Полная версия
Дашуары
Дашуары
Дарья Гребенщикова
Иллюстратор Марина Дайковская
Редактор Вадим Сиротенко
© Дарья Гребенщикова, 2018
© Марина Дайковская, иллюстрации, 2018
ISBN 978-5-4493-3605-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ЖИТЕЙСКИЕ ИСТОРИИ
ЛЁВА И ЛИЗКА (МАЙСКИЙ СНЕГ)
Лёва, рыжеватый, веснушчатый, полненький здоровой полнотой от заботы и вкусной еды, любил Лизку. Соседку. Стерву. Троечницу. Нелепо длинную, нескладную, тощую. Глаза у Лизки были цвета настроения. Или – погоды. Или – неба. Были злые или жалостливые. Лизка была заморышем каким-то, говорливая, выдумщица отчаянная, заводила и вообще – просто прелесть. Она была старше Лёвы на два года, что в молодости равно – эпохе. Лизка жила на пятом этаже, а Лёва – на четвертом. С этого-то все и началось. Когда Лизка скатывалась по перилам, она успевала хлопнуть портфелем степенно идущего с бабушкой Леву. Бабушка грозила Лизке палкой с резиновым наконечником, а Лизка хохотала во все горло, бежала до школы вприпрыжку, теряя на ходу аптечные резинки, которыми были стянуты косички и мешок со сменной обувью.
С 5 класса Лева стал ухаживать за Лизкой всерьез. Вся школа покатывалась со смеху, выпадала из окон, писала мелом Л+Л=?, но Лёву ничего не останавливало. Лизка портфель носить ему не доверяла, но плестись сзади – позволяла. Дома же – наоборот. Лизка обедала у Левы, потому что мама у Лизки была непутевая, а папы не было, а у Левы мама Рива Марковна была зав. литом театра им. Некрасова, а папа, Семен Наумович, преподавал начертательную геометрию в Бауманке. Бабушка была старой партейкой и потому была приставлена ко внуку и к столу заказов. Горштейны Лизку обожали. Мама прощала ей все, и уже видела счастливый брачный союз, и – главное, плод этого союза – розовую, упитанную внучку Сонечку, которая будет – ах! одно лицо с её папой Марком.
А пока Лизка уплетала паштеты, рыбу в маринаде и легчайшие безе с орешками. Лёва писал Лизе все контрольные и домашние задания, а Лизка, усевшись на перила балкона и свесив ноги, пересказывала Лёве свою интерпретацию русской классической литературы.
Лёва таскался за Лизкой, как приклеенный. Лизка любила кино про любовь, а Лёва водил ее в музей. В музее Лиза зевала и рассматривала «красивые платьица».
После школы мама Рива сделала невозможное, и Лизку «поступили» в театральное училище. Лёва еще кусал ручку, заполняя бисерным почерком работы на математических Олимпиадах, а Лизка уже играла отрывки и влюбляла в себя всех, кто попадал в ее поле зрения. В театральном она расцвела чрезвычайно, сменила прическу, перестала носить блескучее и дешевое и превратилась в стильную, длинноногую, красивую и самоуверенную. Лева, надевший к этому времени очки, обмирал от восторга и ужаса и любил Лизку, как ненормальный. Вечерами они сидели на ее балконе, и Лизка курила и рассказывала о том, как в нее влюбился такой-то, такой-то и еще два таких-то. Лева щурился от дыма, страдал и даже как-то напился водки.
