bannerbanner
Времена не выбирают. Книга 1. Туманное далеко
Времена не выбирают. Книга 1. Туманное далекополная версия

Полная версия

Времена не выбирают. Книга 1. Туманное далеко

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 44

И все же увлечение рисованием, как и занятия в детской художественной школе, не были напрасными: они развили художественный вкус, научили видеть и ценить прекрасное.


На кривой дорожке


Пить, курить и матом говорить начал если не одновременно, то рановато, лет в десять. Утро 1 мая выдалось солнечным и очень теплым. Спозаранку обрядившись в новую белую рубашку и относительно новые брюки, я собрался на демонстрацию. Зашел за Путей. На выходе уже в крыльце нас остановила бабушка Овчинникова и кривоватым пальцем своим поманила назад. В полной тишине мы проследовали за ней на кухню. Здесь она, воровато оглянувшись, вытащила из-под скамьи десятилитровый жестяной бидон и набулькала из него в кружку какой-то пахучей жидкости.

– Брага, что ли? – спросил, видимо, уже знакомый с содержимым бидона Путя.

– Не ори, – приказала бабушка. – Все спят еще.

Борька взял кружку и выпил махом. Следующую бабушка протянула мне. Я тоже залихватски махнул её, не нюхая. Показалась чем-то вроде сладковатой воды с непривычным привкусом.

Брагу в Чертовой лапе готовили по-особому, добиваясь, чтоб как можно меньшим объемом жидкости сшибало с ног. Для этого настаивали её на махорке, и даже, как слышал не раз, на курином помете. Эту радость мне попробовать не довелось, но говорили, что голова вразнос идет с полкружки. А уж чтобы самостоятельно передвигаться – и речи нет.

Особо разобраться в овчинниковской браге не пришлось, поскольку сразу зашумело в голове, появилась какая-то легкость и смешливость, мы шли через поле смеясь, я – глядя на то, как шатает Борьку, он – глядя на меня. Хватило нас ненадолго. Еще не дойдя до конца поля, почувствовали себя плохо. Борьку к тому же рвало, и я, схватив его за плечо, развернул в обратную сторону. Он уже плохо соображал, но на ногах кое-как держался. И уже не смеялся, а только блевал да икал. Ближе к дому «поплыл» и я. Но добрался и рухнул, перевалив через порог. Как раздевали и укладывали – не помню. Утром состоялся разбор с подзатыльниками, чувствовал себя муторно, но отвращения к «зеленому змию», как ни странно, не было.      Редко, но все же выпивать приходилось и в дальнейшем. Удивительного в том ничего нет, учитывая особенности места проживания. Так получилось, что именно в Чертовой лапе кучковался народ со справками об освобождении. Для получения паспорта требовалась прописка, а где бывшие заключенные могли прописаться? Только в таком захолустье. Прописывались, селились, размножались, неся с собой навыки и нравы жизни по понятиям. А кто первым перенимал подобную пакость? Мы – пацанва. У нас был свой жаргон. В частности, клятвой было «ЧэХэБэ», означавшее, «что хочешь, берешь». Чувствуете, чем попахивает?

Песни голосили исключительно блатные. Конечно, привлекала «романтика » того иного мира, о котором твердило окружение. И песни к тому же были отнюдь не однообразные. Одни – веселые, другие – драматические, с сюжетом простеньким, но с интригой, если хотите, вроде знаменитой «Мурки в кожаной тужурке». Основной же массив блатнины – песни жалостливые. Диву давался, откуда у этих крученых-перекрученых жизнью мужиков, способных на любую жестокость, столько сопливой сентиментальности, заставляющей с надрывом петь:

Как только луна осветила

Унылый кладбищенский двор,

Над холодной сырою могилой

Склонился молоденький вор…

Интересно, что в школе на сборах, вначале октябрятских, потом пионерских (стать комсомольцем в школе я так и не сподобился), мы часто пели, и не только «Взвейтесь кострами, синие ночи». Я подпевал с удовольствием. Тем более такие мелодии были, такие тексты! Нам, я считаю, очень повезло, что существовали специальная детская литература, специальная детская музыка (включая оперы). А уж какие композиторы и поэты-песенники писали специально для детей!

