
Полная версия
Зершторен
Я танцую, выбрасываю манерно руки, поскольку ноги мои стеснены каркасом этой фигуры большого, рыжего, двухметрового зверька. В эту пору начала моей славной работы, моего славного служения обществу на стезе мимолётного развлечения я лишь танцевал. Танцевал. Танцевал. Потому что всю свою сознательную жизнь хотел этим заниматься. Танцевать. На глазах у многочисленной публики под их завистливым взором восхищённой бесталанной толпы. Но я не умел танцевать. Не умел отринуть от себя комплексы и страх быть осмеянным их недоумевающим взглядом снисхождения за моё дилетантство и бездарность. Хомяк же дал мне смелость. Развязал мне руки и ноги. Развязал меня и сделал развязным. В хомяке я смел, всегда весел, привлекателен, интересен. Костюм снял с меня оковы чьего бы то ни было мнения о моих действиях. Потому что мой взгляд скрыт. Скрыты мои глаза и лицо. Скрыт я сам. Это уже не я. Это – Хомяк. Высшее существо. Находящееся над миром, над его тривиальным пониманием причин и следствий, он непостижим ничьим умом и рассудком, даже и моим собственным. Впервые одевшись им, я осознал, насколько я множествен; и насколько правдивы все эти постмодернистские истории о расщеплении личности. И скрытая личность, одна из многих, как оказалось, та, что представляла собой меня позитивного во всех отношениях, просыпалась лишь с возникновением этого полимерного посредства, которое многие на той улице привыкли называть «Хомяк» или «Хома».
Я снимаю свои ботинки, чтобы надеть ботинки накладные, хомячьи, красные, громадного, наверное, шестидесятого размера; затем снова надеваю свои, шнурую. И теперь я уже начинаю приобретать потешность, которая так мне нравится. Нравится прохожим, которые заглядывают мне в рот, пытаясь рассмотреть моё лицо, тождественное с душой этой куклы. Пытаясь рассмотреть мои глаза и мимические черты, дабы рассмотреть и душу мою, равную высшему разуму.
Я беру своё тело, формой похожее на грушу, одетое в бардовую кофту от плеч до самых ног. Расстёгиваю молнию на спине костюма и влезаю в этот мейнстримный доспех. Я представляю собой совершенство, застёгивая эту молнию на спине без чьей либо помощи. На меня взирают покупатели сластей и выпечки. Повсюду веет этот сладковатый дух, это тепло от печей. На барной стойке меня ждёт гигантская голова, улыбающаяся обретению своей истинной сущности (в пору моего юношества у меня были сменщики, которые только дискредитировали меня в глазах общественности своим унылым хождением из стороны в сторону с поникшими плюшевыми головами); улыбающаяся и ликующая от предвкушения течения в ней жизни и существа, души и разума; я надеваю кепку (иначе головой невозможно будет управлять – элементарная физика в частности силы трения) и ловко набрасываю сверху голову куклы, преображаясь…
Я изящно надеваю пушистые рыжие перчатки, подобно кокетке из высшего общества. Эротично, призывно. Желайте меня, представляйте мою хомячью тушу у себя в постели в своих непристойных фантазиях. Обладайте мной и отдавайтесь мне. Я хочу всецело завладеть вашим никчёмным рассудком, вашими никчёмными желаниями и идеалами. Я хочу стать этими идеалами. Хочу стать в вашей жизни всем… безотносительным критерием вашего существования на этом свете, в этом мире и реальности. Они смотрят на меня с умильными улыбками. А я смотрю на них. В ответ невидимо улыбаясь им, поскольку сейчас мы любим друг друга, не зная, кто мы; искренне желаем взаимного счастья. Развоплотившись обратно в человека, я стану им ненавистен, как любой другой привычный ублюдок, изо дня в день бредуший по улице им навстречу. Шаркающий ногами и не уступающий путь. Плюющийся, харкающий соплями и кровью, омерзительной мокротой, ублюдок, выдыхающий пакостный сигаретный дым из вонючего, прокуренного рта с нечищеными зубами.