Когда Лева поступил на мехмат МГУ, Лизка влюбилась. Точнее так – она просто сошла с ума. Сокурсник, вертлявый, циничный, больше похожий на циркового, чем на театрального артиста, балагур и редкая сволочь, просто переспал с Лизкой на вечеринке, и – забыл. Она звонила ему, стояла под окнами часами, писала письма – а он избегал ее. В ту проклятую ночь Лева сидел на краешке дивана, а Лизка металась по комнате, круша все, что попадало под руку. Глаза ее были страшны, а зрачки – как сгустки крови. Я беременна, орала она, понимаешь? А он даже не дает мне сказать об этом, понимаешь? Я люблю его, я с собой покончу. Все это было так страшно, что Лёва даже не смел сказать – не нужно, оставь все, я буду отцом ребенку, мы поженимся, Лиза, Лиза моя…
Лёва же и проводил ее в больницу, ноябрьским утром, когда дождь мешался со снегом и не было возможности жить. Лизка тряслась, облизывала губы и непрестанно плакала. Лёва сидел в холле, держа на руках ее пальто и закрывал уши руками – ему казалось, что он слышит Лизин крик.
После больницы Лизка бросила театральный, точнее – она всё бросила. Она лежала на диване, смотрела в потолок и молчала. Лёва завалил сессию, но сидел рядом, не отходя от нее. Он терпел ее молчаливую ненависть, терпел то, что он не похож на красавчика-сокурсника, он терпел её боль и любил ее еще сильнее. Лёвина бабушка варила бульоны, ходила на рынок за телячьей печенью и гранатами. Лизка начала пить. От вина ей становилось легче, она засыпала, и беспокойство потихоньку уходило из нее. Она уже даже шутила с Лёвой, звала его, как и раньше, «пончиком», а как-то он, зайдя к ней, обнаружил, что она болтает по телефону. Жизнь медленно возвращалась в нее, и она легко согласилась поехать с Левой в Репино, и они гуляли по Приморскому шоссе, махали финнам, едущим в Питер в смешных прицепных домиках и пили кофе в гостинице. В Москву она вернулась уже почти спокойной, и даже посмотрела нашумевший фильм с ее «бывшим».
Грянуло осенью. Папа давно хотел уехать, мама хотела, но боялась, а бабушка была против. Но разрешение было получено, и отъезд в Израиль стал делом решенным. Левка, перепрыгивая через ступеньки, позвонил в лизину дверь, обнял Лизу, заспанную, в немыслимом кимоно и сказал – все! Пошли подавать заявление! мы едем! куда это МЫ едем? спросила Лизка. В Израиль, смутившись, сказал Лёвка, ты же знала? Ты всегда – знала?! Я никуда не поеду, Лиза повернулась и пошла на кухню. Что я там забыла? Мне туда – на фиг?
Еще несколько месяцев они ежедневно говорили об отъезде. Говорила и мама. Говорил и папа. Даже Лизкина мать сказала – езжай. С Левой можно куда хочешь. А в Израиле еще и апельсины.
В самую последнюю ночь они не спали, а сидели на диване, друг напротив друга – соприкасаясь коленками. Света не зажигали, говорили и курили в темноте. Когда стало рассветать, Лёва опять увидел измученные лизкины глаза, темные, под тяжелыми горестными веками, увидел ее рот, так странно искривившийся в плаче, ее тонкие пальцы, которыми она постоянно терла затылок, будто желая избавиться от головной боли. С каждым часом прибывал свет, и стало видно, как царапает окно цветущая ветка старой яблони. И вдруг стало совсем светло. Пошел снег. Была середина мая, а снег все шел и шел, и они вышли на балкон, и Лизка подняла лицо к небу и стала совсем прозрачной, тающей на свету. Лёва обнял ее, стиснул ее плечи, зарылся лицом в затылок. Она стала его первой женщиной. Это было так странно, в этой мягкой, падающей с неба белизне, а Лева, сумасшедший от счастья, все гладил и гладил ее живот, как будто открывал для себя великую тайну жизни.
они расстались. Ей был 21 год, ему – 19. Он окончит Технион в Хайфе, станет выдающимся математиком, женится, станет счастливым отцом троих детей. Бабушка доживет до 94 лет и будет похоронена с почестями, как и хотела – на Родине. Мама будет преподавать в театральном, а отец – там же, в Технионе.
