
Полная версия
Рай одичания. Роман, повести, драмы и новеллы
И вдруг священник порывисто пересел на диван к Лизе и, почёсывая бороду, призадумался угрюмо. Лиза испытующе посмотрела на Эмиля: тот ухмылялся и морщился в кресле. И подумалось ей: «Священник прав… я злая потому, что бессильная…» Наконец, священник спросил Эмиля:
– Внушить вы хотите наивной отроковице свои идеи, но разве вы сами счастливы с ними? А вдруг сеять и внедрять свои идеи вы пожелали только потому, что от них вам – сплошное горе? Пусть от них, мол, и другие пострадают! Есть и такая форма мстительности…
Эмиль угадал намеренье священника не отдавать ему прихожанку Майю и ничуть не удивился. Разумеется, попу нет нужды выполнять своё обещанье, если он уже заполучил Лизу. Огласка сопричастия попа к совращению юницы опозорила бы пастыря. Ведь могла она поведать прихожанам, кто свёл её со скабрезным Эмилем. Но, понимая всё это, Эмиль не сомневался, что сумеет принудить попа отдать обещанную девушку. Пугнуть попа можно было разоблачительными статьями в газетах; Эмиль-де сам напишет пасквили. Если же поп не убоится газетной хулы, то Эмиль напугает его своими кулаками и мускульной силой.
Эмиль легко встал и прошёлся по гостиной, хвастаясь перед больным и грузным попом своей молодой статью. Эмиль же показался попу способным на всё, даже на побои… Стоя перед парочкой на диване, Эмиль предостерёг:
– Коварства я не потерплю, мы с вами, отче, условились. Я выполнил обещание, за вами черёд. И прекратим торг.
Священнику стало страшно, но принудил он себя встать и гневно нахмуриться. Эмиль подошёл к нему и столь сильно стиснул его ладони, что поп от боли прикусил нижнюю губу.
– Перестань немедленно! – вскричала Лиза. – Зазорно такое!
– Я не намерен шутить, – снова предостерёг Эмиль и отпустил священника. – Скажу я без обиняков: искалечу, но получу своё. Условия игры должны соблюдаться, карты перетасованы и сданы, поквитаемся честно.
«Так вот почему я был уверен, что поп мне отдаст юную богомолку, – думалось Эмилю. – С самого начала была у меня готовность увечить его, но я до поры не признавался себе в этом. Поп – не партизан, колотушек не выдержит…»
– Вы сильнее, – признал кисло священник, садясь на диван. – Но не могу я накануне смерти творить подлость.
– Мучить буду, – буркнул Эмиль, расхаживая по гостиной, – будь вы даже на смертном одре.
И вдруг Эмилю очень захотелось понять священника, который теперь казался ему совсем иным, нежели утром в часовне. Неожиданно Эмилю припомнились слова священника «накануне смерти», и было удивительным звучание этих слов: обречённо-глуховатое, тоскливо-утробное, но ведь и радостное, словно со смыслом: терять мне уже нечего, и теперь я смею поступить по совести. «Почему священник перед смертью не желает сделать подлость?» – озадачился вдруг Эмиль и мучился, не находя ответа.
И задумался Эмиль, почему накануне смерти даже отъявленные, закоренелые злодеи поступают порой по совести, каясь и искупая свои грехи? Эмиль уже поверил в скорую кончину священника, но не в страх его перед геенной огненной в аду, ибо хозяин дома казался гостю совершенным безбожником. И предположил Эмиль, что каждый по натуре добр, а к злодействам побуждают дурные влиянья, но не доступен умирающий чуждым воздействиям, ибо нечего больше ему терять, и поэтому врождённая его склонность к доброте торжествует…
И внезапно Эмиль топнул ногой и предложил:
– Давайте побудем искренними. Ничем не грозит нам это: о друг друге мы уже думаем хуже некуда. Попытаемся друг друга понять. Фёдор Антонович! Пастырь-гуртовщик! В часовне были вы готовы отдать мне ярочку из стада, я чуял это. И если б тогда мысли о надувательстве были у вас, то ощутил бы я их. А теперь я смекнул, что не хотите вы отдать мне девочку. И что с вами, отче, стряслось за это время?.. Ответьте… Уверен, что пойму вас…
Эмиль снова уселся в кресло у окна.
