Полная версия
Не верь, не бойся, не проси… Записки надзирателя (сборник)
– Я, баб Клав, по горницам наспался уже на всю жизнь. Не могу – стены давят. Да не волнуйся ты, все нормалек будет! – пообещал Золотарев и зашагал к сараю, волоча под мышкой что-то большое, темное – наверное, тулуп.
Самохин выждал, пока беглый заключенный скроется в ветхом строении, поднялся осторожно, распрямляя затекшие ноги. И как зэки умудряются так-то вот, на корточках, часами сидеть? Сердце опять ощутимо шевельнулось, лягушонком скакнуло под самое горло и шлепнулось, болезненно сжавшись.
«Ну-ну… – успокоил его майор и потер грудь сквозь плащ стиснутым в руке пистолетом, – не шали у меня. Вишь, оружие на боевом взводе!»
Потом, поразмышляв немного, Самохин решил, что с промокшими насквозь ботинками, на пронизывающем, ледянистом к ночи ветру, да еще со скачущим невпопад сердцем до утра в сарайчике, а уж тем более здесь, в тени плетня, ему ни за что не высидеть. Нащупав предохранитель пистолета, опустил его вниз, мягко придерживая большим пальцем, чтоб не щелкнул в тиши, взвел курок и шагнул решительно к дверце сарая. Войдя внутрь и оказавшись в непроглядной тьме, наткнулся вытянутыми руками на приставную лестницу. Посмотрел вверх. Где-то над головой шуршал сеном, устраиваясь на ночь, Золотарев. Сквозь кривые горбыли потолка было видно, как там вспыхнул и погас огонек. Племянник явно пренебрег добрым советом бабки и закурил…
Зная, что очень короткое время Золотарев будет ослеплен пламенем спички, Самохин, не давая ни себе, ни ему передыху, стал подниматься по скрипучей лесенке. «Черт, надо было хоть фуражку снять! – подосадовал на себя запоздало. – Сияю кокардой на весь чердак! Вот он меня сейчас тюкнет по кумполу чем-нибудь, и правильно сделает. Так мне, дураку, и надо…»
– Ты, баб Клав? – окликнул Золотарев сверху и хохотнул примирительно: – Все, не переживай, не курю больше…
Самохин, нащупав край лаза, рывком подтянулся, встал на колени и сразу прямо перед собой увидел ярко озаренное последней жадной затяжкой лицо заключенного. Сказал, стараясь, чтобы голос звучал спокойно и властно:
– Привет, братан! Я майор Самохин. Если дернешься – пристрелю. Руки за голову, не вставай, повернись спиной ко мне.
Едва различимый во тьме, Золотарев зашуршал, забыл вытащить папиросу изо рта, повернулся неловко. Ориентируясь на огонек цигарки, майор, ступая по мягкому сену, шагнул к заключенному, ткнул его пистолетом в затылок, левой рукой ловко ощупал карманы телогрейки, брюк, выдернул из-за голенища правого сапога длинный тяжелый нож, не разглядывая, швырнул в сторону, приказал:
– Спускайся по лестнице, только без фокусов. Я с тобой в жмурки играть не собираюсь. Прострелю башку, если что не так, понял? – и, чтобы сбить с толку, крикнул: – Лейтенант! Принимай задержанного. Побежит – стреляй без предупреждения!
Схватив Золотарева за воротник телогрейки, толкнул к провалу лаза:
– Давай спускайся. Руки на затылке держи!
– Да как же я, – возмутился, приходя в себя от неожиданности, Золотарев, – обезьяна, что ли, в натуре, без рук по лестницам лазить!
– Будешь бакланить – кубарем полетишь с чердака этого… Вперед! – скомандовал Самохин и опять крикнул воображаемому помощнику, в котором так нуждался сейчас: – Емельянов! Принимай клиента!
Не дожидаясь, пока Золотарев заподозрит неладное в странной молчаливости подручных майора, Самохин почти силой впихнул заключенного в лаз и, придерживая за шиворот, понукал:
– Давай, давай, быстро! – и, не тратя времени, сразу начал спускаться следом, едва не наступая зэку на голову.