Лизка встретит Лёву в Музее Рокфеллера. Лизка, в темных очках и в белом казакине, с короткой стрижкой, совсем юная, с серебряными браслетами на запястьях, ткнется в Лёвкин затылок. Как в детстве. И будет долгая прогулка по ночному Иерусалиму, и бесконечные вопросы и ответы, и Лева все будет стесняться спросить, кто этот парень с ней, в линялых джинсах, который так похож на Лизку этими разноцветными глазами? Лизка, перед отлетом в Москву обнимет Леву, прикусив мочку уха, скажет – не твой, не выдумывай и не морочь себе голову. Он не поверит ей, и простоит час перед пустым небом аэропорта, в которое улетит её лайнер.
В самолете о том же спросит ее сын, и она отшутится – неужели ты не видишь? Он ужасно смешной, толстый и рыжий. А сын скажет, мам, а что такое дежа вю? И она объяснит, а сын опять скажет – мам, а почему я все время вижу какую-то ветку с цветами, на которую падает и падает снег?
АЭРОПОРТ
он буквально налетел на неё в аэропорту Бен-Гуриона, сшиб с ног, извинился, приподнял невидимую шляпу, узнал, ахнул и сгреб в охапку – все в одно мгновение. Перед ней был Венька, тот самый, из-за которого она в дальнем 89-м резала вены, пила седуксен с водкой, а, пробыв должный срок в Клинике неврозов, не говорила почти год. Он остался прежним, только как-то неуловимо стал чужим, неотличимо чужим, по запаху, жесту ухоженных рук, манере снимать очки. Говорил с легким акцентом, то ли он оттуда – сюда, то ли – наоборот. Ленка же, к его удивлению, которое она почувствовала кожей – стала лучше, выше классом, что ли. Он держал ее руки в своих и медленно раскачивался – с мыска на каблук, и молчал. Их обтекала обычная толпа, табло захлебывалось рейсами, кричали дети, кто-то плакал, взлетали и садились самолеты. А они все стояли, стояли и молчали, и думали об одном – о той ночи в его квартире на Алабяна, 23 июля 1989 года, в прошлом столетии, когда он так же раскачивался на табуретке и кричал – «ты пойми! я не могу! я не могу взять тебя с собой! меня – не поймут! ты понимаешь – не поймут!», а она все теребила плетеный шнурочек с подвешенным на него куриным божком из Сердоликовой бухты и гладила свой живот, будто пытаясь успокоить себя и того, кому так и не суждено будет родиться.
Резко выдернув свою руку, она развернулась и почти побежала – от него, а он, оставшись стоять, все подносил ладони к лицу, то ли пряча глаза, то ли желая сохранить её запах.
ВЕРНАЦЦА
мамин брат, летчик на международных авиалиниях, высокий, сероглазый красавец в синей лётной форме, подарил маленькой Наташке, вместе с шоколадками, жвачкой и фломастерами, журнал «Alitália». Наташка, рассмотрев скучные аккуратные заводы, кукольные винограднички, фото неизвестных ей артистов, наткнулась на фотографию городка у моря. Снято было сверху, с горы – и весь крошечный городок помещался на ладошке, внутри него был залив, а за молом – море. Итальянское море. Нездешнее. Оно было сапфировым у горизонта, и бирюзовым – у каменной гряды. Разноцветные домики сидели так близко, будто кто-то, жалея место, строил их один – на другом. А чтобы не потерять – красил в разные цвета. Бриз шевелил белые с красным зонтики, а лодки качались в бухте.
Наташка вырвала фотографию, обрезала ее ножницами и прикрепила к стене, на булавках и пионерском значке.
Фотография висела. Наташка, просыпаясь – сразу шла по этому веселому городку, и встречала раннее, нежаркое еще солнце, и шлепала босыми ступнями по камням, по которым ходили еще гладиаторы, или Александр Македонский. Или – все вместе. Она всегда купалась в одной и той же бухте, и плыла – навстречу дню, парусам и радости.
