Полная версия
Не верь, не бойся, не проси… Записки надзирателя (сборник)
В комнату, нагнувшись и едва не сбив с головы фуражку о дверной косяк, ввалился командир конвойного батальона подполковник Крымский. Следом, выставив перед собой ствол автомата, протиснулся солдат внутренних войск.
– А мы вовремя! – забасил Крымский, распахивая бушлат и отряхивая с него дождевые капли. – Молодец, майор! В одиночку такого быка повязал! Как этот пидор, не шибко ерепенился?
– Фильтруй базар, начальник, – бросил в ответ Золотарев, и Самохин видел, что зэк изо всех сил пытается храбриться, выглядеть наглым и независимым, но по лицу его уже расплылась мертвящая бледность, а губы предательски подрагивают.
Комбат, будто только сейчас заметив заключенного, повернулся к нему, шагнул, нависнув над уменьшившимся вдруг, застывшим в своей как бы вольной позе – нога на ногу – Золотаревым.
– Это кто тут у нас обидчивый такой? – вполголоса, вкрадчиво изумился комбат. – А, это ты, сучья морда? – И рявкнул неожиданно так, что вздрогнул даже Самохин: – Встать!
Золотарев попробовал опять усмехнуться, скривил губы, но одновременно втянул голову в плечи, закостенев в своей нелепой в окружении вооруженных людей позе.
– Расчувствовался на воле, – будто извиняясь за него, пояснил Самохину комбат, – придется напомнить, кто в этом доме хозяин…
Крымский коротким, но мощным ударом кулака сшиб заключенного с табурета и, отступив чуть назад, еще на лету, с размаху подцепил сапогом – под дых. Золотарев глухо ударился о стену, обмяк, сполз на пол, безвольно свесив голову. Из разбитых губ побежала алая струйка крови.
– Ой, ой! Что вы делаете! – заголосила, кинувшись к племяннику откуда-то из-за солдатской спины, бабка.
Крымский, оскалившись, скомандовал:
– Хасанов! Выкинь ее на хрен отсюда! – и обернулся к растерявшемуся от стремительности всего происходящего Самохину, сказал уже по-иному, почти весело: – Заждался, поди? А мы вот они! – и указал на Золотарева: – Ты его хорошо прошмонал?
– Да так, по верхам… – пробормотал Самохин, видя, как теснит, выталкивает автоматом всхлипывающую старушку в сени солдат.
Комбат присел перед заключенным, похлопал его ладонью по щеке:
– С ходу вырубился, слабак. Ну-ка, глянем, чем он тут затарился…
Подполковник принялся деловито выворачивать карманы зэка, балагуря при этом весело:
– Ты, майор, только уехал, как ваши опера кентов этого пса раскололи и нам наколку на адресок дали. Ну, я двух чекистов прихватил, и сюда. Пока дом нашли – полдеревни на уши поставил!
Самохин тяжело встал, подошел, склонился над Золотаревым, пощупал пульс.
– Здорово ты его приложил, комбат. Он в общем-то не дергался, так что можно… без этого…
– Да ни хрена ему не сделается, очухается. Это у вас тут мода с побегушниками возиться. А вот когда я в лесах служил – там их мы вообще живьем не брали. И любой зэк знал: ушел в побег – значит, считай себя уже на том свете… Хасанов, дай-ка наручники!
– Бабка! Тута стоять! – прикрикнул солдат на замершую с прижатыми в ужасе к лицу ладонями хозяйку и достал из кармана бушлата стальные наручники: – Пажалста, таварыщ палковник!
Комбат перевернул Золотарева, уложив на пол лицом вниз, задрал рукава стеганки и, заведя руки заключенного за спину, защелкнул браслеты не на запястьях, а высоко, у самых предплечий. Сталь глубоко впилась в кожу.
– Во, порядок! Теперь не вылезет. Давай закурим, майор. Хасанов! Позови Панасенко, – и пояснил Самохину: – Водитель мой, сержантюга! Я его под окнами оставил. Вдруг, думаю, этот козел сквозь стекло ломанется!