Но в доспехе я исключаю всякую мизантропию. Видя меня, большинство преображается в добрейших и приятнейших людей, с которыми бы весьма приятно было побеседовать за чаем с печенюшками. Однако, конечно, есть и те, кому я не нравлюсь. Кого бесит моя свобода. Мой нарочитый над ними императив. Преобладание моего триединого «Я» над их заурядным, скучным подобием личности. Ограниченные, обречённые на скотское пресмыкание в обществе таких же оборванцев и выродков, отбросы капитализма, огрызки пиарщиков, ничего не представляющая собой серость, ни в чём не смыслящая, поголовье стойбища спальных районов, отупевшие свиньи для телевизионного забоя. Их зависть, лиющаяся на меня из их отверстых угрюмых глаз даёт мне понять лишь одно: я всё делаю правильно. Я их раздражаю. Своей жизнерадостностью. Своим жизнелюбием. Своим отречением. Я свободен. Не в полном смысле. Иначе бы я завис в кельвиновском нуле, но я всецело свободен от каких бы то ни было общественных оценок, от их понятия, от их предвзятого, пристрастного, сраного мнения, от их поросячьей морали. По сути, мне плевать, нравлюсь ли я им, почитают ли они меня или же хотят плюнуть мне под ноги со словами «Клоун, блядь!» или «Пидор!», прознав о моей половой принадлежности. В костюме я – солипсист. И, снимая его, я – остаюсь этим эгоистичным субъективистом, признающим лишь себя за истинное и настоящее. Единственно верное решение. Единственно возможную переменную икс.
Я высокомерен. И костюм лишь катализирует эту мою гипертрофичную особенность. Моё самолюбование. Я манерен. Изящен. Некоторые, проходя мимо, строят предположения вслух о том, кто я. И большинство заключает то, что я девушка. Для меня это – высшая похвала. Потому как это означает, что я погрузился всецело в свой образ.
Я машу этим покупателям, ожидающим свой сладкий заказ: пирог ли это, торт ли или конфеты. Я машу им. Залихватски разворачиваюсь и смешной мультяшной походкой выхожу к визжащим от радости детям… А те, что остаются за моей широкой спиной: девушка-продавец, повара, клиенты, – поражающиеся мне и моим повадкам, качают головами и улыбаются, провожая меня взглядами.
Когда наступило лето. Лето первого года моей работы в этой сети кондитерских магазинов, ко мне начали массово захаживать дети. Сначала мне было не по себе – в то время я еще не знал, что небездарен в обращении с детьми, точнее, не я.
Хомяк.
...........................................................................................................................................................
Летела.
Корова.
По синему.
Небу.
Читала.
Газету.
Под номером.
Девять!
Раз.
Два.
Три.
Четыре.
Пять.
Шесть.
Семь.
Восемь.
Девять!!!
Летела.
Корова.
По синему.
Небу.
Читала.
Газету.
Под номером.
Девять!
Раз.
Два.
Три.
Четыре.
Пять.
Шесть.
Семь.
Восемь.
Девять!!!
(Я вижу перед собой размытую, постоянно сменяющуюся панораму, которая существует за пределами моего импровизированного рта. Я раскручиваюсь, быстро, но не ощущаю головокружения. Останавливаюсь, и меня не качает из стороны в сторону – лишь лёгкое чувство эйфории. И мне хочется крутиться ещё, и я кручусь снова, крепко сжимая в своих мохнатых руках запястья малышей, визжащих от счастья).
(Я вижу перед собой размытую, постоянно сменяющуюся панораму, которая существует за пределами моего импровизированного рта. Я раскручиваюсь, быстро, но не ощущаю головокружения. Останавливаюсь, и меня не качает из стороны в сторону – лишь лёгкое чувство эйфории. И мне хочется крутиться ещё, и я кручусь снова, крепко сжимая в своих мохнатых руках запястья малышей, визжащих от счастья).
