
Полная версия
Страшное дело. Тайна угрюмого дома
На свете или, вернее сказать, в хронике его было много таких фактов.
Женщина отталкивает достойного и любит негодяя, мужчина покидает кроткую, горячо преданную жену, чтобы отдаться ласкам корыстолюбивой куртизанки.
Но в отношениях Анны к Шилову, в основе их, пожалуй, и не лежало любви.
Это было пылкое влечение, страсть, такие же таинственные по своему психологическому происхождению, как таинственны были страшные глаза Шилова. Доказанное и испытанное магнетическое свойство их ощутила на себе и Анна.
Ей казалось, что глаза эти, только одни они и притягивают ее к этому человеку, поселяя в ее душе безумные порывы, быть может послушные приказанию того таинственного, бессловесного веленья, которое для души понятнее самих слов.
Анна чувствовала, что с ней творится что-то неладное, что ее душа ноет, что ее тело слабеет, точно в нем убавляется кровь, а с нею вместе и жизненная сила. И чем слабее делается она, тем большую власть начинает приобретать над нею взгляд Шилова. Она была не в своей власти, а всецело в его.
Он мог теперь делать с нею что хочет, приказывать, что ему угодно, и она все выполнит, ничему не воспротивится.
Вдали от него она чувствует какую-то тревогу и ждет с нетерпением, когда смеркнется, чтобы бежать на эту скамейку, где ее ждет уже он.
Сегодня они ведут деловой разговор.
– Я не могу уехать отсюда, – говорит Шилов, – раньше окончания этого проклятого дела, но как только оно кончится, мы уедем. Я попрошу у графа отпуск, он мне, конечно, не откажет в этом, и мы поедем куда-нибудь в Италию и там обвенчаемся. Теперь тебе и мне надо только одного избегать: встреч со Смельским. Ты написала ему письмо, о котором я говорил тебе?
– Написала! – тихо и покорно ответила Анна, опуская голову.
– Когда?
– Сегодня в три часа…
– Так что он найдет его, вероятно, у себя?
– Да…
– Теперь надо быть вдвойне осторожнее, главное – помни, еще раз тебе повторяю, ты должна уклоняться от встреч.
Анна заплакала.
– Что это? – строго спросил Шилов. – Слезы? Ты, значит, не любишь меня?
– Мне страшно, Дмитрий!..
– Глупости, нервы! Разве я не мил тебе? Чего же тебе бояться? Разве ты не уверена, что и рука и грудь моя будут защищать тебя до тех пор, пока в теле моем не застынет последняя капля крови…
– Но как же я брошу сестру?
– Ты ей больше не нужна теперь!..
Анна закрыла лицо и прошептала:
– Боже! Как все это скоро совершилось!..
Шилов улыбнулся.
Если бы Анна увидела эту улыбку, она бы с ужасом побежала прочь от этого человека – столько в ней было торжествующей, холодной насмешки и так мало того чувства, в которое она в нем верила. Но она не видела ее и потому, вдруг отняв руки от лица, обняла его и припала головой к его плечу.
Шилов глядел на нее сверху вниз своими страшно моргающими глазами и, надо отдать ему справедливость, был чудно хорош в эту минуту со своими дьявольскими усами, горбатым тонким носом и откинутой на затылок и немного набок широкополой шляпой.
Это была картина, достойная кисти художника.
Лунная ночь, дебри старинного парка, старая скамья и парочка красавцев, влюбленных, в самой поэтической, в самой изящной позе.
Анна глядела в глаза Шилова и тихонько вздрагивала.
Ей было и жутко, и невыносимо приятно.
Эти глаза, казалось, поглощали ее всю, как какая-то темная таинственная пучина, полная сказочных чудес и страхов.
Она готова была просидеть так всю жизнь, в тиши, при блеске месяца, и все смотрела бы в его глаза со страстным желанием утонуть в них.
Но вот Шилов тихо и ласково отстранил ее, ему неловко было сидеть в этой позе.
Она оторвала свои глаза от него, и опять налетела на нее гроза жизни с заботами, волнениями и состраданиями к Тане.
Опять мелькнул в голове ее Краев, этот Краев, который сидит теперь в тюрьме за то, что ограбил Шилова, потом припомнились ей разговоры с сестрой про Шилова, ее ненависть к нему, ее сон, ее поступок, когда он лежал больным, и она почувствовала, что она начинает ненавидеть сестру, эта ненависть растет в ней, как ком снега, катящийся с горы.
