
Полная версия
Времена не выбирают. Книга 1. Туманное далеко
Из переростков запомнились двое. Один – высокий широкоплечий парень лет пятнадцати, которого все звали «Толя-дурак». За глаза, конечно. И почему-то системой было подраться с ним. Хотя то, что происходило, дракой назвать нельзя.
Выхожу из школы: у дверей толпа.
–Чего стоим?
– Толю-дурака ждем.
– А зачем?
– Бить будем.
– А за что?
– Сам дурак, что ли?
Нет, «что ли» быть не хочется. Остаюсь со всеми прочими. «Виновник» задерживается. Вдруг кто-то кричит:
– Он по лестнице спускается, я вижу…
Наша орава возбуждается, а когда дверь распахивается, не успевает собраться, как Толя, раскидав двух-трех, бросается опрометью к калитке. Там никого нет. Он тенью мелькает в створе и исчезает в поле. После светлого школьного двора тьма в поле кажется кромешной, ничего не видно, фонарики же освещают только тропку на метр-два впереди…
– Опять ушел, – стонет орава и успокаивается. – Подожди. Мы еще покажем.
В общем, и драка – не драка, и Толя – не дурак. Ох, далеко не дурак! Он-то как раз нас, дураков малых, обирал еженедельно. И вот каким образом: умудрился, купив обычный фильмоскоп и коробку лент с диафильмами, организовать нечто вроде кинотеатра на дому. Даже где-то (подозреваю – у той же Маши Щукиной) приобрести книжку с отрывными билетами, где указывались и ряд, и место. Толя дома, закрепив на одной стене широкую белую простыню, освобождал место перед ней и расставлял в два ряда все имевшиеся табуретки и стулья, третьим рядом служил диван. Он назначал время сеанса, конечно, днем, пока родители на работе, скажем часов в двенадцать («для учащихся первой смены»). Встречал еще на крыльце, получал оговоренные 20 копеек (в клубе Сталина он стоил 30 копеек, но сеансы там были только вечерние, так еще и дойти до клуба надо!), отрывал билет. Всё честь по чести, в комнате стулья и табуретки заранее пронумерованы мелом, каждый находил свое место, мы быстро рассаживались, и он начинал крутить не спеша. Там ведь под каждым снимком был текст, прочесть который быстро мог далеко не каждый. И Толя не спешил, в полчаса укладывался. Выпросить еще один фильм было невозможно.
– За те же деньги, – Толя щурился насмешливо, – ищите дурня в другом месте.
И кто из нас после этого дурак?!
Другим переростком был длинный и тощий татарин по имени Арик. Татарского в нем была только национальность. Рыжий, сероглазый, без обычного для соплеменников узкого разреза глаз, он мог быть кем угодно, только не татарином. Подводила фамилия – Хайруллин. Жили они на Ново-Духовской улице, ближе к Перекопу, чем к Чертовой лапе. Там у них стоял большой дом. Всю огромную семью из детей и собак тянули отец и старшая из сестер по имени Зоя. Отец промышлял тем, что имел телегу с конем, крепкие руки и выносливую спину, то есть был и за возчика, и за грузчика, занимаясь тем, что сегодня именуется частным извозом. Семья, в общем, дружная и трудолюбивая. Исключение – Арик. Он, числясь в четвертом классе, воровал вовсю. И не просто воровал, а грабил товарные поезда. Поэтому исчезал из школы на несколько дней, а то и на неделю. Появлялся как ни в чем не бывало, с тетрадкой в одном кармане и пачкой папирос в другом. И всегда при деньгах. Уж я-то знал не понаслышке, так как Арик был не только моим одноклассником, но однопартником, если можно так выразиться.
Бедную нашу учительницу он не любил и, кажется, даже презирал именно за бедность. Отвечал на все замечания исключительно насмешками. А однажды, выхватив меня из-за парты, швырнул прямо в учительницу. Я с ходу врезался ей в живот. Арик расхохотался и вышел из класса. Учительницу ту я тоже не очень любил, но уважал и как человека старшего по возрасту и особенно как учителя. Для нас в большинстве своем учителя были если не небожителями, то лицами, к ним приближенными. И если вдруг случалось, например, встретить учителя в магазине, то есть за делом обыденным, это воспринималось как нечто неестественное.