Шёл.
Крокодил.
Трубку.
Курил.
Трубка.
Упала.
И.
Написала.
Дом.
Д.
О.
М!!!
Шёл.
Крокодил.
Трубку.
Курил.
Трубка.
Упала.
И.
Написала.
Дом.
Д.
О.
М!!!
Дон-дон-де-э-эри
А-дери-дери
Дон-дон!
Санчус-бэйби
А-санучус-бэйби
Пепси-кола-кока-кола!
А-джими-джими-я-а-агу
А-джими-джими
Упс-упс!
В траве сидела саранча
И пела песню
Ча-ча-ча!
А-си-си-си
А-жу-жу-жу
А-си
А-жу
И-ай-лав-ю!
Мышка по полю бежала.
И желанье загадала.
И сказала.
Стоп!
Хип-хоп!
Дон-дон-де-э-эри
А-дери-дери
Дон-дон!
Санчус-бэйби
А-санучус-бэйби
Пепси-кола-кока-кола!
А-джими-джими-я-а-агу
А-джими-джими
Упс-упс!
В траве сидела саранча
И пела песню
Ча-ча-ча!
А-си-си-си
А-жу-жу-жу
А-си
А-жу
И-ай-лав-ю!
Мышка по полю бежала.
И желанье загадала.
И сказала.
Стоп!
Хип-хоп!
(В голове чуть мутится. Я стою в круге. В одном из кругов Рая. Данте не испытывал этого, он был лишь наблюдателем, экскурсируемым своей Биатриче. Я же – одно с этим великим явлением. Моё единение с ним, с этим извечным олицетворением божества, Солнца, бесконечности и цикла, в этой мифической, культовой, уровневой воронке, амфитеатре, где вместе со мною неотъемлемыми звеньями стоят столпы, хохочущие и любовно глядящие на меня – их милого друга, который видим ими был лишь в фантазиях, навеянных мультиками с сюжетом о сказочном, фантастическом друге, который всегда будет с ними играть… Не будет расти и навеки останется тем неизменно весёлым и восторженным существом, всегда готовым к игре).
(В голове чуть мутится. Я стою в круге. В одном из кругов Рая. Данте не испытывал этого, он был лишь наблюдателем, экскурсируемым своей Биатриче. Я же – одно с этим великим явлением. Моё единение с ним, с этим извечным олицетворением божества, Солнца, бесконечности и цикла, в этой мифической, культовой, уровневой воронке, амфитеатре, где вместе со мною неотъемлемыми звеньями стоят столпы, хохочущие и любовно глядящие на меня – их милого друга, который видим ими был лишь в фантазиях, навеянных мультиками с сюжетом о сказочном, фантастическом друге, который всегда будет с ними играть… Не будет расти и навеки останется тем неизменно весёлым и восторженным существом, всегда готовым к игре).
Летели.
Дракончики.
Ели.
Пончики.
Сколько.
Пончиков.
Съели.
Дракончики???
Три
Раз.
Два.
Три!!!
Летели.
Дракончики.
Ели.
Пончики.
Сколько.
Пончиков.
Съели.
Дракончики???
Три
Раз.
Два.
Три!!!
(Играю. Веселюсь. С той затаённой внутри меня, нерастраченной за детство радостью. Энергией пятилетнего шалопая. С энергией той девочки, которую мне ещё час назад хотелось истоптать в мясо… Не буквально. Аллюзионно. Обращая образ этой бедной малютки, мною растоптанной в мечтах, в языческое протобожество. И быть может, в действительности её призрак, её дух нашёл вместилище для себя во мне и теперь продолжает своё существование, обретаясь в моих метафорических внутренностях. Но тогда бы мне пришлось каждый день мысленно давить сапогами детей, пожиная их ребяческие эманации, на собственную, корыстную, гедонистскую потребу).
