bannerbanner
Времена не выбирают. Книга 1. Туманное далеко
Времена не выбирают. Книга 1. Туманное далекополная версия

Полная версия

Времена не выбирают. Книга 1. Туманное далеко

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
24 из 44

Словно во искупление грехов, погрузился в студенческую жизнь с другой стороны: стал заниматься сразу в двух научных кружках: атеистическом и истории КПСС, а также творческом кружке.

На первом этапе наибольший интерес представлял кружок творческий. Своих стихов не читал, поскольку их не было, а те, что имелись, казались недостойными внимания. До тех пор, пока большое стихотворение не появилось на страницах все того же «Северного рабочего». Сейчас-то понимаю всю слабость его, но тогда… Все-таки областная газета с тиражом более 100 000 экземпляров. Напечататься в ней!

Потом публикации стали постоянными, и одна из них – в центральной прессе. С ней ситуация комичная. Случилась она после полета в космос Ю.А.Гагарина.

Представить всеобщее ликование и воодушевление сегодня невозможно. Фантастика, и только! Мы – наиболее активные члены творческого кружка – ринулись в областное радио, размещавшееся тогда на улице Трефолева. Что-то говорили в микрофон, Сережа Чаадаев читал тут же сочиненные стихи. Нас записывали, потом действительно дали в эфир, мне же того показалось мало, и вечером сочинил целый очерк, который отправил не куда-нибудь, а в газету «Известия», тогда главную газету страны, редактировавшуюся зятем Н.С.Хрущева.

Публикация появилась сразу же, но в виде информации строк на 30 :

« Жители Ярославля до сих пор живут под впечатлением дерзновенного победного полета в космос ракеты с Юрием Алексеевичем Гагариным на борту.

Областная комсомольская газета «Юность» напечатала заметку заместителя секретаря комитета ВЛКСМ Ярославского моторного завода Г. Давыдченко. Он пишет: «Мы жили с Юрием Алексеевичем Гагариным на одной улице, учились в одной средней школе. А когда Юрий приезжал на каникулы из Люберец, вместе играли в футбол в одной дворовой команде. Он был такой же, как мы: веселый, подвижный. Теперь его имя повторяют миллионы людей.

В редакции газет приходят люди, которые учились вместе с Юрием или встречались с ним. Некоторые приносят с собой фотографии.

Н. Колодин, студент Ярославского педагогического института имени К. Д. Ушинского».

Увидев газету, я долго не мог поверить, что моя заметка опубликована центральной газетой. Ощущение, будто вышел на всесоюзную орбиту. «Известия» – это не хухры-мухры! Я оказался в центре внимания факультета. Сразу же поступило предложение отметить данное событие. Я затомился: денег, мол, нет.

– Займи под гонорар.

На вопрос, каким он может быть, Сережа Чаадаев ответил:

– Мне за стих в 20 строк прислали четвертной, у тебя строк больше, значит, и гонорар будет рублей в 30.

Это же солидные деньги, стипендия – меньше. Сомнения отпали, занял денег, и пошли кутить.

Погуляли хорошо, а гонорара все нет и нет. Оказалось, информацию дали в разделе писем, а за письма, как известно, не платят. Не помню, как выпутался из той истории, но помню, что с потерями.

Руководил творческим кружком замечательный человек, бывший фронтовик, старший преподаватель кафедры литературы Герман Петрович Верховский, будучи больным, не жалевший для нас ни времени, ни сил. Посиделки затягивались до 11-12 часов ночи. Герман Петрович – не автор, не трибун, он – личность образующая, воспитывающая, формирующая!

Как-то иду по Первомайской. Герман Петрович навстречу.

– Слушай, в магазине «Военной книги» выставили сборник Симонова в малой серии поэта. Беги.

– Да денег-то нет.

Он лезет в карман, вынимает жутко потрепанный кошелек, отсчитывает полтинник:

– Беги, книг немного.

Я побежал, купил, и долгое время эта маленькая, истрепавшаяся со временем книжечка напоминала о человеке неповторимом, человеке, студентов не только учившем, но и, главное, воспитывавшем на лучших образцах русской и советской культуры.

Мы собирались обычно в нашей восьмой, как самой большой на этаже, аудитории. Сваливали свои пальтишки на задних столах, и начиналось действо.