«Поп теперь откровенно ответит, – думала Лиза, – ибо он истомлён жаждой исповеди, как и я в ту ночь с ним…»
И не ошиблась она, и священник, изумляясь собственной искренностью, высказался начистоту:
– Мне расхотелось творить зло… После вашего ухода, Эмиль, я вдруг понял, что умру очень скоро. И сразу утратил я всякий страх, ибо ничто не пугает обречённого. И я без страха стал добрее… В преддверии смерти освободился я от чуждого влиянья, и сразу пожелал я сделать добро. И, значит, каждый от природы добр, а злое в нём – от общества и обстоятельств… Я теперь иначе воспринимаю мир… У любого имеется мучительное стремленье к ладу с обществом… Жажда самооправдания порой непомерна… Всякий себя любит сильнее, нежели прочих, и склонен он других винить более, чем себя… Вождь, убивая своих соратников, чувствовал свою подловатость, и хотелось ему верить, что они гораздо подлей его. И принуждали узников клеветать на своих родственников. У стремянных вождя, которые ещё оставались на свободе, гноили в заложниках жён и братьев по тюрьмам и зонам… Себя же оправдать легче всего, если обвинить других. И вот поражения в войне объяснил вождь не своими ошибками, а изменою бойцов, угодивших по его вине в плен. Вождю, как и любому, хотелось самооправданья…
Священник соскочил с дивана и рассуждал, снуя по комнате:
– А опричники вождя, мелкие тати и стремянные? Ведь им также нужно самооправданье! Лучшие из них сами себя казнили, а прочие оправдывали себя, сколько возможно. Сначала себя оправдываешь тем, что ты мудрей и сильней других людей, а затем уже тем, что они мерзостны, как и ты. Но, наконец, наступает срок, когда уже нельзя себя оправдать… И человек перестаёт любить себя… он преступил грань…
Священник высказывался, будто бредил:
– Всегда властелины хотели, чтоб каждый из подданных перестал уважать и любить себя… и людей дурманили завистью… А всякое чувство нудит к действию, и завистники неуёмны. Любой оценивает себя, сравнивая себя с другими людьми, и если сравненье не в пользу его, то оно мучает. И вот приходится либо самому тянуться вверх за тем, кому завидуешь, либо низвести его, погубив. И частенько норовит государство избавиться от мыслителей руками обывателей, предоставляя возможность губить таланты изветами. А коли погубить талант легче, нежели с ним сравняться, то не преминут его уничтожить. И поощряет дурное государство это, ибо так ему выгодней избавляться от смутьянов-мыслителей… Но главное, чтобы каждый перестал уважать и любить себя… Уничтожая из зависти, перестанешь себя любить… и преступаешь грань…
Закатное солнце позолотило убранство гостиной. Священник уселся на диван рядом с Лизой и обнял её за плечи. Она прильнула к священнику, чуть морщась. Во дворе тявкнула собака, и пропел петух. Эмиль расслабленно сидел в кресле у окна, закрыв глаза. И священник заговорил с усмешкой:
– Сравнима власть с обладанием женщиной. Ведь можно женщину изнасиловать, коли она беззащитна; извинительно обмануть, ежели глупа; не зазорно и купить, если порочна, но способна она и сама полюбить. И добиться её любви, не обманывая, – выгоднее всего. Насильнику придётся её стеречь, обманщику – натужно притворствовать, а покупателю – платить снова и снова. И только любимому прощают даже его жестокость… За всё в мире рано или поздно придётся заплатить истинную цену; она – затраченное время на достиженье цели. А наше время – это наша жизнь, и мы платим ею. И нам платят жизнью, и в миг, когда мы отдаём, то мы и получаем. Никто не посвятит тебе жизнь, не получая взамен ничего… Извечный вопрос, что приятнее: духовная свобода или власть, не сможем мы разрешить, не применив понятие времени…
И священнику вдруг подумалось: «Хоть мои речи и разум теперь не спотыкаются, но здесь я зверею…» И себя ощутил поп скотом перед закланием… Эмиль очнулся и угрюмо посмотрел на парочку на диване; священник продолжал витийствовать:
– Нам более приятен плод упорных и долгих усилий, чем кратких и спорых. И скорее толпа раболепной будет перед чурками-идолами, чем даст она избранным творцам духовную свободу. На свете много властителей, но воистину свободных людей мало. И достичь духовной свободы трудней, нежели власти. И поэтому свобода сладостней… Устремленья свободного человека не бывают подлыми, но укор себе видит в них чернь и, завидуя чужой вольности, препятствует им… И вы, Эмиль, поступаете плохо только потому, что вы не свободны, ибо нет у вас выбора между добром и злом…
– А давайте я опишу свои ощущения той ночью с Лизой в горах, – предложил Эмиль, – и вы рассудите, отче, свободен я или нет.