(Играю. Веселюсь. С той затаённой внутри меня, нерастраченной за детство радостью. Энергией пятилетнего шалопая. С энергией той девочки, которую мне ещё час назад хотелось истоптать в мясо… Не буквально. Аллюзионно. Обращая образ этой бедной малютки, мною растоптанной в мечтах, в языческое протобожество. И быть может, в действительности её призрак, её дух нашёл вместилище для себя во мне и теперь продолжает своё существование, обретаясь в моих метафорических внутренностях. Но тогда бы мне пришлось каждый день мысленно давить сапогами детей, пожиная их ребяческие эманации, на собственную, корыстную, гедонистскую потребу).
Я – Бог.
То средоточие. Средоточие света.
Луна.
Меркурий.
Венера.
Солнце.
Марс.
Юпитер.
Сатурн.
Звёзды.
Чистое небо.
И я… окружённый лучезарными девичьими ликами…
Я солипсистически монотеистичен. Мне не нужны идолы, не нужны храмы и плеяда триединых воплощений, языческих отголосков прошлого. Я – это дух.
Дух, оживляющий громадную куклу-вуду. Входя во транс, я сам становлюсь божеством, поскольку впускаю в себя это высшее сознание Вселенной.
Но в парадигме костюма этим всеобъемлющим зомбическим одухотворением становлюсь самолично я…
Бог Бога.
Ни храмов, ни плеяды триединых воплощений, ни тетродотоксина, ни иных психотропов, дабы выйти за грань этого мира, взглянув просветлённым, незамутнённым взором автономного чистого разума.
На жизнь насекомых…
Лишь тьма. Пустота. В чьей дали я вижу яркий свет. Свет той сферы. Над коей я, возвышаясь, простираю своё эмпирическое внимание. Наблюдая всю бытийную суть и весь бытийный смысл.
В своей пасти.
… Моё лицо поглощено, проглочено широкой пастью. И поэтому мой обзор ограничен. Эта пасть режиссирует моё внимание, направляет его и усиливает.
Я спускаюсь с крыльца. Выступило солнце, оно обильно светит, мне становится тепло. Я как будто бы и не чувствую боли в голове. Меня обступают дети. Они кричат: «Покрути нас». Толкаются в нетерпении, тянут руки, щупают и обнимают моё громадное, пышущее добротою тело. Утыкаются лицами в мой живот, проминая каркас костюма. Они искренне меня любят. Той бесконечной любовью ребёнка к мультфильмам, к родным персонажам, которые верно следуют с ними в их жизни и сопровождают на пути из детства в уже неинтересное отрочество, в уже всё более очерняющееся скукой будущее. Констатируясь в памяти ностальгическим хрустальным звоном, заиндевевшем в единой ноте; замерший аккорд, образ, набор этих образов, картинок, закравшихся в память неизбывной тревогой и скорбью.
И я знаю: мне предстоит сохраниться в их памяти их другом… их родным существом, которому они готовы безразмерно отдавать свою любовь. Отдавать самих себя. Этой плюшевой игрушкой пожизненной грусти. Поскольку они – эти дети – растут. И нас всё более разделяет это никому не нужное ментальное развитие. Проходит время – и им уже стыдно со мною дурачиться. Им кажется, что им это уже не к лицу. Мне же остаётся лишь подчиниться, подчиниться их воли и отступить от них. Перестать бежать к ним навстречу с раскрытыми объятиями.
… И высвободить свою полонённую душу им поможет лишь маска… костюм, который аннулирует все их предрассудки и комплексы, поскольку уничтожит их личности и вызволит ту, природную сущность, первоначальное, фольклорное, фундаментальное естество, схему, сюжет, без прикрас, примитив, олицетворяющий основу, ядро и аз.