А какие ребята там собирались! Боря Лисин, Гера Омельницкий, Сережа Чаадаев… Любопытный момент: на наши творческие посиделки приходили не студенческого возраста люди. Среди них выделялся некто Иван Егоров, в неизменном, видавшем виды песочного цвета пиджаке и цветном шелковом шарфе под ним. Была ли рубашка, вопрос. Стас Алюхин убеждал, что не только рубашки, но и майки не было. Иван, бедный, как церковная мышь, нигде не работал. Он из того военного поколения, которое ушло на фронт из выпускного класса и ничему, кроме как убивать, за четыре военных года не выучилось. А вернувшись, никак не могло найти себя. Иван, на беду свою, привез с фронта портативную пишущую машинку. И почему-то решил, что та поможет ему создать роман о пережитом. Постоянно уверял:

– Я еще покажу, чего фронтовики стоят.

Он жил в домишке, прилепившемся к большому дому во дворе Первомайского переулка. Одна комнатка. Они с женой и сын – тоже Иван. Жена работала буфетчицей по соседству в главном корпусе технологического института (ныне Демидовского университета). На её зарплату и то, что приносила из столовского буфета, жили. Иван же мечтал о романе, ходил по всем литературным вечерам у нас в институте или в областной библиотеке. Активно участвовал в обсуждении. А дальше – пустота. Нашел себя в конце жизни, уехав в деревню.

– Знаешь, – говорил мне при последней встрече, – надо было сразу после фронта в деревню махнуть. Никаких тебе дискуссий, работа на земле с землей и пчелами. Чудно.

Таких, как Иван, на наших вечерах не один и не два, потому сталкивались не только взгляды, сталкивались поколения. Какие споры! Пора знаменитой хрущевской оттепели… Журналы «Новый мир» Твардовского и только что образованная «Юность» Полевого, затем Катаева. Каждый номер – событие. Возвращались в литературу удаленные сталинским режимом большие авторы: Анна Ахматова, Леонид Коган, Эдуард Багрицкий, Ярослав Смеляков, … Да разве перечислишь всех! Я, помнится, наповал был сражен стихами нашего ивановского соседа Николая Майорова:

Мы были высоки, русоволосы,

Вы в книгах прочитаете, как миф,

О людях, что ушли недолюбив,

Не докурив последней папиросы…

Длительное время, как одолевшее наваждение, мог целыми днями бормотать стихотворение полностью или частично. И, конечно, уже совершенно спокойно относился к своим сочинениям, сознавая, что ничего подобного мне не создать. Думалось, что пока…

Больше всего обсуждали тогда стихи молодых поэтов: Ахмадулиной, Евтушенко, Вознесенского, Рождественского, Окуджавы. Журнал «Новый мир» опубликовал подборку стихов Евгения, среди которых было совершенно необычное для советской литературы тех лет: «Постель была расстелена, а ты была растеряна и спрашивала шепотом, а что потом, а что потом …»

И вдруг новость: Евтушенко едет к нам. Действительно приехал. Встреча проходила в переполненном актовом зале. Он читал свои стихи, рассказывал о себе, о литературной и окололитературной жизни Москвы, о только что завершившейся поездке по странам Африки, отвечал на вопросы. И, конечно же, читал стихи. Запомнилось немногое. Одно понравилось особенно:

Я на сырой земле лежу

в обнимочку с лопатою.

Во рту травинку я держу,

травинку кисловатую.

Такой проклятый грунт копать —

лопата поломается,

и очень хочется мне спать,

а спать не полагается.

И так неожиданно музыкально-распевно звучали они в его устах, что замерший до того зал, не сразу пришел в себя. А следом звучало совсем уж личное:

… А мне бубнят,

и нету с этим сладу,

что я плохой,

что с жизнью связан слабо.

Но если столько связано со мною,

я что-то значу, видимо,

и стою?

А если ничего собой не значу,

то отчего же

мучаюсь и плачу?!

Аудиторией он владел как никто другой, читал так, как невозможно повторить. В ту раннюю пору чувствовалось его стремление походить на Маяковского. Та же манера держаться на сцене увлекая и утверждаясь. Те же резкие взмахи руки. Та же громогласность. И даже сами стихи иногда так схожи. Мне, еще не забывшему фабричную проходную, где всякий раз я чувствовал свою некую приподнятость над сверстниками, оставшимися по ту её сторону, близки были его строчки:

Те, кто тома ворочает,

и те, кто грузит кокс,

все это

кость рабочая.

Я славлю эту кость!