А тут такое! Расплакавшись, я сел на место и еле дождался конца уроков. Мать сразу почувствовала неладное и добилась правды. Рассказав о случившемся, на том и успокоился.
Арик появился на другой день и сразу заорал:
– Ты чего сразу не сказал, где мать работает?
– А где она работает?
– На фабрике, где. Вместе с нашей Зойкой. Говорить надо!
Оказалось, что сестра его Зоя была сменщицей матери, и, когда та попросила её разобраться с братом, та успокоила:
– Не переживай, все будет в порядке.
И разобралась, да так, что Арик с тех пор не только сам не трогал меня, но и никому другому не позволял. Я оказался под «высоким покровительством», или, говоря современно, «под крышей». Он меня стал звать исключительно «профессором», и эта безобидная кличка прилепилась ко мне на долгие годы.
В раннем детстве у меня глаза болели и довольно странно: они закрывались, и я по нескольку дней не мог открыть их. В садик таким не брали, приходилось оставаться дома. Мать вынуждена была оставлять меня одного. Трудно представить человеку зрячему, что может чувствовать в одиночестве и неспособности видеть окружающее ребенок. Не дай Бог никому! Так продолжалось до тех пор, пока в воинской части не появился свой врач-окулист. Она осмотрела меня, назначила лечение и сказала, что главные проблемы впереди.
Так и получилось. К классу третьему я стал плохо видеть написанное на доске. В четвертом классе уже сидел на второй парте вместе с этим дылдой Ариком. Учительница настояла, чтоб мать отвела меня к окулисту. Встреча закончилась тем, что мне выписали очки сразу с диоптрией минус три единицы, и для взрослого более чем достаточной. Очки тогда делали в единственной мастерской на улице Кирова. Народу там всегда было очень много, а заказ выполнялся в течение месяца. В конце концов очки мне сделали. Оправа тогда была одного типа: круглая с гибкими дужками за ушами, те самые «очки-велосипед». Надев их, изумился, насколько красочным оказался мир, увиденный через диоптрии.
Радость моя разбилась вдребезги при первом соприкосновении с жизнью. В школе не было учеников с очками, только учителя, и то не все. Поэтому, с одной стороны, меня это несколько приподняло в глазах сверстников, с другой – каждый просил померить. И мерили, пока не разбили. Следующие очки я уже никому не давал, да и просили не очень, видимо, уже напробовались. Вместе с очками осталось и приличное прозвище. Забегая вперед, скажу, что с Ариком Хайруллиным мы встретились, когда я уже учился в институте. Был какой-то вечер в клубе Сталина. Я бы его не узнал, но он сам окликнул:
– Профессор, ты? Пойдем в буфет, побазарим.
Арик достиг в своей среде определенных высот, рядом крутилась кодла из шестерок. Мы сели за столик, на который быстро доставили пиво. Мне кажется, он обрадовался, узнав о моем поступлении в институт. Не одобрил лишь выбор вуза. Сам он только что вышел из заключения и осматривался.
Осмотрелся быстро. Было громкое тогда дело об убийстве с грабежом. Убийцей оказался Арик Хайруллин – мой одноклассник. Его расстреляли. Тогда еще существовала соответствующая статья в Уголовном кодексе. Чтобы полностью представить школьную атмосферу тех первых послевоенных лет, скажу, что Арик не являлся исключением. Подобных ему, может, более мелкого размаха, хватало. И какими же высокими, прежде всего человеческими качествами должны были обладать наши учителя, чтобы совладать с такой вольницей, вразумить её и научить. Спасибо им!
Нужно сказать, что тогда система народного образования была трехступенчатой: начальное (четырехлетнее и обязательное для всех), неполное среднее (семилетнее) и среднее (десятилетнее). Начиная уже с четвертого класса – выпускные экзамены, и, если мне память не изменяет, не по одному-двум, а по всем основным предметам. Не помню ни одного из экзаменов, кроме ботаники. В школьном учебнике фигурировали лишь три персоны: Лысенко, Вильямс и Мичурин. Особенно импозантен был вальяжный Вильямс: в пенсне и расписной русской рубахе. Ни тогда, ни сейчас в науке данной – полный профан, и пестики от тычинок не отличаю. Но, как и не раз впоследствии, повезло с билетом. Помню даже вопросы. Первый – о сталинском плане лесозащитных полос в стране, а второй – о мичуринском учении. Ну, о лесозащитных полосах не смог бы рассказать разве что совсем уж слабоумный. По второму вопросу я знал несколько имевших хождение в школьной среде анекдотов, касающихся мичуринской теории скрещивания видов. Например: – Отчего умер Мичурин? – Полез на березу за клубникой, там его арбузом и накрыло. И мнится мне, будто бы тот анекдот в ответе как-то использовал. Не уверен, но не исключаю.