Священник согласно кивнул; Лиза напряжённо взирала на говорившего Эмиля.
– Она сама вышла ко мне во двор, и мы пошли вдоль реки. И я прогнал псину… И показалось мне, что смогу я полюбить только эту девушку и лишь в эту ночь. Я хотел прошептать ей стихи, но мои глаза невольно искали место, где могли бы мы лечь. Мне захотелось ей исповедаться, но я увлёк её к копне сена. И сама девушка легла в сено, и я, склонясь над нею, понял, что я у неё первый любовник. И мнилось мне, что Лиза гениальна, и что дар её разовьётся и расцветёт, если я сейчас не трону её. Но, тронув, уподоблюсь паршивенькой слабой шавке, той, что, наблюдая за грызнёй лютых псов, увидела вдруг мозговую кость, отброшенную их лапами в сторону; шавка трусливо хватает пищу и прыскает прочь… И я смотрел на облуненное лицо, решив сохранить ей девственность. И я возгордился этим своим решеньем, и казался я себе вдохновенным и сильным. Я посмотрел на её руки и понял, что она – пианистка. Я весьма наблюдателен и знаю, какие руки у музыкантов. Я хотел потолковать о мазурках Шопена, о странной гибели Чайковского и Скрябина. Я предвкушал доверительную беседу. И у меня дрожали губы от несказанного удивленья нечаянным счастьем… И вдруг нечто утробное швырнуло меня на девушку, и при этом я по инерции гордился своим благородством. И вдруг появились у меня мысли о том, что полезно ей избавиться от иллюзий.
Священник молвил:
– Знакома мне казуистика оправданья самого себя.
– Прав был я! – вскричал Эмиль и вскочил из кресла. – К чему привели бы стихи и доверительная беседа? Да разве красивой дочке главы окаянного города сохранить благородство?! Такая девушка обречена пасть. Вокруг неё запорхают порочные красавчики, а подруженьки лукаво хулить станут целомудрие и славить сладость греха. И не помогут ей никакие назидания и Божьи заповеди. И Лиза это предчувствовала, и была в ней уже зараза растленья. И если б она досель ещё верила в благородство, то вела бы себя здесь весьма глупо…
– Обо мне не болтайте так, будто меня здесь нет, – оскорбилась она. – И не будьте развязны. Я вольна сама судить, что на пользу мне. И всё-таки я верю, что хотелось Эмилю ночью в горах и доверительной беседы, и духовной близости. И страшно было ему поддаться нечестивому искушенью, и боялся он, что одолеет у него похоть благие порывы. Но ведь боялась и я выйти к нему во двор, и всё-таки оказалась я там. И я боялась отдаться вам, отче, но это стряслось… Свой страх одолели мы… Ведь изменяют не из страха за свои благополучия и жизнь, а потому что боятся предать…
Она виновато глянула в глаза Эмилю; у него ослабели колени, и он плюхнулся на диван рядом с попом. Отодвигаясь от Эмиля, поп прижался к Лизе; и вдруг священнику показались кривляньем и обряды в храме, и проповеди, и особенно маханье кадилом. И теперь священник не мог никак уразуметь, почему нелепое поведенье казалось ему прежде исполненным высокого смысла. Почему восприятие мира было у него исковерканным?.. Догадка уже брезжила в сознании, но было и предчувствие муки от неё, и поп, чтобы забыться и не узнать страшную правду, опять разглагольствовал:
– И ещё штрих. Разум порой дремлет, ублажая своего хозяина грёзами, но лишь до поры, пока не заметит потерю владельцем уважения или власти. И тогда ум начинает мыслить, как голодный жрать. И я теперь буду созидать лишь нравственное… на совести здоровье зиждется…
Эмиль ехидно спросил:
– И какой же материальный плод, отче, ваших раздумий?