Вошел сержант – крепкий, расторопный, с армейским форсом низко сдвинутой пряжкой ремня, перетягивающего новенький бушлат.
– Тащите этого козла в машину! – распорядился комбат.
Солдаты, закинув автоматы за спину, подхватили Золотарева под руки, подняли, повели.
– Не пущу! – бросилась на грудь племянника бабка.
– А вы, гражданка, не противодействуйте! – обхватив за плечи тщедушную старушку, отстранил ее комбат. – За укрывательство беглого преступника мы и привлечь можем… Счас вот прикажу бойцам наручники на вас надеть, и в «воронок», – шутливо пригрозил Крымский.
– Вы… Вы нелюди… – всхлипнула старушка.
– Ага! А вы, значит, люди! – оскалился в улыбке комбат. – Понарожаете всяких уголовников, тварей, а потом про человечность визжите?! Хасанов! Прысни ей «черемухи» в нос, чтоб не мельтешила тут!
– Да ладно вам, – удрученно махнул рукой Самохин, – что вы в самом деле… сцепились… – и, не глядя в глаза, пообещал старушке: – Вы, баб Клав, через денек-другой, если хотите, приезжайте. Или напишите, я прослежу, чтобы Вовка вам ответил. Все нормально будет, не волнуйтесь. А то, что помяли чуток, – без этого не бывает. Сами ж говорили, что пороть его в детстве некому было. Теперь вот… наверстывает.
– Ладно, поехали! – приказал комбат, швыряя на пол окурок и вдавливая его каблуком сапога в светлый половичок. Золотарев уже очнулся и водил по сторонам снулыми, равнодушными ко всему глазами.
Самохина покоробила жестокость, с которой обошелся с Золотаревым конвой. Но одновременно майор испытывал невероятное облегчение. Теперь, когда все так разрешилось, с него спала ответственность за происходящее. Ну а конвой… «Чекисты» во все времена не жаловали побегушников, и Золотарев отделался еще относительно легко. Самохин знал немало случаев, когда при задержании беглых зэков били так, что оставляли калеками на всю жизнь, вымещая на них злобу за грозящие по службе неприятности, нервотрепку, бессонные ночи, долгие поиски, засады… Майора смущало то, что в этот раз такое произошло на глазах у родственницы заключенного. «Чекисты» бесцеремонно и бесстыдно приоткрыли на мгновение для старой колхозницы затемненное доселе окошко в тот мир, в который неискушенному человеку заглядывать не следует. «Так бывает в морге, – думал Самохин, – когда врач производит вскрытие умершего. Все буднично, законно и необходимо, но видеть это родственникам покойного нельзя…»
Заляпанный грязью по самую брезентовую крышу «уазик» комбата приткнулся возле калитки.
– Панасенко, заводи! – приказал Крымский. – Ты, майор, и Хасанов – на заднее сиденье. Жулика – в середину. Грузи!
Неуклюже, с закованными за спиной руками, Золотарев протиснулся в машину. Зажатый с двух сторон Самохиным и «чекистом», он застыл, низко опустив голову. Водитель, пристроив автомат где-то у дверцы, завел двигатель.
– Оружие на предохранитель поставили? – ворчливо осведомился комбат.
– А мы и не снимали! – весело отозвался Панасенко.
– Во, бойцы хреновы! – беззлобно укорил Крымский. – А если б жулик в окно сиганул?
– Та я б его, товарищ подполковник, на штык принял! – не растерялся сержант.
Пошарив рукой под светящейся в полумраке приборной доской, водитель включил радиоприемник. Однообразные, назойливые эстрадные ритмы, которые Самохин терпеть не мог, заколотили, зазвенели, кажется, прямо в мозгу.
– Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал! – игриво, стараясь перекричать шум, продекламировал комбат. – Слышь, Золотарев? Ты как там, живой? Глянь, с каким торжеством в тюрьму возвращаешься! И почетный караул тебе, и оркестр! Дави железку, Панасенко! Поехали!