Слухом музыкальным бог меня не обидел, памятью тоже, о голосе уж и не говорю (орать мог прилично), поэтому пел все те песни с огромным удовольствием. Но … только в школе. Приходил домой, и словно что-то переключалось. Сев за письменные работы, начинал мурлыкать «Мурку», в лучшем же случае – что-нибудь пиратское.

Да что там песни, сверстники мои очень стремились даже внешне походить на героев воровского мира. Ребята постарше, бросившие школу, на первые же деньги стремились одеться соответствующе, а это значит, что на ногах «прахаря» (сапоги хромовые), над рубашкой белый шарф, над косой челкой кепочка «москвичка»– восьмиклинка с маленьким козырьком, на руках «котлы» (часы), в кармане «лопатник» (кошелек). В основном подобный контингент, кроме нашего Шанхая, селился в корпусах.

Нет ни того контингента, ни самих корпусов, а ведь это целый особый мир. В свое время для улучшения жизни своих рабочих товарищество Ярославской большой мануфактуры построило огромные корпуса по последнему слову строительной техники. С отдельными номерами («каморками»), с прекрасной вентиляцией, водоснабжением, особыми, всегда горячими, печами в 4 яруса для приготовления пищи, с кубами для кипячения воды, с приспособлениями для ставки самоваров, противопожарными приспособлениями и т.п. За последние два корпуса мануфактура удостоилась медали на Всемирной Парижской выставке. Каждый корпус обошелся примерно в 100 000 рублей (а всех таких корпусов десять, кроме отдельных флигелей и двух корпусов для служащих).

Впрочем, сразу проявились и их недостатки. Благодаря общим коридорам, общим лестницам и кухням, детские заразные болезни развивались в них до размера эпидемии. Но самое главное – эти во всех деталях приспособленные жилища отучили рабочих от всякой хозяйственной самодеятельности, от всякой инициативы. Эти и многие другие отрицательные стороны подобных «корпусов» заставили товарищество ЯБМ отказаться от постройки новых. Вместо них стали помогать рабочим обзаводиться собственными домами, выдавая на их постройку ссуды. Очень многие воспользовались ими, построили себе жилье. Так образовались близ фабрики целые поселки в Новой Деревне, Починках, Творогове, Забелицах.

Но и в этом деле текстильщики проявили себя особо. Желая поскорее выплатить ссуду, через силу работали даже во время нездоровья. С другой стороны, нередко приспосабливали свои дома для выгодной сдачи их постояльцам.

Здесь отвлекусь. Сам коренной перекопский, я с детства знал о «каморках» не понаслышке, поскольку там жило немало друзей и по классу, и по пионерскому лагерю, а позднее и по работе на той же фабрике «Красный Перекоп». Я бывал в корпусах постоянно и видел жизнь в них. Впечатление всегда не из лучших. Представьте себе такую отдельную «каморку», в которой проживает три семьи, жизненное пространство их ограничено занавеской, разделяющей стоящие в ряд от двери до окна три кровати – для родителей, старики и дети – на полу.

Долгое время искренне полагал, что само название «каморка» от камеры тюремной, при этом коридорная система только подтверждала в моих глазах подобное предположение. И лишь когда познакомился со словарем Даля, прочел в нем, что каморка или каморочка есть «комнатка, покойчик, чулан, кладовая».

Какие жуткие драмы тут разыгрывались, какие страсти, если муж с одной кровати и жена – с другой трудились в разных сменах, а возвратившись, заставали в своей разделенной ситцевым пологом постели совсем не того, кого хотели бы видеть. К этому следует добавить и то еще, что как минимум каждый десятый каморник имел в багаже срок, и не только за хулиганство. Драки с поножовщиной и даже убийствами никого здесь не удивляли. Обыденное явление. Все это в советские годы объяснялось проклятым наследием царизма. А ведь, оказывается, изначально жилплощадь до сорока квадратных метров полагалась на одну семью! При высоченных потолках, огромных окнах подобное жилье совсем не похоже на «комнатку, покойчик». Корпуса – вечная боль и печаль «перекопцев», удостоенные медали Всемирной выставки как наилучшие в мире, во что превратились они в советское время! Ныне те из них, что строились не по коридорной системе, подверглись коренной реконструкции, прочие разрушены и снесены благодаря усилиям и поддержке добившейся на то федерального финансирования Валентины Владимировны Терешковой, знавшей корпуса прекрасно.