– Спасенье, – ответил поп, взирая перед собою в окно на золотистое небо. – Я спасу Лизу… останется она у меня… И буду я верным её сторожем… И не дам исковеркать юницу Майю… Караулить буду, Эмиль, от вас…
– Поздравляю я вас, – проворчал Эмиль, ёрзая на диване. – Лизу впечатлили ваши речи. Ишь, как притихла. Раньше вы деньги ей платили, а теперь нравоученьями обойдётесь. Несомненная выгода… Но, Лиза, подумай: а вдруг он врёт о своей скорой смерти, и ты в ожидании его кончины и завещанного тебе наследства растранжиришь на него свою молодость?
Лиза мельком посмотрела на священника, и тот уловил её настороженные взоры и понял, что она усомнилась в его искренности. А затем в своей искренности и сам священник усомнился. Неужели он, пастырь, распинался словесно только для того, чтобы Лиза, прельщённая благостным красноречием, отказалась от денег в оплату за близость с нею? Подобное с попом уже бывало, и теперь ему вдруг стало стыдно. Именно такой его стыд убедил священника в собственной искренности. И поп, воспрянув, повернулся к Эмилю и сказал:
– Я теперь знаю, как приятно и легко творить добро, и сколь сладостно каяться и говорить правду. Всю мою жизнь искал я оправданий самому себе, а теперь понял, что их уже не найти. И вознамерился я творить добро, и я счастлив, и мне легко теперь. Я впервые поступил по своей воле, поняв накануне смерти, что всегда я исполнял хотенья других людей. Священником я стал по воле родителей, по выбору их сватался и женился, ибо холостяку не давали приход. Кошмарная мысль, Эмиль, но я даже распутником стал по чужой воле.
– Лжёте, – усомнился Эмиль, – уж такого не бывает.
– Только так и бывает, – уверял его поп. – Назовите хоть одного счастливого распутника. А сами вы счастливы, Эмиль?.. Только чуждое злое влияние принуждает оскверниться впервые. А всё потому, что пресыщенному негодяю сладко наблюдать, как невинное дитя уподобляется ему. Но почему приятно это?..