Золотарев, видимо, окончательно опомнился, матерился сквозь зубы, но шел послушно, держа руки над головой и нашаривая ногами ступеньки лестницы. Самохин, цепляясь каблуками, торопливо сползал за ним, а когда заключенный замешкался было, почувствовав твердый пол сарая, майор уперся стволом пистолета ему и спину:
– Живее шагай!
Оказавшись во дворе, где было заметно светлее, Самохин прикрикнул, повеселев:
– Ну а теперь веди меня к бабе Клаве чай пить!
После пережитой встряски сердце Самохина колотилось, трепыхалось так, что перехватывало дыхание, и майор открытым ртом хватал туманный воздух, стараясь не хрипеть громко.
Золотарев перед самым крыльцом притормозил вдруг, оглянулся растерянно:
– А где… Ну, бля, наколол, мент!.
Самохин изо всех сил ткнул его пистолетом промеж лопаток, просипел, свирепея:
– Ты, сучонок, если жить хочешь, делай, что говорят. Пошел в дом!
Ощущение удачи, недолгая воля, вскружившие голову молодому зэку, с появлением властного майора-тюремщика оставили беглеца, и Золотарев сник. Ствол пистолета давил в спину с железной уверенностью, и заключенному хватило гонору лишь на то, чтобы остервенело пнуть сапогом дверь.
– Господи! – почти мгновенно отозвался старушечий голос. – Тихо ты, оглашенный! С петель сорвешь! Аль поморозил сопли да в хату надумал вернуться?
Звякнула щеколда, дверь распахнулась. Из-за плеча Золотарева Самохин разглядел бабку – низенькую, в старой, неопределенно-серого цвета шерстяной кофте, длинной, колоколом юбке, в накинутом на плечи платке-«паутинке». Заметив постороннего в форме, старушка осеклась, попятилась:
– Проходите…
Самохин быстро сунул руку с пистолетом в карман, постарался растянуть сведенные холодом губы в улыбку и вроде шутливо толкнул плечом Золотарева:
– Чо руки-то задрал? Чать, не пленный! Входи, да не балуй. А вам, баб Клав, здрассьте… Извиняйте, что припозднились с гостеваньем-то. Ежели не возражаете, мы в горницу пройдем, потолкуем…
– Вам возразишь… – неприязненно сверкнула глазами старушка и, буркнув: – Ноги вытирайте, грязь-то какая на улице! – ушла, не оглядываясь, в дом.
За ней забухал сапогами племянник. Майор, едва не зацепившись рукавом за висящее в сенцах на стене большое цинковое корыто, замешкался было, пытаясь нащупать ногами половую тряпку, но не нашел и, постучав ботинками о половицы, заторопился следом.
Прошли и расселись в чисто прибранной, пустоватой по извечной деревенской бедности комнатке с беленой печкой в переднем углу, квадратным, накрытым скатеркой с вышивкой столом, массивным, старинной работы буфетом, перекочевавшим, возможно, в крестьянский дом из помещичьей усадьбы. За мутноватыми стеклянными створками угадывались стопки чистых тарелок и разнокалиберные граненые рюмки. Возле печки – высокая кровать с непременными никелированными шарами на металлических спинках, в правом углу – икона с лампадкой и множество неразличимых в тусклом свете единственной лампы под матерчатым абажуром фотографий в большой коричневой рамке.
«Черт знает, как так выходит, – подумалось вдруг некстати Самохину, – вроде работает народ, надрывается, а всю жизнь в одной телогрейке ходит, и накоплений – узелок на смерть в сундуке да сто рублей на сберкнижке, только похоронить и поминки справить…»
Золотарев сел на деревянный табурет у окна, Самохин пристроился за столом, осторожно положив на скатерку набухшую от дождя фуражку и с сожалением покосившись на мокрые пятна четких следов, оставленных им на светлом половичке у порога горницы.