– Нет! – сказала она вслух, доканчивая свою мысль. – Нет, я не останусь у сестры, Дмитрий! Как хочешь, я не могу там остаться.
Шилов, казалось, даже обрадовался.
– А что ж? Если не можешь, то и не надо. Уезжай тогда в Петербург хоть сейчас… если хочешь, я провожу тебя. Сперва мы остановимся в гостинице, а потом можем нанять комнату. Я буду приезжать к тебе каждый день. Это самое лучшее, что ты можешь сделать. Потому что, и в самом деле, сестра твоя, конечно, не дружески расположена ко мне, потому что я, хотя и косвенная, но все-таки причина гибели ее мужа. И там все враги мои; те, кто друзья ей, конечно, враги мне. Тут, в сущности, две стороны: одна – за обвиняемого, другая – за пострадавшего. У него, у Краева, почему-то все, а у меня никого, я был все время один, но вот судьба послала мне тебя, в миллион раз более ценную для меня, чем все эти люди, вместе взятые, и я счастлив. Но правду тебе сказать, мне было тяжело видеть тебя, продолжающую оставаться там. Я все ждал, что само чувство подскажет тебе то, что ты сейчас сказала. И так оно и случилось, ты говоришь, не хочешь идти туда? Не иди, дорогая моя! Не иди!.. По двум тропинкам, идущим в разные стороны, идти нельзя! Так ты согласна на мое предложение?
– Что?!! – дрожа всем телом, спросила Анна.
– Ехать в Петербург.
– Согласна.
Шилов вынул часы и повернул их циферблатом к месяцу.
– Половина десятого!.. В десять идет поезд. Хочешь?…
– Я на все готова, – тихо уронила Анна.
Шилов встал со скамьи:
– Пойдем!
И голос его прозвучал уже не нежно, а повелительно. В нем слышалась такая сила, такая самоуверенность, которая могла подчинить себе всякую волю.
Она подала ему руку, и они, шурша травой, пошли между стволов напрямик к дороге. Идти пришлось порядочно, так что, когда они пришли на станцию, поезд, идущий в Петербург, уже подходил к ней, давая свистки и сверкая своей трехглазой грудью.
Оригинальные путешественники наши сели в вагон, и вскоре поезд умчал их.
На станции была масса гуляющих; удивительнее всего, что тут же, в этой пестрой, расфранченной толпе молодежи, дам и мужчин был и граф Сламота в своей панаме и с бамбуковой тростью, был и Смельский, задумчиво глядевший на удалявшийся поезд, вовсе не подозревая, кого он увозил от него.
Со Сламотой, впрочем, они встретились, и, несмотря на то что молодой адвокат имел явное поползновение улизнуть, старик остановил его:
– Что с вами? Вы так страшно изменились? Здоровы вы?
Смельский пробормотал что-то похожее на «здоров», «благодарю» и, наскоро пожав руку графа, отошел от него и исчез в толпе. Сламота с удивлением поглядел ему вслед.
Он не знал, чему приписать этот растерянный вид адвоката и, главное, ту явную невежливость, которую он выказал при встрече с ним.
Но Смельскому было не до Сламоты, горе душило его.
Конечно, после этого письма он не пойдет к ней, он не будет унижаться, но что же такое? Как она могла так скоро влюбиться в этого Шилова?
Смельский явился на вокзал единственно для того, чтобы встретиться с Шиловым, у которого он был уже на квартире, но не застал дома.
Он, собственно, не мог сообразить еще, для чего ему нужен был Шилов: для того ли, чтобы затеять с ним ссору и окончить дуэлью, как он предполагал, или для того, чтобы потребовать от него откровенности, как у честного человека, насчет его отношений с Анной.
Смельский, впрочем, и то и другое недостаточно обдумал, потому что, придя на вокзал, он вдруг перерешил.
Благоразумие взяло верх над злобой и отчаянием. Он понял, что бездоказательно, по одному только подозрению, бросаться на человека не следует, надо сперва проверить факт и потом уже действовать.
И Смельский решил обождать несколько дней. В случае подтверждения его догадки он решил действовать как можно более хладнокровно и обдуманно.