Эмиль торопливо изрёк:
– Потому, что самая великая услада – это власть над умами людей. И именно этим приятно господство, – а не внешней покорностью… И строго бдели властители, чтоб не думали рабы иначе, чем они сами…
Эмиля истомили его новые мысли, и ему показалось гораздо более важным усмирить их лавину, нежели утолить свою чувственность. Эмиль уже боялся спятить… он порывисто и молча, встал и вышёл в сени, а затем и за порог…
Вскоре священник и Лиза услышали гул отъехавшей машины…
14
Воронков осанисто и споро подписывал служебные бумаги и пёстрые юбилейные грамоты; вальяжно принимал он лебезящих подчинённых. Пополудни Марина принесла ему в кабинет на узорном подносе обед: наваристые щи с голубями и со сметаною, свиную котлету с рисом, пресные блины, горькие стручки зелёного перца, салат с огурцами и помидорами, солёный сыр, мятный пряник и брусничный кисель. Воронков поел со смаком, неторопливо; звонком позвал он Марину, и она унесла посуду… Закурив чёрную кривую трубку, он развалился в кресле…
Было ему приятно, и вздыхал он сладостно. Он ещё не понимал: отчего приятность?.. и весело озирал свой кабинет… И был Воронков другим, нежели утром. Уже нельзя было определённо сказать: добряк он или злющий, упрям или мягок, совестлив или порочен. Можно было говорить только о том, что в это миги он совестлив и добр, а сейчас душевно мягок с просителем, но превратится ночью в порочного монстра. При необходимости он мог совершенно искренне считать верной ту идею, которую ещё вчера рьяно отрицал; собеседник был приятен по мере нужды в нём. У Воронкова не осталось уже ничего, чем не мог бы он поступиться; ощущая это, он радовался. Разве совесть и здравомыслие не помеха в карьере? Нужно уметь и клеветать, и подлизываться, и удить награды у государства, и вовремя переметнуться к врагу. Ведь такие поступки – проявленье деловитости, а не кощунство… Если личность – это мощь сопротивления чужой воле, с коей не согласен, то он уже перестал быть личностью. И что же?.. небеса разверзлись?.. вселенский мор начался?.. Вовсе нет… ничего не стряслось!.. Пока народ в пренебрежении, служить ему незачем. Но если народ обретёт вдруг силу, то он, Воронков, немедля станет его вернейшим радетелем, сохранив этим для себя бразды правленья.
Затем он задумался о Марине: ведь её, несомненно, заставляют на него доносить. Её принуждают соблазнить его, ибо любовницей легче за ним надзирать. Её, наверное, теперь даже корят за мешканье с его совращеньем. И, возможно, ей даже грозят, и бедняжка нервничает. Не нужно чересчур её томить. Она полезна, вежлива и дотошна, и поэтому следует поощрить её.
Звонком он позвал её к себе, и она пришла; Воронков пригласил её в свою комнату отдыха…
Марина присела на широкую тахту с белой простынёй. Серебристые занавески на окнах были опущены, и сквозь ажурную плотную ткань слабо проникали лучи закатного солнца. Серебряно-золотистый сумрак очаровал Воронкова; подсвеченные бутылки в баре напоминали иконостас в церкви. И вспомнилась Воронкову ночь на зимней даче у покровителей, и он замер… Затем он солидно уселся рядом с нею, и она слегка скуксилась…
Она не спеша раздевалась на средине комнаты, и он гордился своей причастностью ко власти, сумевшей столь безупречно вышколить и приструнить Марину. И вдруг испугался он полной её покорности, и показалось ему, что и Марина – часть той силы, которая сломит его волю навсегда.
И, не раздеваясь, он овладел Мариной, а потом пошёл в кабинет, где рассеянно теребил бумаги. Пришла Марина, уже одетая, и властно уселась она ему на колени, и он смекнул, что этим она закрепляет свою победу над ним.
– Баловница, егоза, – бормотал он и усердно её целовал. – Милая бестия…
Затем с улыбкой она ушла от него, хлопнув дверью, и он опять полистал бумаги; его ощущения поначалу были неопределёнными: наряду с неуважением к себе была и приятность, и он то супился и пыхтел, то посмеивался. Наконец осталась у него только приятность, и он широко и довольно ухмыльнулся…
Именно эту ухмылку и заметила Марина, войдя внезапно к нему в кабинет. И она осклабилась и подумала: «Порола бы кнутом эту сволочь, кости поганые ведьмой разметала бы…»
И она столбенела перед ним, взирая на его ухмылку, которая никак не сгонялась с его лица… Она вышла из кабинета, не сказав ни слова…
Затем позвонил он по телефону Кире и отменил свой сегодняшний визит к ней…
15
За окном смеркалось, но свет в доме попа ещё не горел. Сидели они в гостиной рядком на диване. Священник посматривал искоса на Лизу, мечтая постигнуть её мысли. Заводил он речи о музыке, Боге и своей коллекции, но отвечала Лиза односложно. Она явно пыталась решить для себя некий мучительный вопрос, и вдруг принялась она размышлять вслух:
– Я понимаю: Эмиль чрезвычайно хотел поменять меня на ту, кто будет ему беспредельно предана. И благословенье ваше, отче, помогло б ему достичь такой преданности. Но он любит лишь меня.