Подвывая натужно, «уазик» помчался по улице, ухая с размаху в глубокие лужи, кренясь, как корабль в штормовом море, и мутные брызги били в лобовое стекло, размазывались грязно мечущимися суетливо «дворниками», а зачастивший вдруг дождь торопливо смывал мазню, делая стекло прозрачным, но тут подворачивалась очередная лужа, окатывала машину по самую крышу, и все повторялось.
– А я, слышь, майор, до тебя еще успел в райцентр вскочить! – сквозь грохот музыки и вой двигателя кричал Крымский. – Там вечером мои орлы всех ментов местных перебаламутили. Представляешь? Я трех прапоров на развилке дороги у села Тыждысай поставил. Думаю, надо эту глухую трассу блокпостом перекрыть, а то уйдет жулик в Казахстан – ищи его потом по кошарам… Ну, полый день простояли – ни одной машины. А уж как вечереть стало – прет какой-то колхозник на ЗИЛе. Прапора – балбесы этакие, на дорогу выскочили и давай руками махать – стой, мол! А оделись как бичи: кто в бушлате драном, кто в тулупе, холодно же! Водитель с перепугу – объехал их, да по газам. А прапорщик Туровец – мудила тот еще – пистолет достал и давай вслед палить. Я, говорит, по колесам стрелял. Какой хрен по колесам, когда в одном стекле кабины две пулевые пробоины! Ну, водила примчался в деревню ни жив ни мертв. Позвонил в район, в милицию. Так мол и так, банда какая-то на дороге напала. Менты переполошились, стали группу захвата снаряжать, бронежилеты напялили, автоматы похватали. Насобирали войско и уж совсем было настроились прапоров моих мочить, да тут кто-то сообразил, наконец. Вспомнили, что зэк убежал и что внутренние войска дороги блокируют. Вышли на меня, разобрались…
– И что? – поддерживая разговор, вяло поинтересовался Самохин.
– Да что?! Морду набил Туровцу, пистолет отобрал. И блокпост их снимать не буду. Пусть всю ночь на дороге колотятся, если мозгов нет! Чекисты, мать их! Ни украсть, ни покараулить…
Самохин, не слишком прислушиваясь к словам комбата, сонно и равнодушно смотрел в темное боковое окно, то и дело тычась правым плечом в сидящего рядом Золотарева. По тому, как захрустел, защелкал по днищу автомобиля гравий, майор угадал, что выехали за околицу, на грейдер. «Уазик» прибавил скорость, тонко засвистел у самого уха пробившийся в теплое нутро машины сквозь щель в дверце ветерок, и Самохин подставил под эту ледянистую струйку разгоряченный лоб, омыл ею тяжелые, слипшиеся в навалившейся дреме веки. И удивился вдруг про себя, как мало порой нужно человеку, чтобы, ощутив уют и покой, подремывать расслабленно в темноте и тепле рядом с только что повязанным заключенным, с автоматчиками, оружие которых хоть и поставлено на предохранитель, но в тускло блестящем, щедро промасленном казеннике ствола покоится до поры тяжелый золотистый патрон…
– Майор! Подъем! Кончай ночевать, – услышал вдруг Самохин и открыл глаза. Он, видимо, задремал все-таки и теперь чувствовал себя немного ошарашенным, но посвежевшим и отдохнувшим. Да и головная боль отпустила наконец, сердце притихло, и майор, как всякий нормальный человек, не ощущал его вовсе.
– Ну и любите вы, «кумовья», поспать! – веселился комбат. – Если бы не мои «чекисты», у вас бы все жулики давно разбежались. Панасенко! Притормози у тех вон кустиков. Не видишь, что ли? Радиатор кипит!
За окном приметно светало. Небо над горизонтом побелело и напоминало сырую, плохо выжатую гигантскую простыню, накинутую на кроны виднеющейся впереди лесопосадки.
– Километров шестьдесят по такой дороге отмахали, – объяснил обстановку комбат, – все кишки вытрясло, спину не могу разогнуть… Выходи, разомнемся чуток. Торопиться некуда, через час дома будем.