Но оставил поэт «Рабочую кость» при себе, не прозвучала она тогда, Евгений тонко чувствовал аудиторию и понимал, что студенчеству ближе иное, что-то типа «О чем поют артисты джазовые». И он читал:

Здесь песни под рояль поются,

и пол трещит, и блюдца бьются,

здесь безнаказанно смеются

над платьем голых королей.

Здесь столько мнений,

столько прений

и о путях России прежней,

и о сегодняшней о ней…

Но, удивительное дело, совершенно не помню его африканских стихов, хотя он читал их, и не одно. Не задевало. Не трогало. А вот французские впечатления врезались: «Какие девочки в Париже, чёрт возьми! И чёрт – он с удовольствием их взял бы!»

Потом двинулись в гостиницу. Шли нестройной толпой посередине улицы, зная что до Свободы Республиканская пуста. Шли, естественно, пешком, продолжая начатый в актовом зале разговор о большой поэзии. Евтушенко курил сигарету за сигаретой, видимо, натерпелся за время встречи. Сохранилась фотография, на которой мы, кружковцы, провожаем поэта. В линию с поэтом шагают Жора Маврин, Володя Кутузов (никогда поэзией не увлекавшийся), Зиновий Иосифович Рогинский в распахнутом пальто рядом с поэтом, по другую сторону Сережа Чаадаев, приглаживающий свой разметаемый ветром кок. Далее я в каком-то белом плаще и уж во втором ряду, позади, Герман Петрович Верховский. Оттерла молодежь мэтра.

Евтушенко в сером, укороченном по западной моде демисезоне, шарфе, кепке, стоптанных нечищеных ботинках размера 46-го, не меньше.

Спрашиваю:

– Как общались в Африке?

– Элементарно. Достаточно знать слов сорок по-английски, и тебя поймут. Я знал около двухсот…

В гостинице я подал только что вышедший его сборник «Стихи разных лет» с просьбой подписать. Он молча сел на приступок у лестницы, ведущей на второй этаж На секунду задумался и подписал своим резким угловатым почерком:

О, вспомнят с чувством

      горького стыда,

потомки

      расправляясь хлестко

            с мерзостью,

то время очень странное,

                  когда

простую честность

            называли смелостью.

И коронное «Евг. Евт.» внизу.

Это как раз тот случай, когда почерк полностью характеризует человека. Мне кажется, что он весь состоял из углов, и углы эти мешали как самому, так и ближним ему. Нельзя было не заметить, как с годами раздобрел, расширился Роберт Рождественский, как округлился, располнел до астмы Андрей Вознесенский, как усыхал потихоньку, но не теряя гибкости и стройности, Булат Окуджава. Только он один становился все более остроугольным. Я постоянно видел его в последние годы жизни по телевидению: яркие расписные рубашки висели на его плечах, как на «плечиках», а просторный пиджак только подчеркивал все возрастающую худобу…

Вернусь к сборнику. У него потрясающая судьба. Как ни дорожил им, не уберег. Дочь Уля дала почитать кому-то из подружек. Они забыли вернуть, а она не вспомнила, кому отдала. Я бранился, да что проку. Жаль, конечно, но со временем успокоился. И вдруг на книжном развале в магазине «Букинист» на углу улиц Свободы и тогда еще Циммервальда вижу знакомую книгу. Схватил. Открываю – тот самый автограф, с тем же зачеркиванием после слов «то время…». Мой сборник. Мой…

Это было время, когда стихи Евтушенко переписывалось, передаваясь из рук в руки. Но мнения делились. И помнится, вгорячах Боря Лисин вдруг заявил:

Не уважаю я в душе

ни Чаада, ни Евтуше!

Надо сказать, что Сережа Чаадаев почитался у нас чуть ли не за гения. Высокий, стройный, с черными набриолиненными волосами и горячечным взором, он ужасно нравился девушкам, а вот ребятам – не очень, и, прежде всего, из-за снобизма своего. Злые языки поговаривали, что и лишнюю букву «а» в фамилии он приставил себе при получении паспорта, чтобы стать ближе к декабристу. Но стихи у него действительно были лучшими, он единственный из нас постоянно печатался в областных и даже иногда центральных изданиях.

А судьба не удалась. После института оказался во флотской газете Владивостока. Издал вроде бы сборник стихов. Но что-то не сложилось. Вернулся в Ярославль и здесь себя не нашел. Когда встретились с ним и разговорились, оказалось, торгует на рынке.