В свидетельстве об окончании начальной школы отмечено, что я, окончив полный курс этой школы в 1952 году (господи, как давно-то!) «обнаружил при отличном поведении следующие знания: по русскому языку 4 (хорошо), по арифметике 4 (хорошо), по естествознанию 5 (отлично), по истории 5 (отлично), по географии 4 (хорошо)».
Школу покидал с неплохим свидетельством и нехилыми диоптриями. Сама школа, как две предыдущих, не сохранилась. Номер её перешел к вполне современной средней школе по Фабричному шоссе напротив Донского кладбища.
«Штурманская» не значит летная
Нет, здесь не готовили штурманов. Обычная неполная средняя школа №56, в начале Фабричного шоссе, наискосок от «дома коллектива». Сейчас здесь педагогический колледж. А тогда…
Не знаю, можно ли понять восторг, охвативший нас. Ведь после чертолаповских мазанок, после старой деревянной школы с печным отоплением, после неблизкой и грязной дороги оказаться вдруг в прекрасном кирпичном здании, с широкими коридорами, светлыми теплыми классами, казавшимся просто огромным физкультурным залом равносильно рождению заново. Плюс ко всему спортивный комплекс во дворе. К такой радости еще привыкнуть надо.
Руководили школой два фронтовика: директор и завуч. Последний был учителем физкультуры и имел накрепко к нему прилепившуюся кличку «штурман». Не случайно: всю войну он провоевал в авиации штурманом боевого самолета. Характер соответствовал грозному прозвищу.
Все занятия начинались с зарядки, независимо от смены – первая ли, вторая ли после обеда, все едино: вначале зарядка. Ладно, отмахали ручками, протопали ножками – и к выходу. А в дверях он – «штурман». Проверяет, прежде всего, наличие красного пионерского галстука, который меж собой без почтения звали «селедкой». Никогда на шее его не носили, исключительно в кармане, и повязывали только в раздевалке внизу. Оттого вид он имел неказистый: мятый, перекрученный и какой-то укороченный. Селедка, и только. Но важно было иметь его. Если галстука не оказывалось, следовало отправление домой. Время оговаривалось жестко: «Чтобы ко второму уроку был!» И ведь приходил, проверял.
Вторая проверка – челочка. Нам уже разрешили не стричься наголо и оставлять челку, но по неведомому регламенту она не должна превышать то ли два, то ли три сантиметра. Для измерения её в руках «штурмана» линейка. Если челка превышала требуемый параметр, отодвигал тебя в сторону. Когда все расходились по классам, оставленные со «штрафными челками» следовали в учительскую. Здесь они подвергались машинной стрижке, ограничивавшейся одной бороздой. Остальное доделывалось в парикмахерской за деньги. Но надо еще досидеть обезображенным до конца уроков. Потому желающих отрастить челку больше положенного не было, а те, что обнаруживались, просто долго не стриглись.
Был «штурман» решительным и жестким, рукой обладал тяжелой, и от подзатыльника его запросто можно было отлететь на метр-два. И боялись его самые отчаянные хулиганы. А их в нашем рабочем районе хватало.
Другой грозой являлся учитель математики. Говорили, что он, мол, Герой Советского Союза, получивший золотую Звезду за форсирование Днепра. Насколько достоверны слухи, не знаю, звезды ни разу не видел. Мы считали его припадочным. Предмет свой он объяснял классно, но время от времени словно терял рассудок. Как-то во время своего дежурства по школе зашел в туалет, где парнишки спокойно курили. Обычно одного оставляли в коридоре, чтобы мог предупредить о подобном появлении дежурного учителя. Но в тот раз почему-то забыли. Математик, схватив первого попавшегося, обыскал его, нашел полпачки махорки, после чего долго пытался засунуть находку провинившемуся в рот. Происходила экзекуция у классной доски для назидания всему классу. Судить не берусь. Наверное, нас, шпану послевоенную, иначе в рамках не удержать. К тому же с нами учились ребята из соседнего детдома, в драках вообще безрассудные. Можно только позавидовать их сплоченности. Стоило задеть кого-либо из детдомовских, даже невзначай, тут же налетали все остальные. Часто после уроков дрались группа на группу. И не помню случая, чтобы кто-то мог их одолеть, поскольку в драке никаких правил для них не существовало.