Вокруг себя я строю Бастилию. Потому что здесь танцуют. Я сам – Бастилия. Эта Бастилия внутри меня, этот бунт, этот акт неповиновения. Заключённых и прикованных. Заточённых желаний в темнице страха. Это – их бунт. Этих самых всегда подавляемых жажд из конформистских мотивов. Из-за пристального взгляда за спиной. Чьих-то завистливых глаз…
Я примечаю того, кто будет первым. Все остальные разочарованно мычат, но послушно дают этой девочке или этому мальчику дорогу, потому что Хомяк для них – это патрон с непререкаемой над ними властью и безраздельным влиянием. В их сознании я – это первый и единственный – повелитель – центр, вокруг которого они готовы вращаться часами; тот, кем их бездарным, скучным, бестолковым родителям никогда не стать. Тем духовным наставником, воспитателем, чьи инструменты и средства – лишь игра и веселье, безмерная любовь к каждому, чьё улыбающееся личико попадает в мой пастийный обзор…
Я не помню того первого дня, когда раскрутил кого-то из детей. Наверное, я понравился какому-то ребёнку настолько, что мне захотелось отблагодарить его за эту его любовь и нежность – и я начал его крутить за руки. Его лицо озарялось беззубой улыбкой и удивлённой радостью. Оказавшись снова на ногах, эта малявочка лишь покачивалась, водя руками в воздухе, и ухало, и охало от новых впечатлений.
С тех пор это и началось. Ко мне начали сбегаться толпы, чтобы почувствовать эту непередаваемую эмоцию полёта.
Когда ко мне приходили новенькие, я показывал сначала пальцем на них (потому что хомяки не умеют разговаривать), потом на себя, а затем выставлял вперёд руки, сжимая кулаки, делая вид, будто что-то беру, и делал один оборот вокруг своей оси. Никто поначалу не понимал, что от них хотят. Поэтому я поднимал вверх указательный палец (кому интересно: у этого хомяка было четыре пальца, прямо-таки как у всех канонических мультяшных персонажей); это значило «внимание!». А дальше всё зависело от роста ребёнка. Если совсем кроха, то кружение предстояло за руки. Если уже настолько высок, что кружение за руки будет просто опасно, то я разворачивал растерянного ребёнка спиной, обхватывал за пояс и уже в таком виде начинал свой беспрецедентный аттракцион. Но по прошествии недель и даже месяцев, дети начинали привыкать и к первому, и ко второму способу верчения, эрго – мне предстояло придумать для них что-нибудь новое – и я решился брать их прямиком на руки, как невест, и крутить уже в таком виде. Кто был первоиспытателем этого принципа, визжали от страха, вцепившись в меня кошачьей хваткой.
Именно с тех самых пор Хомяк стал культовым – уже не предметом и даже не личностью – местом. Сам магазин и прилагающиеся площади улицы – стали мной. Это была экспансия. Рядом со мной назначали встречи и свидания. Рядом со мной родители оставляли своих детей и шли по своим делам, потому что знали, что здесь, рядом с Хомяком, безопасно. И, что немаловажно, весело и нескучно. Я был магнитом.
Магнитом, привлекающим; притягивающим массы.
Я был истинным центром. С собственной орбитой. Был мерилом их потребностей. Мерой их интереса и влечения. Я был их волей. Олицетворением их несбывшихся надежд и мечтаний. Их желаний, которые страшно и стыдно исполнить. Даже упомянуть о них. Я был аллюзией. Живой и постоянно маячившей у них перед глазами. Аллегорией всех их поражений и неудач. Их бесцельно прожитых жизней…
… Я по очереди кручу хохочущих детишек. Я понимаю, чего они с нетерпением, с трясучкой ждут, по тому, как они встают: если хотят за руки, значит, протягивают мне руки; если хотят обхватом за пояс, то встают ко мне спиной (очень-очень давно ко мне с родителями ходил совсем маленький мальчик: он подходил ко мне на своих коротеньких ножках, поворачивался ко мне спиной и, тычась в костюм попкой, лепетал: «А меня за зывотик! Меня за зывотик!» Я обхватывал его «за зывотик» и медленно начинал крутить. Он молчал. Лишь когда я его отпускал, он, качаясь, пытался дойти до мамы или папы, падал к ним на подставленные руки и говорил: «Гавава кужица…»); если же кто-то решался на третий способ – на руках – то вставал ко мне боком (здесь был нюанс: если становились левым боком, то я для своего удобства разворачивал их к себе правым, потому как являюсь левшой).