– Присаживайтесь, мамаша, – предложил он, но бабка неожиданно встрепенулась и встала перед ним, подбоченясь:
– А ты кто такой, чтоб в моем дому командывать? Может, вначале документ предъявишь? По обличью видать – из лагеря…
– Лагерей, бабуля, у нас давно нет, – миролюбиво возразил ей Самохин. – Теперь колонии, исправительно-трудовые. Исправляем таких, как Вовка ваш, трудом и перевоспитываем…
– Ага… Я, значит, в колхозе всю жизнь, с малолетства, перевоспитываюсь… – ехидно прищурившись, подметила старушка, – так перевоспиталась, что разогнуться не могу. Теперь, значит, этого мальца очередь…
– Ну, малец-то ваш пока не шибко уработался, – решил окоротить оказавшуюся не в меру языкастой бабку майор. – Вон, с каргалинскую версту вымахал, а на хлеб себе зарабатывать честно так и не научился…
– За нечестное он сполна отсидел, – вступилась за племянника бабка. – По молодости с кем не бывает. У нас-то в колхозе мужики, что из судимых, самые грамотные. Их за спасибо вкалывать не заставишь. Все знают – и как наряд закрыть, и какие расценки…
– В том-то и дело, что Вовка ваш положенного не отсидел. Сбежал он.
– А мне сказал – отпустили досрочно… – подозрительно прищурилась на майора старушка.
– Отпустят они! – буркнул угрюмо Золотарев, глядя под ноги на расплывшийся развод грязи из-под тяжелых зэковских кирзачей.
– Конечно отпустим! – пообещал с воодушевлением Самохин. – Вот досидишь чуток, и по концу срока – мотай нa все четыре стороны.
– Мне чуток ваш – семь лет. Да три за побег. Начать да кончить! – вскинулся Золотарев.
– Не горячись, – показал глазами на правую руку в кармане плаща майор. – Как у нас говорят, раньше сядешь – раньше выйдешь!
– Не знаю, как там у вас, – вступилась бабка, – а я Вовку вот с таких годков знаю. Считай, до школы нянчила. Если бы мамаша его беспутная не забрала тогда был бы при мне. Работал, женился б, как все нормальные люди. Изба есть – вон, живи не хочу…
– Да ладно, баб Клав, – отмахнулся Золотарев, – у вас в колхозе тоже как в зоне. Хошь – сей, хошь – куй, получишь известно что. В тюрьме хоть кормят бесплатно.
– Они же, баб Клав, работать-то не привычные, – подражая Золотареву, в тон ему, брюзжа, заметил Самохин. – Другое дело – на халяву попить да пожрать всласть. Я вам по секрету скажу – они и в зоне не слишком-то урабатываются. Кто ящички из реечек сколачивает, кто тапочки, рукавицы шьет. Вашему механизатору или доярке такая сачковая работа и не приснится! Опять же, режим, сон, кормежка трехразовая. У вас, к примеру, в деревне врач есть?
– Откудова… Была фершал, да померла, старенькая совсем. А больше никто не едет…
– Вот! А там на тыщу зэков – пять врачей и медсестер десяток. Чуть кольнет – в санчасть бегут, лечатся… Так что и впрямь, лагерь пионерский…
– Тебе б, гражданин майор, там посидеть, – криво усмехнулся Золотарев.
– Я, парень, в нем уже четвертак отбыл. Вся жизнь в зоне прошла, за решеткой. Домой только спать хожу, и то не во всякую ночь… А уж ты, Золотарев, свой срок железно заслужил, тут ошибками правосудия не отмажешься…
Самохин удовлетворенно вздохнул, торжествующе оглядел все еще растерянного, не решившего до конца, что следует предпринять, Золотарева и смущенную неожиданным оборотом дела, появлением незнакомого майора, спором вот этим бабку. Радуясь, что все проходит пока относительно мирно, Самохин как мог тянул время, забалтывал собеседников, не давая им сосредоточиться, но до утра было еще так далеко!