С этим он и покинул вокзал, где все напоминало ему Анну, так часто, в особенности в последнее время, встречавшую его здесь.
Он почувствовал, что голова его кружится и ноги дрожат.
Он взял извозчика до дачи.
Это был седой старикашка, согнутый в три погибели и сидящий как-то боком на облучке своих дрожек. Он часто возил его и Анну от станции и к станции утром. Смельского он знал по фамилии, Анну называл барышней.
Сел в его дрожки Смельский машинально, потому что те стояли ближе всех к боковому спуску платформы, откуда он вышел, но, сев, тотчас же узнал старика.
Узнал, и неприятно ему стало, что тот везет его, потому что опять на него повеяло воспоминанием о недавнем еще, таком хорошем и счастливом времени, от которого теперь, как от рассеявшегося клуба дыма, осталась только одна изгарь. Старик уже выехал со двора станции и вдруг, повернувшись, спросил:
– А барышня разве не поедет?
– Какая барышня? – удивился Смельский.
– Да Анна Николаевна, она тут на вокзале тоже!..
– Одна?! – быстро спросил Смельский.
– Никак нет… сюда они пришли бочком из опушки парка с Дмитрием Александровичем…
Если бы молния ударила в дрожки, она не сделала бы большего переполоха.
Смельский как-то брыкнул ногами, словно судорога свела их, и, выскочив из экипажа, побежал к станции.
Старик пожал своими сутуловатыми плечами, покачал головой и, усмехнувшись, стал поворачивать лошадь назад.
Смельский в это время рыскал по дебаркадеру; он обегал его весь, заглянул даже будто нечаянно в дамскую комнату и, не найдя нигде ни Шилова, ни Анны, вернулся к извозчику.
– Ты наврал, старый болван!..
– Ей-богу нет, господин Смельский, видел я их собственными глазами… Уж кого-кого, а Дмитрия-то Александровича я за версту узнаю, слава богу, третий год он тут… А только вот что…
Старик сделал хитрое лицо.
– Вот что, спросите-ка вы у кассира, сдается мне что-то, что они уехали… как будто мелькнуло в глазах, что они на поезд сели, а только за это опять я не ручаюсь; за что не ручаюсь так уже не ручаюсь…
Смельский кинулся обратно на станцию.
Помощник кассира, выдавший билеты, запирал кассу, собираясь идти домой.
Смельский обратился к нему, стараясь придать своему голосу и наружности как можно больше хладнокровия.
– Билеты они не брали, а только что поехали в Петербург, это я сам видел… У нас ведь, знаете, халатное отношение к правилам, сказано – штраф, а и штрафы не берут, поэтому все прямо в вагон лезут, в особенности Шилов… впрочем, у него, кажется, есть карточка…
Смельский не дослушал разглагольствований кассира и пошел обратно к извозчику.
Ему он приказал ехать к даче Краевых.
Сиротские слезы
Смельский познакомился с Татьяной Николаевной недавно только. Ранее этому мешала ее болезнь, но и Татьяна Николаевна ему и он ей очень понравились.
Краева была душевно рада, что мужа ее будет защищать именно Смельский, а не кто-то другой. Бедная женщина почему-то питала уверенность, что если он выступит защитником мужа, то дело непременно должно быть выиграно.
Если бы почему-либо Смельский отказался теперь от защиты, она была бы неутешна.
Но Краева знала, что он любит Анну и ради этого уже не откажется оказать это благодеяние ее родственнику.
И Татьяна Николаевна питала себя надеждой, как больной, который верит в опытность своего врача.
Она часто последнее время беседовала со Смельским о муже, клялась ему, что он не виновен, ссылаясь на сон и прочее.
Смельский выслушивал ее с состраданием и подавал кое-какие надежды на то, что, мол, бог даст, дело примет хороший оборот, что правосудие не допустит наказать невиновного и прочее.
Он нарочно не высказывал своего истинного взгляда на это дело из опасения за здоровье только что начавшей поправляться Татьяны Николаевны.
Он же в числе других, то есть Сламоты и Анны, отговаривал ее от свидания с заключенным впредь до окончательного укрепления ее здоровья.
Краева наконец привязалась к Смельскому как к родному, да она и считала его таковым, потому что Анна была его невестой.