Крымский первым ловко, несмотря на свой высокий рост, выбрался из машины и, отойдя на несколько шагов, отвернувшись, застыл у придорожных кустов.
– Товарищ подполковник, а жулика выводить? – поинтересовался сержант.
– Тащи сюда, пусть оправится. Небось натерпелся со стpaxy, – добродушно разрешил комбат.
– А штаны ему кто снимать будет, я, что ли? – обиженно спросил водитель.
– Нет, я, сержант Панасенко! – рявкнул, не оборачиваясь, Крымский.
– А как же… Придется наручники расстегнуть, – канючил сержант.
– Хасанов, вытащи зэка, сними с него наручники и пристегни одной рукой вон к той скобе, – комбат указал куда-то на заляпанный грязью задок «уазика», – пусть дует под колесо!
– Ну да… а мне потом это колесо менять, руками за него браться! – возмутился водитель.
– Тогда снимай с его штаны! – усмехнулся, застегивая ширинку, комбат.
– Ладно, вылазь из машины, – приказал Панасенко Золотареву. – Хасанов, где у тебя ключи от наручников?
– Стой, твою мать! – вмешался комбат. – Ну куда ты, Хасанов, черт нерусский, с оружием к зэку лезешь! Отдай автомат Панасенко! Во… Теперь прищелкни его вот сюда… Ну-ка? – Подойдя к Золотареву, Крымский проверил надежность наручников и скобы, за которую был пристегнут стальной браслет. – Нормально… Теперь, если побежит, так вместе с машиной, – удовлетворенно заявил он Самохину. – Давай, майор, перекусим, а то жрать хочется – спасу нет! Панасенко! Тащи сюда свою заначку.
Расторопный водитель откинул переднее сиденье, вытащил из углубления под ним объемистый сверток.
– Куда класть-то, товарищ подполковник?
– Давай сюда, на капот. Стакан есть?
Сержант развернул промасленную бумагу, в которой оказались уже напластанные шматки густо посоленного, розоватого на разрезе сала, очищенная крупная луковица, буханка серого солдатского хлеба и бутылка пшеничной водки.
– А тушенку притырил? Ну до чего ты прижимистый хохол! Не жмись, тащи сюда. Дай-ка штык-нож, хлеба нарежу. Да стакан-то протри, он же у тебя в пыли весь! Ну, бестолочь…
Крымский указал Самохину на импровизированный стол, сооруженный на горячем еще, с подсохшей грязью капоте «уазика».
– Присоединяйся, майор. Бойцы, налетай! Ты, Хасанов, сало-то ешь? Правильно, молодец, солдата Аллах простит. Ты ж не для удовольствия, как Панасенко, свинину трескаешь, а для поддержания боеспособности! Водки вам, салабонам, не положено, ну а мы с майором врежем по стаканчику!
Комбат ловко сорвал зубами пробку из серебристой фольги, сплюнул ее в сторону, недрогнувшей рукой налил тяжелой, как ртуть, водки в стакан.
– Давай, майор, заслужил. Я тебя за ликвидацию побега к нагрудному знаку представлю! «За отличную службу в МВД» называется. Красивый такой, там щит и меч изображены.
Самохин взял стакан, кивнул подполковнику, солдатам, – мол, за ваше здоровье, и выпил одним глотком, зажмурившись и суетливо нашаривая хлеб на закуску. Потом, прихватив сала и толстое кольцо луковицы, принялся жевать, морщась от водочной горечи.
– Хорошая водочка, из Москвы! – похвалился комбат, наливая себе. – Экспортный вариант! У меня боец один из столицы родом, хороший чекист. Я ему отпуск дал, так он этой водки приволок – ящик, не меньше. Ешь, Хасанов, ешь, не стесняйся, глянь, какой ты дохлый! Вот, Панасенко, хохол, такой здоровенный, на сале вырос. А дома у тебя свинину едят? – поинтересовался вдруг Крымский. За разговором он как-то незаметно выпил свою порцию водки и теперь одной рукой отправлял кусок хлеба с салом себе в рот, другой заботливо подсовывал бутерброд вконец смутившемуся солдату.
