестра расцеловала всех нас по очереди, сказала, что подарки под елочкой и умчалась на вокзал. Мы расселись у праздничного стола, но я все поглядывала под елку, стоявшую в углу комнаты – не шевелится ли там кто-то? Не подарят ли мне щеночка? Но нет. Сбегали по ветвям разноцветные огоньки, в тусклом серебре шариков отражалась комната, и огромная звезда сияла под потолком. Только стало бить двенадцать, раздался звонок в дверь. Мы переглянулись – гостей не ждали, решили – что-то кто-то ошибся дверью. Папа пошел открывать. На пороге стоял продрогший молодой человек, и у него был такой жалобный вид, что папа позвал его к столу. Тот все стеснялся, объяснил, что моя сестра пригласила его в гости и, наверное, что-то просто перепутала. Папа с мамой буквально силой тащили его в комнату, а он все придерживал куртку на груди. И тут …на полу показалась лужица. Молодой человек страшно покраснел и рванулся назад, к двери. И только бабушке он позволил расстегнуть куртку и вытащить оттуда чудесного, потрясающего …щенка сеттера. Рыжевато-шоколадный, с огромными карими глазами, ресницами длинными и пушистыми, с виноватой мордашкой… совсем крошка… Тут же все пришло в движение, щеночка поили теплым молоком, молодого человека уже усадили к столу, и полетела вверх пробка из Шампанского. Этот человек и стал моим мужем. А ирландский сеттер прожил с нами длинную и счастливую собачью жизнь. Так что – чудеса случаются, даже с теми, кто не слушает родителей и получил двойку…