Более или менее приличным магазином был еще дореволюционной постройки лабаз, изначально использовавшийся для торговли. В годы моего детства в нем располагались магазины, продовольственный, промтоварный и книжный. Далее было женское общежитие с какими-то умопомрачительными комнатами – коек на двадцать, не менее. Практически это был заставленный койками в несколько рядов дом. И если на одних работницы спали после своей смены, то на соседних – проходили свидания с закупленными внизу, в лабазе, горячительными напитками. А где они, то по нарастающей вначале тихие разговоры, потом негромкие песни, далее упреки и выяснение отношений, с дракой или без неё… А в конце разборка: – «У вас брак по любви?» – «Нет, по суду!».

За общежитием располагался цех по приготовлению пирожков. Это были не пирожки, а произведения кулинарного искусства. За пять копеек выдавалось нечто с ливером, одуряюще пахнущее мясом и необыкновенно вкусное. Более или менее похожие пирожки позже я покупал на Мытном, ныне снесенном рынке у Советской площади, но все-таки уступавшие тем, «лабазным». Цех закрыли в шестидесятых годах. Больше таких покупных пирожков мне не встречалось даже за границей.

Лабаз как магазин вспоминается исключительно в связи с постоянными очередями. Там все время что-нибудь «давали». Моментально выстраивалась очередь. Не важно, что дают-то. Раз другие стоят, почему бы не встать? Тем более, что не хватало буквально всего.

Очередь – особое состояние души и тела. Не зря же остряки называли очередь неформальным объединением по интересу. В конце её так называемый «хвост», более или менее цивильный, все чинно и благородно стоят друг за другом и даже способны на вполне дружескую беседу и последний анекдот типа: В магазине объявление: «Постельное белье продается только ветеранам Куликовской битвы. Подбирается старичок: – «Мне бы как ветерану…» – «Справка есть?» – «Да откуда, тогда и слова-то такого не было». – «Не знаю, не знаю. Татары вон все со справками!»

В середине своей очередь становится хаотичной, появляются какие-то неизвестные лица с непременным: «А я здесь стоял» или «А на меня занимали!». Но зато уже можно узнать, что именно дают и сколько в одни руки. Ближе к кассе очередь превращается в один тугой комок, где понять, кто и за кем, невозможно, да и бессмысленно, главное – в этом кипящем клубке не упасть, сохранить в целости карманы и, добравшись до заветного окошка с кассовым аппаратом, выложить деньги. Обычно я говорил в таких случаях: «Нам – на двоих!» Поскольку на моем мальчишеском лице не было ни тени сомнения или смятения, пробивали. Хотя иногда интересовались, где второй. Тогда приходилось махать рукой за спину: «Да вот, прямо за мной!»

Единственным торговым местом, где тогда, в начале пятидесятых годов, очередей не было, являлся книжный магазин. Чтобы добраться, надо преодолеть довольно крутую деревянную и скрипучую лестницу, ведущую на третий этаж. К тому же не было денег на книги, не было дома места для книг, да и книг самих в магазине той поры тоже особо не было. Так, в основном, школьные учебники, всяческая методическая литература и бесконечные собрания избранных произведений Маркса, Энгельса, Ленина и особенно – Сталина. Но это же совсем другой ракурс. Один раз взглянул и налюбовался, а я приходил более или менее постоянно. Всякий раз, оказавшись на Перекопе, забирался сюда, чтобы порыться в развалах, устроенных прямо на деревянных прилавках, подержать книгу в руках, полистать её, вдыхая ни с чем не сравнимый запах бумаги, краски и свинца, особый полиграфический запах.


Вместе или раздельно?


Главным в жизни по-прежнему оставалась школа, тем более такая уютная и теплая, как наша – №56. Здесь меня настигла первая в моей жизни (и, как оказалось, далеко не последняя) реформа народного образования.

Мы тогда учились отдельно от девочек. Еще одной мужской школой на «Перекопе» была та, что на кольце трамвайного маршрута (ныне Комсомольская площадь), школа №40 имени Ленина. Другой неполной средней школой была №29, размещавшаяся в левом крыле клуба имени Сталина. Кстати, два вождя на одной площади – не перебор ли?!