В одной из областных газет откровенно признавался: «Будь я один, может, ходил бы оборванным, нищим, но не бросил поэзию. Часто слышишь по ящику: «Не стало хороших поэтов. Не появляется больше поэтов, как Пастернак, Цветаева. Бродский был последним в этом списке – за ним грядет пустота». Но поэты, хоть и делают из «праха» великое, вечное, состоят из плоти и крови, им тоже хочется кушать, иметь семью. И я плачу сейчас своим даром за то, что все это имею. Самая высокая цена, какая только есть». Он ушел из жизни полным сил.

Профессиональными поэтами никто из нас не стал, но в журналистику подались многие. Привил-таки нам Герман Петрович не только любовь к поэзии, но и страсть к печатному слову. Стасик Алюхин возглавлял на областном радио интереснейшую программу «Ритм», Гера Омельницкий редактировал газету «За технологические кадры», Боря Лисин – «За педагогические кадры», Лева Рябчиков до конца возглавлял отделение ТАСС по Крыму, Толик Котов стал ведущим корреспондентом одной из районных газет, уже несколько книг издал Алик Симонов, до сих пор в журналистике и автор этих строк.

К сожалению, многие повторили трагическую судьбу Сережи Чаадаева. Вспоминая состав кружка, изумляюсь трагической карме членов его. Жора Маврин повесился. Жора Андреев в армии застрелился. Рано спился золотой медалист Гера Омельницкий, пропал на Камчатке Стасик Алюхин, умер от какой-то тропической заразы в Африке Боря Лисин, успев к тому времени защитить кандидатскую диссертацию… Вспоминая их, всякий раз возвращаюсь к некрасовским словам: «Братья-писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое»…


Интересен каждый


Второй курс – новые предметы, новые преподаватели. Из них хочется отметить двоих. Прежде всего, Л.Б.Генкина, преподававшего, на мой взгляд, самый интересный период русской истории с 1700 по 1861 году. Тут и Петр I с величайшими реформами, и Анна Иоановна с «бироновщиной», и Екатерина Великая, и «бедный» Павел, и Александр I «Благословенный», выигравший Отечественную войну 1812 года, и декабристы, и Александр II– «Освободитель», отменивший крепостное право. Одним словом, потрясающий по драматизму и насыщенности период отечественной истории. И читал его человек более чем достойный – Лазарь Борисович Генкин.

Познакомились мы с ним еще раньше. В начале первого курса по возвращении с сельхозработ решили сфотографироваться на память. К фотографии у театра им. Волкова шли гурьбой, там встретили двух преподавателей историков Генкина и Рогинского, попросили сфотографироваться с нами. Если Зиновий Иосифович согласился легко, то Генкина пришлось уговаривать. Он отказывался, ссылаясь на отсутствие времени, ненадлежащий внешний вид, заключая каждый раз одной фразой: «Да я вам весь вид испорчу».

Мы горячо возражали и думали про себя: хватим горя с капризным профессором. Желаемого, однако, добились, привели обоих в подвальный зальчик фотографии у волковского театра и сделали памятный, как потом оказалось, единственный снимок всей группы. На фотографии они, как есть в жизни, готовые вскочить и бежать дальше: решительный Рогинский, смущенный происходящим Генкин.

Опасения наши не подтвердились. Лазарь Борисович оказался вполне адекватным. Как сейчас, вижу его, высокого, чуть сутуловатого, с кудрями, тронутыми сединой, рассеянным взглядом из-под мощных очков и вечно смущенной полуулыбкой. Мне казалось, что он постоянно стеснялся всего и всех, но прежде всего – себя самого. Отчего, почему? Сейчас я думаю, из-за еврейского происхождения. Предсмертная сталинская антисемитская кампания закончилась, но не забылась… И комплексовал не зря. Когда мы учились на третьем курсе, разразился жуткий скандал. На очередном партийном собрании преподаватель кафедры истории СССР Николай Иванович Резвый, тогда декан факультета, заявил буквально: «А вам, граждане-еврейцы, лучше рты позакрывать и помалкивать в тряпочку». Николай Иванович любил подчеркивать, что он «из простых», и в выражениях не стеснялся. Поскольку отпора его провокация не получила, некоторые преподаватели в знак протеста подали заявление на увольнение. Одним из первых ушел Лазарь Борисович, которого тут же перехватил Воронежский госуниверситет, где он вскоре возглавил кафедру истории СССР. Не знаю, что сказал в ответ декану уважаемый профессор и сказал ли вообще что-нибудь, но мог!