Увы, жизнь оказалась скучной, как бетонные стены спального района. В перестройку про институт пришлось забыть, потом заболел и умер отец, Наташка осталась с мамой, обе бедствовали. Дядю сократили, он спился, и теперь уже Наташка носила ему банки с бульоном и дешевые сигареты.
Всю эту жизнь она могла перенести только ради одного – ради итальянского городка, тихой лагуны и белых занавесок, рвущихся из окна, пахнущих морем и чужой любовью. Наташка откладывала деньги, но дефолт, или непредвиденные обстоятельства сжирали все, оставляя ее с одним – с надеждой. Она шла к своей мечте, отказывая себе во всем, она выходила из заплеванного подъезда и шла на берег моря, и смотрела на спинки дельфинов, плывущих на горизонте. Она знала про этот городок – все. Вернацца… Чинкве-Терре… Лигурия… все путеводители были прочитаны. Но они только мешали ощущать запах йода и песка, слышать песню, которую поет на площади загорелый парень – в старой соломенной шляпе…
Когда она собрала столько, что ей хватило бы на неделю в Вернацца, да еще на роскошный день в Риме, она пошла в турагентство. Скучала девица над компьютером, парень трепался по сотовому и крутил пальцем сувенирный глобус. Ей никто не заинтересовался. Девица сразу определила – однушка в Бирюлево, машины нет, не замужем, работа с подработкой – не клиентка… Наташа, не слыша саму себя, сказала – мне нужен тур в Италию. В Вернацца.
– и что, Вас больше НИЧЕГО не устроит? – девица ковыряла клавиатуру. – вообще… Вы в курсе?
И дальше – что это недешево, и дорогая страховка, и перелет, и вообще… – Ром, – окликнула она крутившего глобус, – предложи девушке что-то реальное, – и отвернулась.
Наташа, которая уже шла по ступенькам к морю – споткнулась и растерялась. Она уже – долетела, как они этого не понимают?
– давайте Вас в Таиланд, идет? – Рома зевнул в телефон, – там горящий тур, ага? Зачем Вам эта Италия? А Таиланд!
Наташа, как сомнамбула, протянула деньги.
В день отлета группы она лежала дома, и смотрела – как волны перекатываются через мол Вернаццы. Парень, игравший на гитаре, замолчал, вынул из-за уха цветок и бросил ей.
Жить надо, особенно, если тебе 31 год и жить не хочется. Наташка встала – и пошла. Потому, что море – вечно, и солнце, освещавшее пыльные окна квартирки на улице Бирюлевская, освещало и стаканы на стойке бара в траттории Вернаццы. Иногда Судьба, изумляясь такому упорству, меняет свой план – и все складывается. Иначе.
Наташка попала в фирму, торгующую винами, и в ее доме появился Иштван Эчеди. Венгр, от которого вся женская часть, включая унылую уборщицу, лежала в глубоком нокауте. Почему Иштван выбрал ее, никто не знал, а Наташка не задумывалась. До озера Балатон, они, правда так и не добрались – фирма разорилась, Иштван исчез, зато Наташка, к своему изумлению. родила красивую девочку. На новорожденную ходили смотреть все – от врачей до нянек.
Наташка назвала дочь Верой – разумеется, от ВЕРнацца, дала папино отчество и мамину фамилию. Как бы создала себе – сестру, но со счастливой перспективой. Вера Александровна Римская.
Вера росла ангельским созданием, что лишний раз подтвердило справедливость предыдущих испытаний. Вид Вернаццы со стены не исчез, но поистрепался изрядно. Маленькая Вера, начав раскрашивать фломастерами обои, добралась и до залива, в котором появилась двенадцатицветная рябь. Пластилин добавил жирных пятен на скатерть траттории, а ножницы – отрезали пару яхт и элероны.
Но картинка была жива… По ней Вера училась читать, рисовать и мечтать. Первое её слово было не «дай», как положено, а сказанное в два слога – вел-наса. Многочисленные сестры куклы Барби, отданные подружками, у которых выросли девчонки, говорили между собой о море, и ели пиццу, вырезанную из рекламы.