Что касается девочек, то у них, пожалуй, и стремления попасть в школу для мальчиков не было. Мальчики же, при всем желании и ни под каким предлогом не могли попасть в девчачью школу. Мне повезло. Соседки мои Нина и Валя Страховы иногда брали меня с собой на их школьные вечера. Конечно, оказывался не один, было много ребят корпусных, живших ближе меня, чертолаповского. Большой высокий зал с лепниной и люстрами, яркий свет и музыка… Девочки в строгой форме с белыми передниками и белыми же, огромными, в полголовы, бантами. И танец с робким прикосновением горячих рук. Праздник, да еще какой! И как же не хотелось выходить из этого светлого царства на темную, уже вечернюю улицу и тащиться за три километра в грязь, тесноту и холод!

Только когда мы учились уже в шестом классе, наши школы объединили. Кажется, даже в середине учебного года, но, возможно, и ошибаюсь. Новость об объединении первоначально восприняли без восторга, уж слишком мы «заточены» были на мужское начало, этакие «маленькие мужички», и всякие там «пуси-муси» не для нас!

Первой трещиной в подобном отношении к преобразованиям стало разрешение стричься не под челку, а под полубокс, то есть носить пусть укороченную, но прическу. Сама возможность пройти после зарядки из спортзала мимо физрука с гордо поднятой волосатой (!) головой приводила в восторг.

Мы сразу же вошли в тесный контакт с одноклассницами, и нет-нет да могли одну-другую «пощупать» на переменке. Разумеется, большинство девчат были категорически против. Настолько категорически, что и по физиономии могли заехать не охнув. Но две из них, на задних партах, были совсем не против подобного внимания, чем мы и пользовались. Хотя что мы там могли нащупать? Наши сверстницы, те же самые дети войны, в подавляющем большинстве были малорослы и тщедушны, для своего возраста малоразвиты. Тем не менее, лезли: значит, что-то находили.

На успеваемость нашу слияние не повлияло, а вот то, что в подавляющем большинстве мы стали гораздо внимательнее к своему внешнему виду – факт. Хотя каких-то устойчивых пар так до конца учебы в той школе не образовалось. За исключением одной. Учился в нашем классе краса и гордость Валька Шубин, черноволосый крепыш, отличник учебы и разрядник в спорте, кажется – акробатике. В белой майке, рельефно облегавшей его, он очень походил на киноартиста, и не нашего тракториста, а какого-нибудь заграничного героя. Он-то вот и нашел себе пару, что было неудивительно, учитывая все сказанное выше. Очень поразило всех нас, включая учителей, что они поженились, не дожидаясь окончания школы. А учитывая, что подруга Вальки оказалась беременной, их расписали по особому регламенту. Впрочем, удивление не то слово. Точнее сказать, новость потрясла всех. И если девчонки шушукались без конца, а некоторые даже плакали, мы отнеслись к событию если не с поддержкой, то с некоторым пониманием, чего нельзя сказать об учителях и руководителях народного образования района. Школьные инструкции подобного единения не предусматривали, и «гордость класса» из школы «выперли».

По тем временам это и наказанием-то не считалось. Многие наши сверстники, кто по слабости ума, кто по лени, едва дотягивали до пятого класса. А уж до седьмого – в лучшем случае – половина. Бросали учебу и в шестом, и в седьмом классе. Но никакой гулянки! Кончил учиться – иди, работай. И шли. Возрастного ограничения при приеме на работу не существовало. Иное дело, что работа предоставлялась неквалифицированная и физически тяжелая, где ребята быстро матерели и грубели. Мой приятель Генка Сумкин, бросив школу, стал шпалоукладчиком, это в четырнадцать лет!

Уже будучи студентом, я повстречал Вальку Шубина, не признал его и прошел бы мимо, если б тот не окликнул. Он нисколько не прибавил в росте и весе, оставаясь по габаритам все тем шестиклассником. Как-то уменьшился весь. Даже голова вроде бы усохла. Прежними остались только черные умные глаза и гладкая, словно прилизанная, прическа. Он окончил школу рабочей молодежи без отрыва от производства, выучился на поммастера и ничего, кроме семьи и работы, не знал. Мне стало жаль его.

У меня к тому времени четко определились предметы любимые, не очень и совсем нелюбимые. К последним относились предметы естественно-математического цикла, включая математику, физику и химию. Нравились история, география, рисование. Были и свои непонятки. Русский язык и литература – практически один школьный предмет. Так русский я не любил и не знал, а литературу очень любил и знал неплохо. Позже писал такие сочинения, что их зачитывали в классе, не имея возможности показать, ибо для того следовало перепечатать на машинке: слишком много ошибок.