– У нас в Чечне, товарищ полковник, свиней не держат.
– А чего ж вы едите? – весело изумился Крымский.
– Барана едим, этот… козу едим, птица разный… гусь, индюшка… Курица еще, тоже едим…
– А ты чего молчаливый такой, майор? – перекинулся подполковник на Самохина. – Побег ликвидировали, жулика стреножили, так что нормально все будет! Давай еще по одной! Чего грустить-то?
– Да так… Сердце прихватило в самый неподходящий момент. Видать, отслужил свое…
– Сколько выслуги-то намотал?
– Четвертак разменял. У зэков теперь и сроков таких нет…
– А я пятнашку, если с училищем считать. Из них десять лет в лесах. Печора, Мордовия… Не приходилось в лесных колониях служить? Здесь, у вас, конечно, тоже не курорт, а там… Зона и тайга – на сотни верст ни души. Одна железная дорога узкоколейная. И у каждого сотрудника вместо личного автомобиля – дрезина. Поставил на рельсы – и чешешь километров за двести, чтобы пару бутылок водки купить. Во жизнь! Ну, правда, грибы там, ягоды разные, охота… Жить можно! Я сам-то с юга, у меня и фамилия подходящая – Крымский. А там, где тепло, климат хороший, люди кучкуются друг на друге, толпой живут. А в тайге, да и здесь, в степи, – простор!
– Есть где за каждым беглым зэком гоняться, – чтобы поддержать разговор, поддакнул Самохин.
– Я ж говорю, зэки там – звери, строгий да особый режим, тигры полосатые, не то, что эти овцы, – подполковник пренебрежительно махнул рукой в сторону прикованного к машине Золотарева, – работают в лесу, охрана слабая, потому и закон – побегушников живьем не брать. У меня, между прочим, две души на боевом счету. Обоих за раз завалил. Они, козлы, на лесоповале конвоира грохнули, забрали автомат и в лес ушли. Целый месяц мы их в тайге отлавливали. Сутками не спамши, не жрамши, пообморозились. А потом прищучили их километров за триста от зоны возле одной деревушки, куда они подхарчиться забрели. Обложили, как волков. Они было перестрелку затеяли, да где там! В армии-то не служили, урки, палили, как в белый свет, патроны все с перепугу расшмаляли. Ну я и кричу: «Выходи, братва, руки в гору, жизнь гарантирую!». Они вылезли, бредут по пояс в снегу. А я навстречу – с «калашом». Как дал с пятидесяти шагов – не поверишь, жуликов пулями в воздухе подбросило! Насчет гарантии жизней я пошутил, конечно. Закон есть закон… Давай еще по одной!
Совсем рассвело. Степная дорога оставалась пустынной, только холодный ветер гнал низко над землей тяжелые дымные тучи, шевелил пучки соломы на распаханном, начинавшемся сразу за обочиной, поле, шумел верхушками деревьев отдаленной, голой уже почти, лесополосы.
Самохин поежился зябко в непросохшем плаще, поднял воротник, нахлобучил покрепче фуражку. Солдаты, застыв на ветру в кургузых бушлатах, забрались в машину, ковыряли штык-ножом банку с тушеной говядиной. Пристегнутый наручниками Золотарев присел на корточки у заднего колеса, безучастно смотрел в небо, возможно слушая краем уха рассказ комбата. Только Крымский, казалось, вовсе не обращал внимания на промозглый ветер, балагурил, хмельно размахивал руками и полами расстегнутого бушлата, разгорячась, даже рванул верхнюю пуговицу полевого кителя, обнажив мощную жилистую шею.
– Р-романтичная погодка! – повел он рукой вокруг, обращаясь к Самохину. – Люблю, когда буря, шквал какой-нибудь. Здесь, в ваших краях, бураны обожаю! Заносит все к чертовой матери, живешь, как на острове… Эй, Панасенко! Быстро ко мне! – позвал вдруг подполковник и протянул сержанту хлеб, сало. – На, отдай жулику. Эй, ты, как там тебя… Золотарев! Жрать будешь?