– Щас вон сколько по радио да по телевизору говорят про ошибки-то, – не согласилась бабка, – я и сама видела, как людей при культуре личности Сталина ни за что хватали! У нас в колхозе перед войной один мужик зашел в сельпо водки купить, а ее не завезли. Он в сердцах и ляпнул, мол, эти, в Кремле которые, всю выжрали! Так спрятали мужика – до сих пор нет!
– А вы, Клавдия Петровна, с другой стороны рассудите, – веско поддержал разговор Самохин, – война приближалась, страна, напрягая все силы, готовилась к схватке с фашизмом. И правильно делала! Ведь еле-еле одолели, такая мощь на нас навалилась! Естественно, что в этот период от народа требовалось сплочение. А у вас в селе вдруг находится, уже простите за выражение, какой-то мудозвон, который из-за того, что ему похмелиться не дали, поносит советскую власть и правительство!
– Но не расстреливать же за это!
– А может, его не расстреливали. Таких-то болтунов, насколько мне известно, потом из лагерей пачками на фронт отправляли, – предположил майор.
– Или в побег ушел, и его чекисты кокнули… – заметил Золотарев, глядя на оттопыренный карман самохинского плаща.
– А ты не бегай! – сварливо парировал майор. – Отпустят – тогда топай, куда душе угодно. А конвой – он и есть конвой. Им, чекистам-то, за побег твой тоже достанется. Так что моли Бога, что я тебя взял. Если бы конвойные задержали – намяли бы ребра, чтоб другим неповадно было.
– Неужто бить будут? – всплеснула руками бабка.
– Не по-человечески… – угрюмо подтвердил Золотарев.
– Вот ведь что творят, а?! – изумилась старушка. – Покалечат парня ни за что ни про что…
Самохин пожал плечами:
– Ну… Вовка ваш тоже… тот еще, фрукт. Людей грабил, одного в живот пырнул. Тяжкие телесные повреждения. Хорошо, доктора спасли потерпевшего. Еще чуток – и стал бы Вовка убийцей. Так что семь лет он не за пустяки получил.
Бабка с укором глянула на племянника:
– Мне-то по-другому писал. Мол, напали хулиганы какие-то, защищался…
– Ага, – подтвердил ехидно Самохин, – студент консерватории на него напал, скрипкой по голове дербалызнул, а Вовка его – ножом в живот… Небось что-то в этом роде бабушке наплел? А, Золотарев? А может, это хорошо? Значит, осталась еще у тебя совесть, стыдно признаться, что со студента шапку снял и портфель вырвал. И пырнул его просто так, чтоб сопротивления не оказал.
– Так вышло, – не глядя на бабку, процедил сквозь зубы Золотарев, – не я его, так он бы меня, в натуре, положил. Он, может, карате знал! Они, говорят, одним ударом убивать могут!
– Если б он каратистом был, то, глядишь, вправил бы тебе мозги, чтоб ты за ум взялся, – уточнил Самохин.
– А на хрена мне ваш ум? – ощетинился Золотарев, – что вы все, умные такие, хорошего придумали? Бери больше – кидай дальше? Таскать – не перетаскать? А сами, значит, по консерваториям на скрипочках пиликать, да еще и нас, дураков, хаять – мол, рылом не вышли искусство понимать, пашите да сейте, в дерьме возитесь, пока мы тут на радость всему миру пиликаем…
– Кто ж тебе, дураку, мешал? Взял бы да тоже на скрипочке выучился играть. Или на виолончели…
– Я, кроме баяна да балалайки, ни одного инструмента живьем не видел, только в кино да по телевизору.
– Какие уж нам… виланчели! – вставила, поджав обиженно губы, бабка. – Я его в школу-то еле-еле собрала, чтоб все как у людей – и брючки новые, и рубашечка белая, и книжки с портфелем.
– А родители что ж? Вроде, не сирота, – поинтересовался майор.
Бабка, видно было, успокоилась окончательно, присела на низенькую скамейку возле печи, открыла дверцу, пошерудила там кочергой.