У меня с физруком отношения не заладились с первого урока. До того никогда я регулярно физкультурой не занимался, вообще был совершенно неспортивным: длинный, худой, сутулый, да еще в очках. Подтянуться на турнике мог от силы два-три раза, и то не на полную грудь. Брусья были недосягаемы в принципе, а к снаряду под названием «конь» меня подтаскивали под руки, но бесполезно. Перед самой целью я упирался ногами, и поднять меня на снаряд у ребят сил не хватало. Незаметно подкралась зима, мы встали на лыжи. Своих у меня не было, а школьные достались разноразмерные, то есть не одинаковой длины и с ремнями, в которые никак не влезали мои валенки. Кое-как привязав себя к лыжам, вместе со всеми, терпеливо ожидавшими меня, тронулся в путь. Требовалось сделать круг примерно в три километра по Фабричному шоссе и Починкам. Ехал не спеша, думая о чем-то совершенно постороннем, отвлекаясь, чтобы в очередной раз привязать уползавшие без меня лыжи. Короче, одного урока физкультуры на преодоление дистанции мне не хватило, прихватил следующий и затих в ожидании наказания. Но завершилось все неожиданно. На следующем уроке Николай Федорович сказал:
– Хватит портить общую картину … и настроение мне. Будешь сидеть с журналом и записывать оценки, которые я буду объявлять. С этим, надеюсь, справишься.
Деваться некуда – справился.
Конечно, учителя были неодинаковы. Моим ангелом доброты стала учительница истории Лариса Васильевна, она же, кажется, и наш классный руководитель. Не сразу, но однажды, просматривая дневник, в котором постоянной была тройка по поведению, она поинтересовалась моими близкими, я в числе прочих назвал Славика Мурашева.
– Ясно, откуда такое поведение! – сказала она задумчиво.
– И откуда же? – обиделся я за своего неродного родственника.
– Хорошо знаю этого субъекта.
Славика я уважал, и при первом же посещении Окружной, застав его дома, да еще трезвым, первым делом поинтересовался, почему это учительница называет его так обидно и непонятно.
– А как её зовут? – спросил он.
– Лариса Васильевна.
– А, Лариска, – протянул Славик. – Каштановая, что ли?
– В каком смысле?
– В смысле волос!
– Вроде бы…
– Значит, до сих пор обиду держит.
И он сообщил мне, что это наша соседка, живет тоже на Окружной улице, но в начале её, и что когда-то он ухаживал за ней, но уж больно она «выделывалась», и он переключился на другую – «не каштановую»…
Я Славика не осуждал, но и понять не мог: мне Лариса Васильевна казалась очень красивой. По простоте душевной передал разговор так нравившейся мне учительнице почти дословно, за исключением некоторых уж очень крепких выражений. Она удивила меня тем, что в ответ на услышанное, только расхохоталась:
– Узнаю Мурашева, время его не меняет.
С тех пор она как бы приблизила меня, чему я обрадовался несказанно. Мне поручили выпуск стенной газеты «Юный историк». Я ту газету и рисовал, и сам заметки сочинял, точнее сказать, не сочинял, а кратко пересказывал «очевидное и невероятное» из мира истории. Так что начало своей журналистской карьеры вполне могу отсчитывать с пятого класса, то есть с двенадцати лет.
Отдельного упоминания заслуживает школьный двор, обширный и зеленый, обрамленный по периметру забора тополями. Здесь встречались перед школой. Здесь же курили, играли в «расшибалку», в «стеночку» и в «жоску». О первой я уже рассказывал. Стеночка – тоже игра на деньги. Нужно было ударить монетой об стену таким образом, чтобы она приблизилась к тем, что стоят на кону, а еще лучше накрыла какую-либо.