Засыпая под сборники итальянской эстрады, Вера видела красивые сны, яркие, как ягоды клубники на даче. Как-то на день рожденья Вере, уже десятилетней, подарили коробку паззлов. Судьба улыбнулась еще раз. Это была Вернацца. Целый месяц мать и дочь, выгородив место на полу, собирали воедино лигурийский городок, и вот уже было понятно, где какие ставни, а где белье сохнет на балкончике, а где машет рукой приветливая полная брюнетка, а где… и тот парень – в шляпе, он тоже был там – играл на гитаре. Только шляпа его была – без цветка…
Наташа работала, Вера училась. Наташа работала, Вера росла. Наташа работала, а Вера поступила в институт. Удивительно, но все то, что с таким трудом отбивала у жизни Наташа, Вера получала просто – по взмаху ресниц. Ресницы были сумасшедшие. На спор в школе выдерживали три спички… смуглая от венгерского папы, темноволосая Вера обладала еще дивным льдистым цветом радужки – и черным зрачком, что делало взгляд призывным и глубоким. Неудивительно, что на 1 курсе она вышла замуж, и не за студента, а за человека богатого настолько, что было неважно – кем он работал, и работал ли вообще.
Илья был представлен маме походя – перед отлетом в Европу, в свадебный тур. Наташа стыдливо видела их бирюлевскую квартирку чужими глазами и прятала руки без колец и маникюра.
Без дочери квартира странно расширилась, пришла в порядок и застыла. Потом появилась тоска, зашевелилось одиночество по углам. Вера с Ильей появились вечером, без звонка, сумасшедшие, счастливые, просоленные, загорелые, совершенно иностранные, – как сказала себе Наташа. Хохоча, они вываливали на столик кухоньки продукты, названия которых Наташа не знала, Илья разливал по бокалам вино, Вера все открывала какие-то коробки и пакеты – прикидывала на обалдевшую Наташу разноцветные тряпочки, невесомые платки, какую-то воздушную бижутерию… У Наташи кружилась голова, она не понимала – радоваться? ругаться – зачем столько денег впустую? Спросить – что дальше?
Вечер стих с фонарями, Вера засобиралась – домой, в другую жизнь, где не бывает проблем, разве так – мелочи. На пороге, она вдруг хлопнула себя по лбу
– Илюш! ну?
– так… – Илья помялся, – на день рождения же хотели?
– ааа… ждать еще… давай сразу?
– как хочешь, …, – Илья полез во внутренний карман куртки и достал пакет, – вот. Наталья Александровна – Вам. От нас…
– что это? – Наташа вертела голубоватый тяжелый конверт, – что?
– мам! – Вера чмокнула Наташу в щеку, – Илюха тебе в твоей Вернацце домик снял – вон тот. с зелеными ставенками! – Вера помахала рукой. – тут все, билеты там, страховки, вся фигня…
– ну… а как же? а что? Вера? Илья? да что же… – Наташа махала конвертом, не в силах говорить, – как же?
– ой, мам, – Вера уже отпихивала Илью, целовавшего ее ладонь. – мы еще это забыли… а! вот! мам. я беременна!
Не разбирая на ночь дивана, сидела Наташа и глядела на паззл своей Вернаццы, на розовый домик с зелеными ставнями. Парень, игравший на гитаре, вдруг поднялся, подмигнул Наташе, снял шляпу, помахал ею, будто подметая площадь, и пошел вверх – к башне Bastione Belforte.
РЕЗО, ЛЕРОЧКА И НАТАША
Резо Гарпуния любил двух женщин сразу. Старшую жену Наталью Викторовну и новую, Лерочку. Прожив пару лет в состоянии душевного компромисса, Резо стиснул зубы и ушел к Лерочке.
Старшая жена прошла с Резо стройки комсомола, вырастила двоих сыновей, Илью и Гешу, отдала ему лучшие годы жизни, что в итоге обернулось приступами гипертонии, несварением желудка и пяточной шпорой. Наташа готовила грузинскую кухню так, что даже мама Резо сказала – ах! а отец подарил ей кама – клинок в ножнах, украшенный чернью и позолотой.