Сплошным недоразумением оставался для меня, да и всего класса, иностранный язык, у нас – немецкий. Преподавала его худенькая, молодая и, на мой тогдашний взгляд, довольно привлекательная женщина по фамилии Иоффе, из семьи известных ярославских врачей Крохоняткиных.

Успевали мы настолько плохо, что нередко после уроков оставляли весь класс. Мы читали заданный текст и учили слова. А сын учительницы, первоклассник, которого, вероятно, не с кем было оставить дома, «парился» вместе с нами и развлекался тем, что прятался под столом и подсказывал. Учительница спрашивает:

– Стол?

– Дер тыш…

– Правильно. Окно?

– Фенстер вроде.

– Не вроде, а точно. Часы?

Заминка. Я не могу вспомнить, как называются эти чертовы часы по-немецки. И вдруг слышу из-под стола шепот:

– Ди ура.

Не успеваю ответить, учительница вытаскивает сына за руку:

– Я тебе покажу «диура», я тебе покажу…

Но показать не успевает, парень со смехом вырывается из рук и убегает из класса. Мы его так и прозвали «диура» и были крайне удивлены, узнав настоящее имя Юра, настолько близкое по звучанию.

Читал я свободно, и учительница признавала, что язык-то я знаю, но вот произношение… Она замолкала, а я мысленно продолжал: «А произношение матерное».

Домашние задания, пусть с неохотой, но делал всегда. По мнению матери, слишком быстро. А жизнь какая? Я еще и полчаса не просижу, как уже кто-то из корешей является, чтобы увлечь на улицу. Чего увлекать, и сам с удовольствием… В результате домашние задания, пусть и выполненные, часто содержали много ошибок и всевозможных описок. Как следствие – оставление после уроков для выполнения заданного под контролем. И это еще куда ни шло. Хуже, когда отбиралась сумка. И не потому, что дома следовал крупный разговор. Хуже в том смысле, что мать в школу за сумкой идти отказывалась и никогда не ходила.

– Что мне, делать нечего, как краснеть за тебя, – аргументировала она свой отказ.

Но сумку выручать как-то надо. И приходилось выкручиваться, сочиняя самые нелепые причины и доводы. Помогало. Скорей всего, учителя осознавали мое вранье, но вместе с тем понимали, что матери нет и не будет, а учебники в сумке, которая в учительской – повод не учить уроки.

Еще один перерыв в учебном процессе был вызван приступом аппендицита, с которым меня положили в больницу имени Семашко. Это, в самом деле, еще дореволюционная больница, с высокими потолками, широкими коридорами и вместительными палатами и, между прочим, к советскому наркому Семашко никакого отношения не имеющая. В палате, где я лежал, было не менее десяти коек, уставленных по стенам в два ряда. Прооперировали сразу после поступления, отвезли на каталке в палату и уложили в кровать. Пролежал я что-то около трех недель, таковы были нормативы.

Режим в больнице, возглавлявшейся тем самым Несытовым, строгий, можно сказать, суровый. В тихий час нельзя не то что гулять, как ныне принято, но даже выйти из палаты, более того, дежурная сестра проверяла, чтобы все находились в кроватях и под одеялом. И чтоб полная тишина! Как-то приперло меня по малой нужде. Я рванул в коридор, а там санитарка драит полы.

– А ну, назад, – строго скомандовала она, подняв швабру с намотанной тряпкой.

– Так ведь в туалет хочется…

– Как хочется, так и расхочется. Нельзя в тихий час – значит, нельзя!

Пришлось вернуться в палату и терпеть до четырех часов, когда заканчивался тихий час. Однако самым большим испытанием тут стал вечерний треп. Кругом мужики. И вот как только проходила с проверкой дежурная сестра, начиналось. Анекдот за анекдотом. И все смешные.

– Слышь, мужик спрашивает, сколько стоит закодироваться от алкоголизма? – 50 рублей. – Тогда лучше пропить.

В палате дружный хохот, прерываемый очередным рассказчиком: «Больной спрашивает: Доктор, после операции смогу играть на саксофоне? – Конечно. – Надо же, а до операции не мог».