И священник с сомнением покачал головой, и Лиза заметила это.
– Не дивитесь, отче. После ухода Эмиля, я упорно размышляла об этом, пренебрегая вами. И я поняла, зачем Эмилю нужна ваша прихожанка, ведь и у меня такое же душевное состояние, как у него…
В гостиной сгущался сероватый сумрак, и включил священник напольную лампу с серебристым тенником, а Лиза пересела в кресло у окна и глянула в кладбищенскую мглу.
– Когда в комнате горит свет, кладбище неразличимо, – молвила она. – Часто, наверное, вот так вы сидите в кубле своём. Сейчас мне чудится, будто двойник взирает на меня с погоста. И оконные стёкла странные… И отраженье взирает на меня так, будто я уже умерла, но, восстав из могилы, явилась к дурочке, которая ещё живёт. В этом кресле ночью жутко грешнику. Особенно, если пурга, буран… Боже! – вскричала она, – неужели у меня и впрямь такое лицо?!
И он ей пояснил:
– Заметил я странный эффект, и я усилил его, подобрав стёкла.
Она в кресле обернулась к нему.
– А хотите, отче, я скажу, зачем всё это?
Он не ответил и не отвёл взора.
– Скажу, отче… Приведёте блудницу, всю пресыщенную, и пожелаете пробудить человеческое чувство в ней: так больше с нею приятства, да и телесные ваши изъяны благостью речей скрадываются. И вот сажаете вы её во тьме в кресло это, и включаете свет такой колдовской… И знает она, что за окном – кладбище. И невольно, хоть раз, но взглянет она в ночное окно. А светотень так устроена, что любое лицо скрадывается, и воображение вспыхивает… А за окном-то погост, и поэтому мысли о смерти неизбежны… И как не проснуться человечности!.. И нету сил таскать личину!.. И страсть возникает к покаянью и исповеди… Как у меня!.. Как у меня!.. А вы уже наготове, пастырь. И ляжки ваши, и чресла…
И она заметила, как он усмехнулся.
– Я угадала, я права, – молвила она уныло. – И главным наслаждением Эмиля с прихожанкой были бы не ласки её нежного тела, а предвкушение того, что скоро она разуверится во всех своих святынях. Эмиль совратил бы её мастерски и без вашего соучастия, но захотелось шельмецу разуверить её в пастыре, перед коим она благоговеет, чтоб ничего святого у неё не осталось… Как у него самого… Есть у порочных людей тяга других растлевать, себе уподобить. Зачем такое зло?
– Бают, что в борьбе со злом человек совершенствуется, – произнёс он с иронией. – А я приметил: зло – это такой случай, когда вместо себя вынуждают страдать других. Если только один я отмучаюсь, то на мне и прервётся цепочка зла.