Наташа за 20 лет совмещенной с Резо жизни приняла в гости треть солнечной Грузии, а сама выехала в родной аул предков Резо один раз, изумилась габаритам местных баранов, и так пристрастилась к хорошим винам, что Резо пришлось похищать ее, как невесту. В пыльном вагоне поезда Тбилиси-Москва.
Наташа знала четыре языка, пела под аккордеон, вышивала крестиком картины Моне, и имела достойный объем везде – везде, куда доставала жаркая рука Резо.
У Леры не было ничего, кроме её 19 лет, города Уссурийска за спиной и пылкой натуры. Лера тут же накачала губы, отчего стала похожа на недоумевающую утку и купила персидского кота. На этом деньги кончились. Резо в женихи не годился, но надо же с чего-то начинать? Именно так и сказала Лерина мама, привезя на свадьбу подтухшую тушку длинной рыбы с носом.
Лерочка почему-то не хотела работать, рожать детей и мыть посуду, поэтому на первых порах Резо пришлось туго. Грузинские родственники, взбаламученные, с одной стороны, потерей гостеприимного гнезда с сидящей в нем Наташей, а с другой, мужской, стороны объятые желанием заключить Лерочку в пылкие родственные объятия, совещались. Только мама сказала – ара! Цудад! и надела еще один темный платок…
Резо любил маму, но… как говорят у нас, в деревне – «ночная кукушка дневную перекукует». Хотя Резо произнести поговорку не мог, но ночью… в гнезде своей Лерочки… честь показывала крупный кукиш, колеблющийся в свете розового ночника, а постельное белье «Мадам Помпадур» ласково шелестело искусственным шелком и пускало искры.
И надо же было Резо познакомить своего старшего сына Илью с Лерочкой. Прошел бы мимо, катя свою тележку по супермаркету – нет! Встал, начал расшаркиваться, пунцовел щеками, утирал лысину под кепкой…
Илья с Лерочкой поженились, потому что бабушка сказала – Хо! и сняла лишний платок.
А Наташа приняла неверного мужа в гнездо – изрядно ощипанного, но все еще годного…
ЛЮБОВЬ К ОПЕРЕ
Генриетта Хить, миловидная певичка с хорошим, грудным меццо-сопрано, тонкая в талии и уверенная в бедрах, предпочитавшая индиго джинсовки черному бархату платьев, обнажавших розовые, покатые плечи, родила сына. Беременность настигла ее как раз за разучиванием партии Флоры Бервуа, и сына ждало нелегкое для русского уха имя Джузеппе. В честь Верди. Впрочем, отец ребенка, неизвестный миру композитор-отшельник, сотрясающий подмосковное Кратово мощными аккордами фортепиано, неожиданно воспротивился. Сына назвали Никитой к обоюдному неудовольствию родителей. Мальчик родился такой хорошенький, ладный, смуглый и с ресницами такой длины, что композитор возгордился, сочетал себя браком с Генриеттой и ушел писать «обезьянью» музыку для молодежного кинематографа. Разбогатев, бросил Генриетту с сыном и женился на вдове песенника, неутомимо молодящейся особе, стриженной под мальчика. Игры в теннис отвлекли его от разочарований, коими непременно страдают отцы, видя, как растет их чадо, неверно воспитываемое безалаберной матерью.