Заключенный помотал отрицательно головой.
– Ты что, в натуре, как пленный партизан? Дают – бери, бьют – беги. Мне на твою гордость начхать, просто задержанных кормить положено. Правильно, товарищ майор? – обернулся к Самохину комбат.
– Давай, Золотарев, – поддакнул продрогший Самохин, – жуй быстрей, да поедем. В камере и то теплее, чем здесь, хоть ветра нет.
Сержант подошел к заключенному, протянул еду:
– На, лопай…
Золотарев вдруг резко вскочил, ударил обеими руками «чекиста» в лицо, сбил с ног и, перепрыгнув через обалдевшего от неожиданности бойца, скатился с дороги, помчался на пашню, в сторону лесопосадки.
– Отстегнулся, гад… – пробормотал Панасенко, изумленно таращась вслед, потом шустро поднялся, бросился к сиротливо болтающимся браслетам наручников. – Открыл, товарищ подполковник! Вот, проволока в замке застряла. Ну, зэчья морда! Щас, щас я его поймаю! Хасанов, за мной! – И сержант скакнул с обочины.
– Стоять! – оскалился комбат. – Хасанов, автомат!
– Да подожди ты, – попытался урезонить Крымского Самохин, – чекисты его вмиг догонят! Куда он в открытом поле денется?
– Здесь я командую, майор! Не путайся под ногами. Комбат передернул затвор, вскинул автомат, прижал к плечу.
– Ну, держи, сучонок… От меня два раза не бегают… – свистящим шепотом сказал подполковник, ища в прорезь прицела фигуру беглеца.
Золотарев, рванувший изо всех сил, через два десятка шагов увяз в раскисшей от многодневных дождей пашне. Он почти брел уже, тяжело, как в замедленной киносъемке, переставляя ноги с налипшими на сапоги пудовыми комьями грязи. Земля, черная, жирная, будто притягивала его невидимыми магнитными полюсами вдесятеро сильнее обычного, не отпускала, засасывая. Золотарев, упрямо склонившись вперед, шагал, с чавканьем выдирая кирзачи из этой земли, к чахлым деревцам лесопосадки. Облетевшие, лишь кое-где окрапленные багряно-желтыми листьями, деревья эти не могли укрыть, спрятать его, и оттого отчаянный побег был особенно нелеп в своей безнадежности.
Звонко, оглушая, стрекотнул автомат. Горячая гильза больно ужалила в щеку Самохина. До беглеца было метров тридцать, и майор ясно увидел, как незримые пули стегнули Золотарева по спине, выбив из телогрейки белые комки ваты, толкнули, словно подгоняя, вперед, но увязшие в пашне ноги не смогли сделать последнего шага. Золотарев, надломившись, упал, став невидимым вдруг и слившись с раздавшейся под ним податливо мягкой землей.
– Готов! – процедил сквозь зубы комбат, забрасывая привычным движением автомат за спину. – Видит Бог – не хотел я… Напрасно старушка ждет сына домой… – затянул он вдруг.
– Шлюха у него мать, а не старушка, – зачем-то уточнил Самохин.
– Эх, бойцы, раззявы, – обрушился на солдат Крымский, – следующий раз я, Панасенко, зэка наручниками за яйца твои пристегну! Вперед на пашню! Тащите жмурика сюда. У меня раненых не бывает… – И, обернувшись к Самохину, сказал: – Все, майор, управились. Разлей, там в бутылке, кажись, еще осталось чуток…
Мразь тюремная
Рассказ
В конце мая старшего оперуполномоченного Самохина телефонограммой вызвали в областное УВД. Майор всю жизнь прослужил в отдаленных колониях, без постоянного пригляда высокого тюремного начальства привык к некоторой вольности и не любил бывать в управлении. Даже в отутюженной по такому случаю форме, подстриженный зэком-парикмахером, Самохин все равно чувствовал себя замшелым провинциалом на фоне щеголеватых, презрительно-вежливых офицеров, снующих по ковровым дорожкам «центрального аппарата».