Смеются все, и я тоже, но мне нельзя, боль такая, будто швы расходятся… Хохот, превратившийся в грохот, прерывается ворвавшейся в палату медсестрой:

– А ну, немедленно спать, или выпишем завтра всех к чертовой матери.

Мужики умолкают. Угроза серьезная, выписка за нарушение режима означает неоплаченный больничный, а здесь, в хирургической палате, некоторые лежат уже не по одному месяцу. Не знаю, может, та смехотерапия помогла, может, руки хирурга Соснина, но выписался совершенно здоровым. А шов еще долго тянуло.


Нежданные каникулы


В той школе застигла смерть «отца народов». С начала болезни Иосифа Виссарионовича нам на линейке, следовавшей за физкультурной разминкой, зачитывали сообщения ТАСС о состоянии его здоровья. Если честно, то они мало нас трогали. Во-первых, мы мало что понимали, а точнее, совсем не понимали значения мудреной медицинской терминологии. Во-вторых, для нас, детей, он все же являлся чем-то абстрактным вроде бога. Мы чтили его с младых лет так же, как «дедушку Ленина», но все же знали только по картинам, фильмам, скульптурам, то есть как личность не реальную, не живую, а посему и не близкую, чтобы переживать. Для нас и Москва-то была недосягаемой, а что касается Кремля, то это вообще что-то запредельное. Оттого на линейках в те печальные дни не особо печалились. Слушали, занимаясь своими делами: кто перышками обменивался, кто просто шушукался, а кто и девчонок пощипывал. Те в ответ повизгивали, а учителя от подобного святотатства сатанели.

И все же последовавшее пятого марта известие о смерти Сталина повергло всех в шок, разумеется, не без влияния взрослых. Они плакали, не скрывая слез и не стыдясь их. На линейке директор школы, мужик, вроде бы Герой Советского Союза, рыдал навзрыд так, что ушел до её окончания. Плакали учителя, технички. Не помню, чтобы плакали мы, но не веселились точно.

В школе организовали траурную вахту. В коридоре второго этажа поставили на покрытый красной материей стол большой портрет Сталина, перетянутый в правом нижнем углу широкой черной траурной лентой. Спереди вдоль портрета – горшки с цветами.

Караул менялся каждые десять минут, и ставили в него только хорошистов и отличников. Нас предупредили, что должны стоять по стойке смирно, вытянув руки по швам и желательно не сморкаясь, не чихая и, по возможности, не мигая, так, как это делают постовые у мавзолея В.И.Ленина. По очереди несли вахту и учителя. Они не стояли в карауле, а обеспечивали его бесперебойность. Во время урока либо во время перемены заходил учитель с траурной лентой на руке и называл фамилии тех, кому предстояло проследовать к портрету. Мой черед пришелся на время урока, чему я был рад. Я уже насмотрелся, как мучили тех, кому «посчастливилось» стоять в перемену. Их смешили, щипали и даже будто ненароком на бегу толкали. А ведь наказ стоять, как у мавзолея, был строгим, и мы понимали, что столь же строгим будет наказание.

Всю свою вахту я пялился в окно, выходившее во двор. Там подтаял снег и оголилась на пригорках земля. Но в целом было темно и пасмурно, а оттого неуютно и тоскливо, с нетерпением ждал передачи смены. А когда она пришла, от радости рванул в класс, забыв снять траурную повязку. Догнали и отобрали.

На другой день, всей неразлучной троицей явившись на занятия, мы застали двери запертыми. Из-за дверного стекла техничка покрутила пальцем у виска и прокричала:

– Вы что, дураки, радио не слушаете? Траур объявлен по всей стране, и занятия отменяются, каникулы у вас на неделю.

– Ура! – закричали мы и запрыгали прямо у двери.

Техничка снова крутила пальцем у виска, но мы не обращали на неё никакого внимания, ибо уже тогда знали, что лучшая школа та, которая заперта.

Дома мать на мое сообщение о нежданных каникулах предложила:

– А не махнуть ли нам, Колька, в деревню?

– Махнуть. Конечно, махнуть, – сразу же согласился я. – А как с работой?

–Так я отвезу тебя, там как раз выходной, денек побуду, и я в Ярославль, а в конце недели снова приеду. Если не смогу, доберешься сам. Согласен?

На страницу:
11 из 44