Урожденный киевлянин, он с семи лет воспитывался у дяди в городке Борисоглебске Тамбовской губернии. В восемнадцать лет возглавил уездный, а чуть спустя – губернский комсомол. И не за столом, бумажки подписывая, а в боях с «антоновцами». Затем было отделение истории Военно-политической академии. По окончании её приезжает в наш город, работает редактором местного книжного издательства и одновременно пишет кандидатскую диссертацию по истории, которую защищает в 1939 году. На фронт ушел добровольцем и провоевал до самой победы. После возвращается к научной работе на кафедре истории СССР нашего пединститута, становится профессором и до упомянутого выше скандального собрания заведует кафедрой. Автор фундаментальных исследований местной истории. Почётный гражданин Ярославля. И ему «помалкивать в тряпочку»?!

Преподаватель отменный. Читал сухо и сдержанно, что, как сейчас понимаю, не очень вяжется с профессией журналиста. Но таков характер. Он приходил с потертым портфелем, из которого выгружал кучу бумаг, на самом деле копий реальных документов. И лекция становилась настоящей экскурсией в прошлое, интересной и захватывающей, хотя несколько монотонной. Меня монотонность не угнетала. Лекции Генкина – одни из немногих, которые я записывал. Не успевая за ходом изложения, сокращал, а потом не всегда понимал записанное. Но сразу уяснил главное: Лазарь Борисович давал материал не по учебнику, а сверх учебника. И то, что сообщал на лекции, мы не знали, и знаний тех нигде, кроме как у него, получить не могли. В багаже профессора горы освоенных в архивах документов, и он делился с нами, несмышленышами. А кому скучно – что ж, он не артист. Лазарь Борисович принадлежал к той категории преподавателей, которые стремились за время своей «пары» выложить в минимум времени максимум информации. А воспримет их студент или нет, его проблема. Думаю, это правильно.

Однажды после лекции подошел к нему и спросил, как он оценивает мемуары одно время возглавлявшего царское правительство Сергея Юльевича Витте? Только что вышли его воспоминания в трех солидных томах.

– А вы что, читали их?

– Да, и мне кажется теперь, что не все верно в наших учебниках.

Генкин надолго задумался. Конечно же, он оценивал, можно ли быть со мной откровенным. И решился:

– Витте искренен. Другое дело его позиция. Она и при жизни его не всеми поддерживалась. Но вы читайте мемуары. Читайте как можно больше. В них история.

Не скажу о других, но я очень жалел о его уходе из нашего института. Подобных ему на кафедре не нашлось. Разве что Павел Григорьевич Андреев, читавший курс России как раз до 1700 года. Как лектор он даже превосходил Генкина. Маленький, сухонький, с лицом исхудалым, на котором выделялись крупный нос и озорные глаза. Имелась у него одна довольно странная привычка. Зайдя на кафедру, сбросив портфель, хватался за нос и долго держал его в кулаке, словно проверяя, на месте ли главная достопримечательность лица. После следовало: « На чем остановились?» И начинал рассказывать. Очень живо. С подробностями и деталями, которых не то что в учебнике, но и в специальной литературе не встретить, ибо опирались они на местные архивные данные.

Часто ударялся в воспоминания, довольно оригинальные.

– В гимназию я пришел «приготовишкой», существовал тогда приготовительный класс для тех, кто получал домашнее образование или показывал знания, недостаточные для начального гимназического курса. Конечно, казарменные условия, конечно, суровая дисциплина. Но…

При этом «но» он вновь хватался за нос и делал паузу.

– Но чтобы выпускник гимназии в сочинении сделал более двух, максимум трех ошибок, не бывало. Быть не могло. И никогда никто не сомневался в учителе. Придет иной папаша, купчина, в дверь шириной, и расстилается перед инспектором либо учителем: «Вы уж с моим дураком построже!» То есть даже мысли не возникало, что в плохих оценках виновен кто-либо, кроме самого гимназиста. Ныне все наоборот, и в итоге на вступительных экзаменах большинство абитуриентов делает массу ошибок, до двадцати (он в ужасе хватался за нос) и даже больше»…

Еще один колоритный персонаж – Зиновий Иосифович Рогинский с кафедры всеобщей истории, читавший нам курс истории средних веков. Бывший фронтовик, обычно ходивший в добротном цивильном костюме с претензией, на демонстрации 1 мая и 7 ноября являлся непременно в кителе, который украшало множество наград. Сверкал и звенел! При этом все время перемещался вдоль колонны, то с одной группой пойдет, то с другой, непременно что-то устраняя и улучшая. Где он, там крик и звон, крик и звон…