И в нём замельтешили мысли со смесью воспоминаний, и от привычки к ночному одиночеству он позабыл, что Лиза рядом. И он вскочил и метался по комнате; он Богу молился вслух, и мнилось гостье, что стенанья священника обращены к ней, и было ей лестно. У неё были странные ощущения: ясный рассудок мгновенно усваивал чужие мысли, но в теле будто вопило нечто беззвучно и восторженно, и тело её в кресле извивалось сладострастно, томясь вожделеньем ни к Эмилю, ни к священнику, ни к другому мужчине, а к серебристому свету, в котором ей хотелось раствориться. И сопровождением душевных излияний священника звучала в ней музыка, а он молитвенно и с пылом высказывался:
– Господи!.. ведь ты – и мысли неподуманные, и желания бессознательные. Всегда ты, Боже, в наших телах, но не в рассудке, и потому плоть наша стократ мудрее разума. Цели жизни у плоти порой иные, чем цели, определённые рассудком, и в этом беда. Но появляется несказанное счастье, если цели разума и плоти вдруг совпадут! Но сколь редко бывает это! И что искажает разум? И что делает его извращённым и льстивым? Почему распутством бахвалятся, способности лицемерить завидуют, неблагородство поощряется успехами, а корысть – уважением? Что-то мы утратили в столетьях… Иногда кажется мне, что ум подобен огромности ящеров, их непомерная величина спасала их от хищников, но сгубила тем, что не смогли прокормиться их тяжеленные тела. Корма им не хватило… Да ещё юркие зверьки пожирали яйца несчастных чудовищ… Разум уже развился до очень опасных пределов… Хиреет в природе то, что не сопротивляется, но и то сгинет, чему не оказывают сопротивленья… Дерево на голой равнине, не соперничая с лесом, вырастает до огромных размеров, но обязательно гибнет от молнии.
Он опомнился и увидел её в кресле у ночного окна, и она ободряюще улыбалась. И он грузно уселся на диван, и она спросила:
– А почему непременно погибнет всякий, если не будут ни в чём ему противиться?
Она его осчастливила вниманьем к его речам; молодцевато он подбоченился, и она заметила это. И вдруг ей передалась его нечаянная радость, и Лиза, желая приветить и обласкать его, посмотрела ему в глаза с поощрительной усмешкой. И пока искал он ответа на вопрос её, смотрела она всё ласковей и веселее.
– Я чую, ощущаю… – проворчал он и взъерошил свои космы. – Я просто чую обречённость того, кому не оказывают сопротивленья, но выразить мои ощущения словами я, пожалуй, ещё не смогу…
И он развёл недоумённо руками, и почудилось ей, будто порхнуло из неё нечто бесплотное, но сильное, и вспрыгнуло к нему на грудь. Лиза явственно узрела, как его тело вдавилось в диван; она же скребла острыми ноготками свои виски и думала: «Свет шаманский, колдовской…» И опять в ней зазвучала музыка, порождая слова:
– Я плохая, отче, испорченная, но порой я волхвую… Я наитием ощущаю, что если безмерно мне потакать, то сгубишь меня. Цели сознания и плоти у Эмиля теперь очень рознятся, и поэтому он погибнет ночью этой…
И она не понимала, почему она вдруг напророчила Эмилю гибель; наверное, чтоб придать ночи ещё больше мрачной торжественности. Но устрашили Лизу слова священника: «Пожалуй, сгинет именно сегодня», произнесённые весьма спокойно, будто он уже давно предвидел смерть Эмиля и успел отволноваться и отсочувствовать.
И опять она размышляла вслух, и сладко корчилась она в кресле; желанье говорить стало у неё вдруг сродни чувственному влеченью…
– Эмиль погибнет, если не нынче ночью, то скоро… После смерти мамы ощущенье вины тяготит меня постоянно. Якобы, случайная гибель мамы – только видимость, а, по сути, – это самоубийство. Мама убила ещё одного человека, чтоб я верила в несчастный случай и не мучилась совестью. Моя мамочка умерла, ибо никто не хотел, чтобы она жила. Она славу стяжала постройками своими, и завистники злобствовали. И мой батюшка обзавёлся любовницей. И поняла мама, что я уже скверная, и мне она, совестливая такая, не нужна больше, ибо она – молчаливый упрёк мне. Я подсознательно захотела смерти моей мамы, и это – моё неискупимое преступленье. И мне совсем не легче оттого, что о преступлении моём доселе никто не ведал. Моя вина назойливо меня заставляет вести себя так, чтоб о ней поскорей узнали. И вот теперь я рассказала о себе всё, и сама не знаю: с какой целью? Со мной бывало уже такое: уверена, что цель моя благородная, а затем я понимаю, что нет… А вдруг, отче, и у вас совсем иные цели, чем искренно вы считаете?..