– Никак не прогорит, окаянная. Уж пора заслонку-то закрыть, весь жар в трубу, а она дымит и дымит… Видать, уголь такой. Так и угореть можно… Родители… Знамо, какие счас родители пошли. Нас-то у папы с мамой восьмеро было, так всех подняли. И революция, и голодуха, а все как-то перебивались. На скрипочках, конечно, не играли, а на балалайке даже я научилась. Частушки, «Светит месяц»… А эти, нонешние, вроде сыты – а все не в радость. Мать его, Верка, самая младшая из нас. Мы-то – кто на скотный двор, кто в кузню, а она уж при советской власти росла, в техникум. Выучилась на свою голову. Соплюхой еще была – целину покорять кинулась. А че ее покорять-то, в соседнем районе степь распахивали, так мало ей, в Казахстан умотала. Потом на какую-то стройку комсомольскую – то ли реку перегораживать, то ли дорогу железную строить. Допрыгалась, что ни мужа, ни семьи к тридцати годам. Родила неведомо от кого. Так нет, чтоб хвост прижать – мне дите подбросила. Мои-то выросли, трое сынов, разъехались кто куда, но все при деле. Дед, муж то есть, погиб, трактор перевернулся на горушке, так его и придавило. А тут Вовка – да пущай, думаю, растет, все веселей, к старости-то. Разве ж я тебя плохому-то учила? – обернулась бабка к понурившемуся племяннику.
Самохин достал из кармана пачку «Примы»:
– Курить-то можно у вас?
– Дымите, чего уж там.
– Вот, передайте сигаретку Вовке. А то я его «Беломор», когда карман проверял, кажись, выкинул…
Курили молча, пуская дым в потолок. Самохин морщился и украдкой потирал давящее нудно сердце, Золотарев затягивался жадно, так что слышно было, как потрескивала тлеющая сигарета в повисшей вдруг тишине.
– И все Верка шалопутная! – продолжила бабка задевшую ее больно тему. – Сама в городе пристроилась, на легких хлебах, и сына туда же. Думала, там манна с небес сыплется! С Петькой-то живут они, аль другого хахаля нашла?
– Да живут вроде… Весной на свиданку приезжали, – неохотно буркнул Золотарев.
– Во-о… Тоже тот еще захребетник! Здоровый мужчина, лет на десять младше Верки-то будет! Грузчиком в магазине работает, получает чуть больше, чем пенсия моя, да еще пьет на что-то! Разбаловала жизнь легкая народ, нет, чтоб как раньше – как потопаешь, так и полопаешь. Помню, в двадцать первом годе такая голодуха была – цельными деревнями вымирали. А ведь работали, хлеб сеяли, не то что нонче – баламутство одно. Теперь еще перестройку какую-то затеяли, все уши прожужжали. Одно недостроили, а уж перестраивать взялись! Тоже небось голодухой закончат!
– Я с голоду помирать не собираюсь! – упрямо шмыгнул носом Золотарев. – Возьму топор и добуду пропитание!
– Ох, Господи! – перекрестилась старушка. – Разве ж я тебя этому учила?
– А что, лучше, когда вы, как овцы, деревнями подыхали и даже не блеяли? Эти-то вон, – он кивнул на майора, – свою пайку всегда имеют…
– Если бы ты знал, какая у нас зарплата, – не болтал бы языком, – покачал головой Самохин.
Золотарев привстал, аккуратно прицелившись, бросил окурок в порожнее ведро из-под угля, покосился на вмиг насторожившегося майора, усмехнулся.
– Не боись, сижу пока, не хочу бабу Клаву расстраивать. Умеете вы, менты, на уши наезжать. Меня вот тоже все стыдили – красть, мол, грешно, и так далее… А сами сейчас кооперативов разных понаоткрывали, денежки лопатой гребут. И те, что нам по душе шаркали, воспитывали, первыми хапать кинулись. Так что нечего тут… заливать! Поймали, посадили – власть ваша, а насчет честности да совести – помолчали бы…
– Так это гласность да демократизация называется! – радостно поддакнул ему Самохин, – а в зонах – гуманизация…
– Вот-вот… – ухмыльнулся Золотарев, – еще немного, и демократы вас, коммуняк, скинут, придут к власти – так мы, майор, с тобой местами-то поменяемся!