Я вижу с высоты своего буддистского взора пытающуюся протиснуться ко мне маленькую девочку. Белая, кружевная шапочка, розовая маечка с жёлтым рисунком – щенком, – синие бриджи и розовые топоточки. И голубые, большие глаза, ищущие меня во мраке раскрытого исполинского зева. Девочка от досады, что ей не дают ко мне подойти, выпячивает губки и обиженно хмурится, поглядывая на маму, которой совестно расталкивать чужих детей, поэтому она тоже безропотно ждёт. Когда моё монаршее внимание снизойдёт до её чада… – влетают мне в голову скотские мысли.
Мне жаль эту скромную малютку; расталкивая жмущихся ко мне девочек и мальчиков, я подступаюсь к ней и протягиваю руки; она же, обрадованная, подаёт мне свои ладошки, и я начинаю её крутить.
Она запрокидывает голову, открывая от удовольствия рот, показывая мне свой язык и белые зубы, в то время как её мама говорит ей наставительно, что показывать язык «нехорошо».
– Доча, рот-то чё раззявила?
А я продолжаю: один оборот, два, три и далее до тех пор, пока не чувствую то, как в моих руках ладони девочки начинают обмякать. Это сигнал того, что уже хватит, иначе ребёнок просто выскользнет.
И я постепенно останавливаюсь, отпускаю её, довольную, умилостивленную, удовлетворённую… так, как ни один мужчина в её жизни не сможет удовлетворить… никакими мыслимыми и немыслимыми способами, какими бы изощрёнными те ни были.
В прошлом мне вспоминается этот детский их лепет во время и после кружения, в этом процессе нирваны, когда их сущность сливалась с моей… Никогда не забуду: я держал её, маленькую, совсем крошку, за пояс и делал обороты вокруг своей оси, шаркая кедами; мне виднелись лишь её ноги, очерчивающие эллипсисы, а она вдруг сказала с придыханием: «Ох, Хомячок, какой ты молодец!»
Меня поразило это. Возбудило во мне всю мою энергию, какая только во мне существовала и могла существовать. И сейчас, спустя почти десятилетие, я понимаю, что ни одна женщина не говорила мне лучших слов, чем те, слова той маленькой женщины, которую мне удалось всецело ублаготворить, все её желания и прихоти. Ни один секс с кем-либо в моей жизни не был сравним с этим: с этим единением душ, души детской и души юношеской, двух девственных разнополюсных начал, которые непроизвольно слились в единое проявление взаимной любви… Тогда во всём мире были только мы друг для друга, и нужно нам было лишь это: ты да я на этом свете…
«Ох, Хомячок, какой ты молодец!»
Слышу я до самых этих дней.
Мы играем в догонялки.
Прятки.
Стоим все в огромном круге, приложив свои ладони к ладоням соседей, загораживая прохожим путь, и произносим идиоматические считалочки, заклинания о коровах, драконах и крокодилах. И кому прилетал по руке последний номер газеты или последний пончик, либо последняя буква слова, написанного трубкой, – тот выбывал из игры, и всё начиналось заново, пока не происходила дуэль. И пока кто-нибудь не выходил победителем.
Играем в «Дон-дон-дери», каковой процесс просто нельзя описать, чтоб не утомить слушателя всей той нелепостью и бессмыслицей предмета эмпирики.