Но вот последнее время что-то случилось с Анной; она стала какая-то странная, и что день – то хуже; даже лицо ее изменилось.
Потом она стала пропадать из дачи бог весть куда на целые часы и, возвращаясь, говорила, что она гуляла в парке.
И теперь все в парк, все в парк начала ходить… Точно у нее там сокровище какое-то зарыто.
Стала, наконец, уходить и по вечерам, а вечера теперь уже темные; даже страшно за нее.
Этакая она смелая!
Спросила как-то на днях Татьяна Николаевна у Смельского, не с ним ли Аня по вечерам гуляет, тот и глаза опустил.
Краева даже испугалась, что сказала это.
– Я, – говорит он, – сам ищу вот уже два дня Анну Николаевну, хочу переговорить с нею о важном деле и не вижу ее.
Краева задумалась.
Что бы это могло быть?
Но когда сегодня, сейчас, Смельский, бледный и встревоженный, приехал и сообщил, что Анна уехала с Шиловым, Татьяне Николаевне сделалось дурно, так дурно, что она опять слегла в постель.
Смельский ушел к себе на дачу и предался самым мрачным размышлениям. Он сел у открытого окна и задумался, глядя в поле, где виднелся выступающий угол сламотовского парка.
«Вот этот проклятый парк, – думал он, – вот это чертово гнездо измены и воровства…» Потом мысли его перенеслись на Анну…
Он был зол, ему хотелось бранить весь свет; бранить Анну он не имел силы: он и теперь еще слишком любил ее, чтобы сделать это. Взамен ее лично он стал думать о женщинах или о женщине вообще; не похвальны оказались его выводы об этой половине рода человеческого. Но в них была правда, масса правды и разве только какой-нибудь один процент преувеличения, происходящего от горя и обиды. Ему пришло на ум, что женщина очень странное существо, потому что все качества, составляющие ее нравственную фигуру, можно назвать огульно отрицательными, так что в женщине, собственно, нет ни хорошего, ни дурного, а есть только тени того и другого чувства, тени, легко меняющие свои места и сливающиеся одна с другой. Не спалось в эту ночь Смельскому, не работалось и над проектом защитительной речи, как он ни уговаривал себя, что постыдно, мол, с его стороны опустить настолько руки в этой беде, чтобы забыть даже обязанность честного человека.
Ведь он не бросит же защиту Краева только потому, что Анна изменила ему? Конечно, он сделал бы это с охотой, но он не должен, он не смеет, он – присяжный защитник обвиняемых, кто бы они ни были и что бы ни было связано с ними. Это – назначение и цель его жизни.
На следующий день, после нескольких часов тревожного лихорадочного сна, под утро, он пришел к такому решению: при первом удобном случае вызвать Шилова на дуэль, но не ранее как после разбирательства дела; впрочем, если бы Шилов вздумал не принять это последнее условие, он готов был передать защиту другому лицу. Теперь он собирался ехать к Сламоте и просить быть его секундантом, а также решил заехать и к Краевой, объявив ей, что по непредвиденным обстоятельствам, быть может, придется ему передать защиту одному из своих коллег, человеку, также способному и знающему еще лучше его ведение подобных дел.
Одевшись, он направился сперва к Краевой. Она была еще в постели и чувствовала себя хуже после вчерашнего обморока; но, узнав, что пришел Смельский, встала с кровати и принялась одеваться, крича через закрытую дверь:
– Подождите, дорогой Андрей Иванович, я сейчас к вам выйду.
Ждать Смельскому не пришлось долго.
Татьяна Николаевна вышла бледная, с желтыми кругами под глазами.
Она взглянула на Смельского с испугом и вопросительно.
Она ждала какого-нибудь известия или об Анне, или о муже, но доброго ни с той, ни с другой стороны не ожидала.
Увидя серьезное лицо Смельского, она смутилась еще больше.
– Татьяна Николаевна, – сказал молодой адвокат, – мои обстоятельства сложились так, что могут потребовать изменения моего прежнего решения защищать вашего мужа. Мне придется, может быть, на днях уехать очень далеко, и в таком случае считаю долгом предупредить вас, что я передам дело вашего мужа одному моему товарищу, человеку, за которого я вполне…
Татьяна Николаевна вдруг стремительно бросилась из комнаты, так что Смельский остался один с неоконченной фразой на устах.