– Хрен тебе! – весело возразил Самохин. – Такие, как ты, при любых властях сидеть будут. Ну а мы, естественно, охранять. Съезд-то по телевизору видел? Демократы эти – они ж интеллигенция, чистоплюи. А с вами, дураками, опять нам возиться придется…
В комнате вновь повисла тягостная тишина. Самохин взглянул на часы. Половина первого ночи, самое воровское время. До рассвета бесконечно далеко. Напряжение, вылившееся в балагурство майора, спало, чувство опасности притупилось, сменилось головной болью, пугающим трепетанием сердца, безмерной усталостью и сонливостью.
Баба Клава всхлипнула, утерла глаза кончиком «паутинки»:
– Ну наворотил ты, Вовка, делов. Что ж делать-то будем?
– А че делать? – отозвался Золотарев и кивнул на Самохина: – Сидеть буду, а гражданин майор меня охранять да перевоспитывать…
– Не расстраивайтесь, Клавдия Петровна, – грустно произнес Самохин, – не такие исправлялись. Ты, Вовка, хоть здесь-то не выпендривайся. Я ведь знаю, чего ты в побег ушел. Сам виноват. Намутил в зоне, с корешами поцапался, вот тебе и предъявили… претензии. Все в авторитеты лез! А какой ты, к черту, авторитет? Ни поддержки у тебя от блатных, ни подогрева с воли. Как был колхозником, так им и остался. Вот и отсидел бы свое мужиком, не рыпался никуда, глядишь – через годик на химию вышел или в колонию-поселение перевелся. Какая-никакая, а воля!
– И ты, майор, про колхозника заговорил, – криво усмехнулся Золотарев. – Погоди, узнаете вы у меня, суки, какой я колхозник!
– Не лайся при женщине, пацан! – вспылил Самохин. – За побег тебе срок добавят, пойдешь на строгий режим. А там волчары те еще, так что слушай меня и сопи носом. Если не будешь дурить, я тебе явку с повинной оформлю. Сделаем так: в побег ты ушел после того, как узнал, что тетушка любимая, которая тебя с детства воспитывала, заболела тяжело. С корешами перетрешь, пусть кто-нибудь подтвердит, – мол, земляк какой-то по этапу эту весточку передал. Вот ты в горячах и рванул. Так и на суде скажешь, там нынче к вашему брату подобрели, поверят. Надавишь на слезу… ну, в общем, не мне тебя учить. А я от себя добавлю, что ты сам сдался. Прибежал, увидел, что тетушка оклемалась вроде, и назад собрался, с повинной. Тут я подъехал, и ты меня встретил как родного. Простите, мол, гражданин начальник, нервишки не выдержали, очень уж бабу Клаву люблю, а теперь добровольно сдаюсь и желаю дальше честно досиживать. Усек?