Генриетта продолжала петь, где только возможно. Она даже бралась аккомпанировать и вести уроки вокала частным порядком. Всему этому чрезвычайно мешал юный Никита с длинными ресницами. К пяти годам он уже научился выжимать из надушенных хористок, заключавших его в тесный круг своими юбками, не только восхищенные «ах, какой прелестный мальчик», но и более существенные дивиденды, как то – шоколадные конфеты, пирожное «Прага», тонко нарезанный, розовый на просвет сервелат, и иногда – даже пиво. К шести годам отпрыск окончательно разнуздался, щипал солисток за окорочные бока или отпарывал крючки с французских застежек. Генриетта, сотрясаясь от рыданий, решила отдать Никиту в школу-интернат для детей одаренных родителей, но, по счастью, подвернулась милейшая Машенька, костюмерша женской половины. Принимая в кулисах на руки широкополую шляпу с отгрызенным молью пером, она прошептала Генриетте – давайте, я присмотрю за мальчиком? И с этого дня Никита поселился в громадной костюмерной оперного театра. На самом верху, почти под крышей, колыхались, сея пыльно-звездчатый дождь, костюмы изумительной красоты. На вешалах, имеющих колесики для удобства движения, юный проказник катался с гиканьем и свистом. Пока чудная, нежная Машенька обдавала водой из пульверизатора кружевные сорочки и пришивала крошечные пуговки к лифу, она – пела. Все, что транслировалось со сцены. Партии мужские и женские. Хоры. Она даже пропевала инструментальные партии! Никита сначала морщился. Потом громко орал, визжал и топал ногами, валился на пол, поднимая вертикальные столбики пыли, подобной серому пуху, а потом – запел вместе с Машей. Чудный детский альт звучал неправдоподобно чисто, как будто взмывая, уносясь под крышу театра.
Генриетта Хить, странствуя по городам, не обозначенным на карте России, была спокойна за сына. Отец давно бы забыл о Никите, если бы не ставшая женою вдова песенника – она, сердобольная и бездетная, щедро помогала нежной крошке. Когда пришла пора школы, Никиту от Маши забрали. На прощание, когда они сидели вдвоем при едва мерцающих лампах дневного света, Маша, стараясь не зарыдать в голос, протянула ему на ладони крошечный брелок-глобус. Глобус был разноцветным, дешевеньким – пластиковый, со вставочками-стразами. Вот, посмотри, – сказала Маша – эти звездочки – города, в которых ты будешь петь! Рим, Париж, Милан, Берлин – и тебе будут аплодировать слушатели и будут кричать – бис! Никита! Но я петь не умею, мальчишка уткнулся в Машин синий халатик. М-а-а-а-а-а-ша, не отдавай меня, я тебя так люблю…
Машенька все еще работала в театре. И все еще – костюмершей. Она не вышла замуж, не родила ребенка, случайные любови оставляли свои печальные следы на лице, но она по-прежнему пела, когда отглаживала испачканные гримом кружевные воротнички. В это вечер она смотрела «Травиату» по Культуре. Венский филармонический оркестр, шикарный состав, изумительные декорации – замок, под открытым небом! Публика сидела в парке, вспыхивали огоньки, видно было, как вечерний ветер шевелит кроны дубов. На поклоны выходили все, Маша утирала от глаза – как хорошо, какие голоса, ах… И вдруг – крупным планом – исполнитель роли Альфреда, красавец-тенор подмигнул в камеру, извлек из что-то из кармана жилетки – и на ладони оказался маленький глобус со стразами-звездочками. Альфред послал воздушный поцелуй, сжал ладонь и приложил палец к губам.
АНДРЕЙ И ЛЮДОЧКА
Когда Андрей уезжал на гастроли, Людочка тут же впадала в ожидание, как в анабиоз. Только самолет отрывался в небо, она начинала рыдать и уж рыдала до самого прилёта. Ее вообще было проще оставить в Зале ожидания Аэропорта, потому что дома она не ела, почти не спала, ходила, держа сотовый плечом, а на работе брала выходные дни за свой счет. Она бы и ездила с ним, но в планы Андрея это не входило. Набирала Людочка его номер каждые 15 минут, и каждые 15 минут он трубку не брал. Сам Андрей не звонил – он тренировал Людочку на ослабление частнособственнических инстинктов. И приучал к одному месту – как собаку. Так и сидела Людочка с поводком в зубах и ждала. Сказал бы ей – спать на коврике, спала бы. И тапочки носила бы в зубах.