Несколько минут все было тихо.
Он уже хотел встать и узнать о причине этого странного исчезновения Татьяны Николаевны, когда она сама появилась в комнате, ведя за руки двух малюток. Еще у дверей она наклонилась к ним и шепнула что-то.
Дети приблизились к Смельскому, и один и другая стали перед ним на колени.
– Ради бога, защитите папу вы! – сказал старший мальчуган.
– Папу! – тихо уронила девочка и больше ничего не сказала, оглянувшись, потому что не приобрела еще за трехлетнее пребывание на свете большего количества слов, необходимого для красноречия.
А за ними и Краева упала на колени, моля:
– Нет, нет, никто, кроме вас! Вы! Вы защитите мужа! Я только в вас верю, вы вся наша надежда!
Смельский был так растроган и смущен, что на глазах его показались слезы.
Он забыл в эту минуту все и дал обещание, поцеловав обоих малюток и руку Краевой.
Нечестное дело
Сламоту Смельский застал у себя в кабинете.
Он сидел на восточном балконе, укутав ноги пледом, несмотря на то что день был теплый, даже жаркий.
Графа мучил его застарелый ревматизм.
Входящему Смельскому он приветливо улыбнулся, как старому хорошему знакомому.
Но вслед за тем, увидя встревоженное и даже несколько исхудавшее лицо молодого человека, он изменил и выражение своего на серьезно-вопросительное.
Смельский подробно рассказал все происшедшее в последние три дня между Анной и Шиловым и просил графа быть в этом деле судьей чести, обязать Шилова принять вызов со стороны его, Смельского, по окончании судопроизводства по делу Краева.
Старик опустил голову и долго не поднимал ее, словно обдумывая что-то.
На лбу его то и дело вздрагивали морщины, пальцы нервически комкали край пледа на коленях.
– Хорошо! – сказал он наконец, поднимая голову. – Я возьмусь за это дело, и вы получите удовлетворение… но и он тоже получит его от меня, – заключил старик, и так грозно сверкнули его красивые, благородные глаза, что Смельский невольно залюбовался им.
Когда он ушел, граф велел тотчас же позвать к себе управляющего, но его не оказалось дома.
Тогда Сламота велел сказать, что ждет его во всякое время, когда бы он ни вернулся.
И действительно, верный своему слову, он даже ночь просидел в кресле с тем же суровым лицом и сверкающим взглядом.
Шилов явился только наутро.
Войдя в кабинет графа, он удивился выражению его лица: таким еще он никогда не видел Сламоту.
Граф молча указал ему на кресло против себя, но руки, против обыкновения, не подал.
– Вчера, – прямо начал Сламота, – ко мне приезжал господин Смельский, чтобы через мое посредство предложить вам дать ему удовлетворение по делу, известному, конечно, вам.
– Я недоумеваю, граф.
– Вы? Тогда недоумевать придется и мне, но зачем играть в недоумения, господин Шилов, не лучше ли будет нам обоим высказаться откровенно. Я сперва готов выслушать то, что вы скажете в свое оправдание относительно соблазнения вами невесты Смельского, а потом выскажу свое мнение.
– Соблазнения нет, граф! – немного вызывающе ответил Шилов. – Насиловать чувство ни мужское, ни женское никто не может.
– Это верно, но позвольте мне припомнить вам, господин Шилов, что вы же сами в этой же самой комнате, даже, кажется, на этом же кресле, не один раз касались вопроса любви и высказывали передо мной ваши оригинальные взгляды, иллюстрируя их фактами из вашей прошлой жизни, так изобилующей приключениями этого рода, но тогда это была только просто тема разговора. Одобрять или неодобрять ваши тенденции по этому поводу я не считал нужным и просто находил ваши рассказы забавными, а тенденции их чересчур оригинальными, и только.
Ваш взгляд на женщину, немного циничный, не затрагивал моей брезгливости, так как я лично слишком далек был всегда от женщин, но теперь, когда эпизод ваших почти порнографических новелл вы перенесли на честную девушку, на невесту вашего товарища и даже друга юности, как вы мне его рекомендовали, я возмущен, и возмущен глубоко. Припоминая ваши же собственные рассказы о тех приемах, которые вы усвоили себе для соблазна хорошеньких грешниц, в среде которых весьма возможно, что вы были неотразимы, теперешний поступок ваш я считаю откровенно нечестным.