Лекции читал на таком подъеме, что невольно вспоминался Гоголь с его знаменитым: «Александр Македонский, конечно, герой, но зачем же стулья ломать?» В отдельное представление превращались его экзамены. Он и прерывал студента, и хохотал, и дополнял, а потому мог сказать свое сокровенное «БСК!» и поставить неуд, а то и вовсе выбросить зачетку за дверь аудитории к ногам изумленных, с трепетом ожидающих своего часа студентов. В общем-то всё было понятно: фронтовик, наверное, контуженный. Неясна была лишь эта его загадочная аббревиатура. И как-то набравшись смелости или нахальства, когда мы шли к выходу после очередного заседания творческого кружка, куда он ходил практически регулярно, я спросил его об этом. Зиновий Иосифович захохотал:

– Неужели неясно: бред сивой кобылы.

Почему кобылы, да еще и сивой, уточнить не решился.

Курс он знал хорошо, объяснял доступно и весело, потому мы многое ему прощали. Как раз тогда он завершал работу над докторской диссертацией и издал небольшую книжечку страниц на 80 под названием «Поездка посла Семена Дохтурова в Англию». Книжечка небольшая, но на мелованной бумаге и с хорошими иллюстрациями оригинального текста. И получалась она по стоимости вполне приличной. Закавыка в том, что тогда институтское издательство все книги (что случалось довольно редко, чаще – рефераты) издавало исключительно за счет автора. Зиновий Иосифович нашел оригинальный выход, предложив всем нам спуститься на первый этаж в комнату издательства и купить каждому по книге.

– На экзамен без неё не приходите, – предупредил открытым текстом.

Что делать, пришлось покупать. Но я за потраченные деньги решил взять с него автограф. Он расписался с удовольствием: «Коллеге по творчеству с наилучшими пожеланиями». Книгу не сохранил: кто-то позаимствовал.

Два предмета вызывали у меня органическое отторжение: логика и атеизм. Первая по причине трудного восприятия нелогичной душой моей всяких силлогических построений. Позже в словаре Даля я прочел:

– Логика ж. греч. – наука здравомыслия, наука правильно рассуждать, умословие. Логик м., умослов… И далее: Логомахия ж. – словопрение, спор из пустого в порожнее.

Вот точнее не скажешь, все лекции и семинары по логике от начала до конца являлись этой самой логомахией. Предмет терпеть не могли, за что поплатились на экзамене. Большинство, и я в том числе, получили «Уд». Неудов не считал. Но мне-то в принципе все оценки были «до лампочки», главное – получить стипендию, а с одной тройкой я твердо на неё претендовал. К тому же понимал, что совсем не умослов, и, может, даже хуже. Но наши отличницы! Многим из них логомахия попортила диплом. Преподавал предмет некто по фамилии Стернин, так иначе, как Стервин, его никто не называл.

Он же преподавал атеизм. Предмет другой, да логомахия та же. В заключение – зачет. С первого раза и половина не получила его. Я, к собственному удивлению, получил сразу.

Еще один лишний для меня предмет – иностранный язык. Я и так-то не особо тяготел к нему, а после того, как органы забраковали мою кандидатуру для работы за рубежом, мне немецкий язык… Но без него нет зачетов, а без зачетов нет допуска к экзаменам. Приходилось мучиться. Обычно практические занятия (иных вариантов по иностранному языку у нас не было) заключались в переводе текста. Выбор произвольный. Это и спасало. В киосках «Союзпечати» покупал газету «Нойес Лебен» («Новая жизнь»), которую делали в Москве для русских немцев и вообще для «недоразвитых». Но даже она для меня сложна, потому брал для перевода исключительно передовые статьи, где добрая половина слов понятна без перевода: бесконечные упоминания лидеров СССР и ГДР, слова «социализм», «фройндшафт» (дружба) и подобные им. Читал-то я бегло, учительница удивлялась, я изумлялся больше её. С переводом тормозил, но в положенное время укладывался, хотя ни на один дополнительный вопрос ответить не мог. Да и как, если заданный на чисто немецком вопрос не понимал. Однако зачеты аккуратно получал, а в диплом забрел еще один «уд». Успешно сдав зимнюю сессию, нежданно-негаданно удостоился хорошего подарка.

На страницу:
24 из 44