Самохин тяжело встал, подошел к печи и бросил в поддувало давно потухший окурок, покосился на молчащего угрюмо Золотарева, поинтересовался, будто невзначай:
– А что, Клавдия Петровна, телефон-то в селе есть? Ну, «Скорую помощь» вызвать или машину пожарную…
– Да какая нам «Скорая помощь»! Не ездят они сюда, как хошь, так и добирайся. Телефон-то есть, на том краю села, в конторе. Только закрыта она, если Михалыча, бригадира с нашего отделения, разбудить…
– Надо бы разбудить, – стараясь говорить убедительно, предложил майор. – Дело у нас таким образом обстоит. Рассиживаться особо некогда, надо возвращаться. Времени с момента побега пока немного прошло. Я ж говорил, что за это не только зэков, но и нас, сотрудников, наказывают! Так что, если получится, попробуем вообще дело до суда не доводить и факт побега скроем. Бывает такое – спрячется зэк где-нибудь на производственном объекте, его и день ищут, и два. За это, конечно, по головке не погладят, но и не судят. Так что попытаюсь и Вовку таким образом отмазать. Но больно не надежный он у вас парень! И если я его сейчас поведу до конторы по темной улице, боюсь, что он опять от меня рванет. А я, сами понимаетe, человек служилый и обязан буду его подстрелить. А потому, Клавдия Петровна, у меня к вам просьба. Вы, как женщина сознательная и Вовке своему зла не желающая, должны сейчас в контору сходить и позвонить в районное отделение милиции. Так, мол, и так, в доме у меня племянник и майор из колонии, приезжайте немедленно, и объясните, как сюда добраться. Они в курсе дела, поймут, что к чему…
– Дак… как же? – засуетилась бабка. – Может, поужинаете сперва? У меня в чугунке картошка горячая,. сальца порежу…
– Иди, баб Клав, – неожиданно поддакнул майору Золотарев, – чего тянуть-то? Перед смертью не надышишься…
– Ну, до смерти тебе еще далеко, – подбодрил его Самохин, доставая «Приму», но тут же, охнув, схватился за грудь: – Ч-черт!
– Да ты никак хворый? – забеспокоилась старушка, углядев, как передернула лицо майора гримаса боли и невольного испуга из-за вмиг навалившейся слабости и беспомощности.
Пытаясь справиться с непослушным, игривым лягушонком, в которого опять превратилось его сердце, Самохин выдавил из себя, оправдываясь и бодрясь:
– Да уж… поистрепал нервы с такими вот… как Вовка твой… Моторчик-то и прихватывает…
– Счас я тебе каплей дам, от сердца. Хорошие капли, мне давеча доктор прописал, – как рукой сымет!
Старушка шустро полезла в стоящий у кровати шкафчик, достала темный пузырек.
– Вовка, – распорядилась она, – зачерпни кружку воды в сенцах! Счас… двадцать пять капель… как рукой сымет!
Золотарев вскочил, метнулся к выходу.
– К-куда? Сидеть… – выдохнул майор, но боль не отпускала, сдавила, перехватив горло, и оттого его никто не услышал.
Золотарев вернулся через минуту, не глядя на Самохина, поставил перед ним эмалированную кружку с водой.
– Ну, в натуре, везет! – ухмыльнулся он, усаживаясь на прежнее место. – Еще и мент припадочный попался! Смотри, майор, не отбрось копыта, а то мне за тебя – вышка!
– Прикуси язык, Вовка! – строго оборвала его баба Клава, внимательно следя за тем, как падают на дно граненой рюмки мутные капельки лекарства, потом плеснула туда из кружки воды, подала стопку майору: – Вот, глотни и водичкой запей, враз полегчает.
Стукнув зубами о край рюмки, Самохин выцедил настойку с противным больничным привкусом, отхлебнул из кружки ледяной воды, утер губы ладонью, пробормотал, смущаясь:
– Идите, Клавдия Петровна, пора нам. А то пришли, перебаламутили, грязи в дом натащили, теперь вот еще и лазарет устроили…
Неожиданно с улицы послышался нарастающий шум автомобиля. Чувствовалось, что машина мчится на всех газах, подвывая двигателем, елозя колесами по раскисшей дороге, вспарывая зеркала луж и разбрызгивая грязь. По окнам хлестнул свет фар. Автомобиль взревел у дома и встал. Хлопнули дверцы – одна, вторая…
– Кажись, за мной, – всматриваясь в темное окно, усмехнулся грустно Золотарев, никак на подмогу тебе, майор, чекисты пожаловали!
И действительно, скрипнула калитка, потом затопали на крыльце, чем-то в дверь бухнули так, что щеколда звякнула.
– Открывай!
– Господи… – перекрестилась бабка и бросилась в сенцы.
– Точно, чека! Ваши-то менты повежливее будут, все простите да извините… А в итоге один хрен! – ехидно глянул на майора Золотарев.
– Сядь-ка поближе ко мне, парень… – начал было Самохин, но договорить не успел.