Никогда не верил тому выражению, будто бы пот может катиться по телу ручьями, пока не облачился в свой доспех в то первое своё знаменательное лето моего хомячьего вудуизма и не встал в нём под тридцатиградусный зной, не начал бегать с детьми, играя с ними. Пот капал с бровей мне на глаза, и, сморгнув эти холодные капли, я продолжал, не останавливаясь, веселиться вместе с ребятнёй, визжащей от восторга и радости… Пот катился по спине непрерывным хлаждящим ручьём, стекал до самых джинсов, вбираясь в пояс. И лишь раздевшись в конце рабочего дня, когда за окнами начинало чуть смеркаться, я представал абсолютно мокрым: футболка, потемневшая на десяток тонов; всклоченные мокрые волосы; красное, распаренное лицо; и в довершение: синие кеды, посеревшие от пыли, застоявшейся под накладными ботами хомяка. Но каждый тот день я уходил домой счастливым и, умывшись, а порой и нет, валился спать. Затем просыпался ночью под электронную синтез-трель будильника и пытался что-нибудь написать, стуча по клавиатуре старого ноутбука, лелея мечту о карьере писателя, в то время как мама смотрела шестые сны, а кот валялся на моей согретой постели…
Хомячок.
Друг.
Человечек.
Барсук.
И всё же чаще всего дети называли меня «белка»…
………………………………………………………………………………………………………
Ко мне часто приходили девочки. Маленькие девочки. С мамами или папами. И я с ними играл.
… Одно время со мной соседствовали разного рода торговцы. В одну из зим напротив кондитерской стоял лоток с замороженным мясом птицы и рыбы. Торговец и периодически сменяющие его люди, сменщики и сменщицы, были от меня в восторге. С одной из них я до сих пор здороваюсь на улице при редких встречах. Она мне всегда улыбается и говорит: «У, ты мой хороший, здравствуй!» Она сильно постарела за это время. С той зимы, когда мы с ней познакомились, два товарища по несчастью: в ту пору были ужасные морозы и нам приходилось стоять на холоде: ей, торгуя курятиной и рыбой, и мне, раздавая листовки, потому лишь, что хомяка попросту увезли на другую точку. Его увозили. Нечасто. Но я это особенно ощущал, для меня это было потрясением… я стал с ним неразделим. И как он не мог быть живым без меня, так и я медленно без него чах. И дети скучали без него тоже. Плакали, буквально ревели, когда девушка-администратор говорила, что хомячок уехал отдыхать. Даже фирменный шарик не мог утолить всё то детское горе от потери верного друга.
«Папа, де мифка, мифка де? Де мифка, пап?»
Слышал я.
Или белка. Или барсук. Или человечек. Или хомяк…
… Она очень постарела. Ещё тогда, во время нашего знакомства, она была уже стара. По ней было видно, что порой она злоупотребляет спиртным. В иные дни от неё просто разило этим этиловым смрадом. Но к ней у меня была какая-то безразличная к её недостаткам симпатия. Может, из-за того, что я не знал её толком, не видел её в том непотребном упитом виде мерзкой пропойцы, в виде отупевшей, нажравшейся, вонючей забулдыги, злобно матерящейся и несущей всякий вздор. Или мне просто была приятна та её искренняя ко мне любовь. Беспочвенная, спонтанная, интуитивная любовь… да и я любил её. Насколько это было возможно. Та беспричинная любовь друг к другу двух плохо знакомых людей. Или, быть может, она всегда хотела сына, и я как раз таки и пришёлся – казался – представлялся – ей тем нерождённым сыном, в том идеальном её воззрении на меня? Мы плохо знали друг друга. Я до сих пор не знаю её имени. Но она мне улыбается. Я ей улыбаюсь. Когда мы встречаемся на улице… Два любящих друг друга существа.