Переслужив уже все установленные сроки, майор в последнее время все чаще подумывал о пенсии, но тянул с рапортом, страшась остаться не у дел, без этой опостылевшей, но такой привычной работы. С трудом представлял он, как, проснувшись однажды утром, не пойдет больше знакомой тропинкой по дощатому мостику через овраг, мимо часовых на вышках, злющей, хрипящей от ярости на крепкой цепи конвойной овчарки в предзоннике, не услышит знакомого лязга электрозамка на металлической двери вахты, отгораживающей колонию от остального мира, а останется дома, сможет сколько угодно валяться в постели, читать какие-то книжки, болтать с женой Валентиной о разных пустяках… А может быть, уподобившись своим отставным сослуживцам, примется за огородничество, заведет живность – кур, поросенка…
Но книг майор давно не читал – не попадались как-то интересные, берущие за душу, с женой за долгую совместную жизнь, не даровавшую им детей, переговорили, кажется, обо всем, а при встречах с приятелями-пенсионерами, хваставшими необыкновенными сортами огурцов или клубники, на Самохина нападала неудержимая зевота.
«Мичуринцы хреновы…» – раздраженно думал он о бывших сослуживцах, удивляясь их безмятежному счастью. А ведь они лучше других знали про мир, который затаился покуда, но поднимает уже голову совсем рядом, за надежным до поры колонийским забором. Надежным потому, что тянут лямку старые служаки вроде Самохина. И стоит им отправиться разом на пенсию, как заворочается, забурлит, набирая силу, загнанный в зоны преступный мир, выплеснется за колючую проволоку и стремительно, не сдерживаемый больше никем, зальет улицы городов и поселков…
Так думал Самохин, и мысли эти, тщательно скрываемые от окружающих, позволяли ему чувствовать некий высокий смысл в своей не слишком удачно сложившейся в общем-то жизни.
Причина вызова Самохина в управление вскоре прояснилась и оказалась не связанной с осторожными мечтами майора о пенсии. Собирали очередное совещание колонийских оперов, и требовалось быть готовым представить краткий отчет о количестве совершенных в зоне и раскрытых местными «кумовьями» преступлений, указать число изъятых у зэков запрещенных предметов – колюще-режущих заточек, спиртного, наркотиков, денег…
Все эти сведения Самохин, – изрядно, впрочем, приврав, – записал для памяти в толстый засаленный блокнот и ехать решил налегке, тем более что поезд до областного центра шел всего несколько часов, и если отправиться вечером, то рано утром окажешься на месте, еще и останется время перекусить в станционной забегаловке, а уж потом – в управление, «на сходняк», как пренебрежительно окрестили такие совещания у руководства зоновские опера.
Нужно было позаботиться о билете, и майор пришел на железнодорожный вокзал задолго до прибытия поезда. В этот предвечерний час на перроне было пустынно и тихо, лишь на давно не крашенных лавочках подремывали в окружении чемоданов и узлов жители отдаленных от райцентра поселков, дожидаясь то ли поезда, то ли случайной попутки до дому.
Солнышко пригревало совсем по-летнему. Чахлые, не слишком прижившиеся в засушливом степном климате березки бросали на серый растрескавшийся асфальт длинные ажурные тени, в которых суетились, склевывая только им видимые крошки, вездесущие воробьи.
Когда-то, в молодости, Самохин любил малолюдные станции в захолустных городках российской окраины, с их неторопливым, прерывающимся на мгновение лишь с приходом поезда укладом, с грязными вагонами товарного состава, будто навечно забытого на старых, проржавевших и заросших травой запасных путях, разговорчивыми кассиршами в окошечках билетных касс, тихими ресторанчиками, где за столами, застланными несвежими скатертями, скучают, думая о своей женской доле, вокзальные официантки, а залы ожидания гулки и торжественно пусты.