Жоска монет не требовала. Брался обрезок чулка, который туго связывался с двух концов, набитый мелким песком либо солью (это в крайнем случае, так как соль намокает и тает). Лучше всего было использовать пяточную часть чулка, тогда связывался лишь один конец. Игра заключалась в следующем: жоска подбрасывалась на небольшую высоту, затем необходимо было внутренней стороной стопы подкинуть её вверх, поймать таким же манером, вновь подкинуть, и так до тех пор, пока не промахнешься. Наиболее умелые набивали до ста раз и более. Сейчас игра забыта так же, как лапта, чиж, штандер. Любопытно, что совсем недавно, посмотрев какой-то репортаж из США, я с удивлением увидел, как молодые чернокожие американцы играют точно в такую игру, но с другим названием. Кто их научил? Когда?
Нередко, заигравшись, опаздывали на уроки и даже прогуливали. Вообще-то прогулы тогда карались жестко, и мы шли на всевозможные ухищрения, порой весьма чреватые. Однажды весной, когда мы уже прошли поле и приблизились к ручью, неугомонный выдумщик Валька Сергиенков предложил «загнуть» школу.
– Как «отмажемся», Сега? – откликнулся, как всегда, деловой и конкретный Новича.
– Вечно ты ноешь. Все вместе прыгаем в ручей и мокрые бежим в больницу. Освобождение от уроков обеспечено.
– Холодно же…
– Полярники прыгают в ледяную воду, потому и герои…
– Так они не прыгают, Сега, они проваливаются в заметенные полыньи…
– Трусаки, – ожесточенно заключил Сега, которого аргумент с полыньями нисколько не смутил.
Дело было ранней весной, на теневой стороне ручья еще темнел подтаявший, но не сошедший до конца снег. Представив ледяной холод ручья, мы откровенно боялись.
– А может, по очереди, сегодня ты, Сега, а завтра мы, – предложил находчивый Новича.
– Нет, – решительно отверг тот, прыгать – так всем, иначе дома не поймут.
И мы прыгнули. На берег выбрались мокрые до нитки, стуча зубами от холода, и припустились бегом в поликлинику. А это на Перекопе, то есть около трех километров. Махнули мигом и в поликлинику ворвались мокрые, но еще теплые.
– Что с вами, ребята? – заголосила регистраторша.
– Провалились под лед в ручей на Гудованцева, – хрипло пробормотал Сега.
– Бегите к кабинету, сейчас градусники принесу.
Рассевшись у кабинета, мы заложили под мышки градусники, но так, для вида. Мы уже умели нащелкивать температуру, главное здесь – не перестучать. Когда наши термометры достигли отметки за 38, вынули их и держали уже в руках. Очередь большая, но тут случай исключительный, нас быстро вызвали в кабинет по одному. Послушали, записали показания градусников и всем выписали освобождение на три дня. Оставалось только прибежать домой и залечь в постель хотя бы до вечера. И никто: ни врач, ни родители – ничего не заподозрили. Вот Сега, вот голова!
Удивительно другое. Я, так тяжело и подолгу болевший в раннем детстве, перенесший, кажется, все детские болезни и не детские, вроде малярии тоже, совершенно перестал болеть, как только пошел в школу. Разве что руку ломал дважды, причем одну и ту же – левую. Один раз совсем уж смешно: упал с крыльца, и на тебе – перелом повыше ладони. Вроде бы не такая уж и серьезная по мальчишеской жизни проблема. Но беда в том, что хирург в травмопункте так пыхтел, так тяжело дышал перегаром, что я едва дождался конца гипсования. А явившись через полтора месяца для снятия гипса, узнал, что кость срослась неверно, под углом. И мне тот же хирург самолично вновь сломал, стукнув ею о край хирургического столика. И еще полтора месяца в гипсе.
Вторичный перелом пришелся на кисть все той же левой руки, когда мы с Сегой боролись на снегу и рука неловко подвернулась под спину…
Ненапрасное прекрасное
В ту пору я всерьез увлекся рисованием. Мать поддержала и в скромном нашем бюджете выделила необходимые копейки на альбомы, карандаши, краски. Я до сих пор помню их: узенькие коробочки с надписью по всей ширине «Спартак», в пенале которых находились цветные карандаши шести цветов. И акварельные краски на маленькой бумажной палитре, с пуговками красок в двенадцать цветов.
За рисунки на уроках получал только отличные оценки. Но дело не в этом. Мне нравилось рисовать. И дома, зимой особенно часто, я освобождал стол от всего на нем до того находившегося и ставил натуру. Из чудом сохранившихся рисунков разглядываю сегодня будильник и рядом чернильницу с ручкой-вставочкой; графин со стаканом; тарелку с разрезанной буханкой хлеба; кружку с блюдцем; портфель с пеналом цветных карандашей; опять графин со стаканом, ложкой в нем и сахарницей… Рисовал все подряд.