Граф остановился.
Шилов встал.
– Вы, вероятно, окончили, граф? – спросил он немного театральным тоном.
– Последним словом я окончил то дело, за которым призвал вас сюда.
– В трехдневный срок прошу принять от меня все дела и полномочия.
– Хорошо. Я только что сам хотел предложить вам сделать это.
– Я предупредил вас, граф.
– Это делает честь вашей догадливости.
– Я ею всегда отличался, граф, и был даже отличен вами за это, – с иронической усмешкой поклонился Шилов. – Что же касается господина Смельского, то я жду его поверенных от сегодняшнего дня вплоть до истечения суток после судоразбирательства, где он выступает защитником Краева.
Шилов поклонился и вышел.
Что же это за человек, скажет читатель, умеющий вести себя с таким достоинством и в то же время способный на одну из самых низких подлостей, какие когда-либо пятнали человеческое «я»?
Это человек нашего века, это злодей во вкусе начала его, это поклонник денег, это человек без принципов, кроме одного, заключающегося в девизе – все хорошо, что богато, нарядно и имеет хороший вид.
Он презирал бедность и одним взмахом освободился от нее, ни минуты не задумываясь над качеством избранного средства.
Выкройка этих людей пришла к нам оттуда же, откуда идут и выкройки для ублажения наших жен и дочек.
Накануне суда
По камерам разнесли ночники.
Это значит – наступила тюремная ночь и окончился тюремный день.
Слава богу, что окончился, одним меньше в жизни, одним ближе к чему-то: к смерти или облегчению суровой участи.
Арестанты любят ночь более дня. Потому они любят ее, что, во-первых, она меньше напоминает о свободе, разлука с которой тем ощутительнее и тоска по ней тем жгуче, чем ярче день, чем голубее клочок неба, только и видный в верхнее оконце арестантской камеры.
Проходив почти весь день из угла в угол, Краев лег на постель.
Уже два месяца ровно, два месяца сегодня, как он томится в этой мрачной камере.
Многое изменилось с тех пор.
Собственно, он, Краев, знает только, что жена переехала с дачи в город и поэтому навещает его теперь каждый приемный день.
Знает он от нее, что живет она на деньги графа Сламоты, что этот граф – чудный старик, что у него благородная, чисто дворянская душа.
С большой похвалой также Таня отзывается о Смельском.
Ну, этого-то он и сам знает, и сам успел полюбить.
Это честный, хороший человек!
Дальше она рассказала ему, что с Анной что-то неладно, что она убежала от нее с управляющим графа, что граф отказал ему от места и временно делами его управляет Смельский.
Граф теперь живет в Петербурге и очень интересуется, чем кончится его дело. Но, несмотря на то что граф прогнал от себя Шилова, он не верит в то, что он оклеветал Краева.
Татьяна Николаевна, сообщая это, заливалась слезами, хрустели от отчаяния заломленные пальцы и у несчастного невиновного узника, но что поделаешь – не верят, и кончено.
Дошло наконец до того, что Краев и сам себе не стал верить, и сам себя начал допрашивать в минуты помутнения сознания:
– Да и правда, не украл ли я эти деньги?… Может быть, со мной случился какой-нибудь припадок сумасшествия, может быть, взамен одного я помню другое?
И холодный пот орошал лицо несчастного, и дико блуждали полные слез глаза, и падал он на свою соломенную подушку, весь трясясь от рыданий.
Но вот завтра суд.
Сегодня была Таня, был Антон Иванович, они говорили что-то и между собой, и с ним, а он ничего и не помнит, словно во сне промелькнули их фигуры.
Завтра суд!..
Только заключенный может понять всю грандиозность этих слов.
Завтра суд!..
Завтра решится участь его.
Краев упал перед медным образком, прилепленным в углу каземата, и долго молился.
Мираж
Есть странные женские натуры. Психология их по сложности своей стоит наряду с самыми серьезными проблемами философии.
Спроси у каждой такой женщины собственное мнение о себе, и она затруднится с ответом, если захочет быть искренней.
Проще всего определить их характер отсутствием устойчивости, может быть, по этим типам и складывается общее понятие о легкости женского характера, тогда как на самом деле это далеко несправедливо в отношении других женщин.