Закон развития – от простого к сложному – выразился в переходе к копированию портретов вождей мирового пролетариата. Сохранились портреты Карла Маркса, Фридриха Энгельса и Владимира Ильича. А вот портрета Сталина нет. Почему? Наверное, боялся. Потом стал рисовать знакомых, друзей.
От портретов перешел к натуре: рисовал то, что видел из окна. Так сохранились на картинке мазанки Страховых и Сумкиных, в которых довелось жить. И теперь, глядя на них, вспоминаю убожество и нищенское по сути существование тех лет.
Школьный учитель посоветовал мне начать заниматься в изобразительном кружке. Вместе со мной подключился к делу тезка Коля Волков. Он жил на нашей же улице, двумя переулками выше. Их семья занимала половину бревенчатого дома в четыре окна по фасаду. Жили без роскоши, но в достатке. И когда я заходил за ним, чтобы идти в кружок, то вместе с ним и меня сажали за стол с чаем и чем-нибудь вкусным, вроде бубликов, баранок. Но чаще всего время поджимало, и, еще в окошке завидев меня, Колька выскакивал, и мы бежали на Перекоп, торя в снегу тропу, чтобы сократить путь.
Занятия кружка проходили в клубе имени XVI партсъезда, то есть в храме Петра и Павла, и бежать нам приходилось до самого парка и стадиона. Проводил занятия клубный художник, и учились мы в большой комнате, занимаемой им. Она находилась рядом с туалетами, сами туалеты по соседству с буфетом, а вместе то и другое в бывшем алтаре, на пару ступеней приподнимавшемся над уровнем зала.
Вход в кинотеатр располагался с противоположной стороны по центру храма. Занятия начинались в девять утра. Мы, человек восемь-десять, собирались у входа, поджидая руководителя. Он приходил и открывал дверь, но вперед нас никогда не пускал. Скажу почему. Открывал, протягивал руку к левой стене и включал освещение. И тогда пол огромного зала начинал шевелиться и сокращаться. Огромное количество крыс сплошь покрывало пространство, образуя своеобразный серый ковер. Никогда и нигде ничего подобного не видел. Не больше минуты требовалось, чтобы серая масса с писком растворилась, образовав вновь пустоту паркета. Не знаю, чем такое огромное количество их могло питаться там, как не знаю и куда они стремительно скрывались. Но факт, что вот только что они были и вот их уже нет. Поскольку дело происходило зимой, в закутке клубного художника мы мерзли. Рассаживались на стулья, держа альбомы на коленях. Пальцы зябли, отогревали их своим дыханием на протяжении двух часов занятий.
К счастью, подобные «муки творчества» прекратились скоро: нас перевели во второй класс детской художественной школы при художественном училище, преподаватели которого и занимались теперь с нами. Теперь дорога в храм искусства стала еще длиннее. Из чертовой Лапы на Перекоп, от кольца на трамвае до «Градусова» и там чуток назад.
Условия, конечно же, несравнимые. Училище – настоящий дворец. По широкой лестнице мы поднимались на второй этаж и там рассаживались в настоящем рисовальном классе с мольбертами. Для этого пришлось покупать специальную бумагу большими листами, которые кнопками крепили к мольберту. Рисовали, в основном, гипсовые модели, включая бюсты древних римлян и греков. Была ли натура, не помню.
Самую большую сложность испытывал при работе с акварелью, где глубина оттенка напрямую зависит от количества воды, добавленной в нанесенную на отдельный листок краску. И вода эта коробила лист, а если переборщить, вовсе растекалась по листу.
В конце занятий в детской художественной школе следовали работы на пленэре. Для этого предстояло поехать в Москву и за свой счет. Две недели пребывания на московском пленэре стоили денег, для нас немалых. И мать мне не дала их, мотивируя тем, что с моим зрением большим художником не стать, а быть кое-каким не стоит. Я очень обиделся тогда. Но время показало, что мать права, мать всегда права, ибо чувствует даже неочевидное: в девятом классе обнаружился дальтонизм, то есть я не различал цвета, точнее сказать, оттенки их. И какой же был бы из меня художник?