
Полная версия
Рай одичания. Роман, повести, драмы и новеллы
– Сядь-ка ко мне на колени, – внезапно предложил он, и изумлённо она встрепенулась. С опаскою он следил, как медленно встаёт она с кресла и движется к дивану. «По ланитам сейчас мне влепит или же на колени мне сядет?» – гадал священник и жмурился, боясь оплеухи. И вдруг Лиза уселась к нему на колени, и начал он сноровисто и шустро раздевать её, и всколыхнулся в ней протест, и она, вспоминая себя малюткой за роялем, швырнула грузное тело на пол. Священник захрипел натужно, и неспешно она оправила одежду. Затем Лиза пошла в соседнюю комнату к раскрытому роялю и села за инструмент. В этой комнате было почти темно, лишь свет из гостиной проникал в распахнутую дверь; за роялем услышала Лиза, как священник, кряхтя, залез на диван, и страшно ей было глянуть на любовника. И всё-таки она посмотрела: его серый костюм серебрился, сорочка голубела, а шевелюра и борода были растрёпаны. «Измождённая кляча с душою чумазой», – подумала Лиза о нём. И вдруг она ощутила и его отчаянье, и своё безмерное одиночество, и она ринулась к пастырю, и он ухарски повалил её на диван, и она сучила ногами, пока не стала страстной…
Затем, оставив её на диване, он погасил свет и мыкался в белом махровом халате по комнате. Остановился он у окна и посмотрел в ночное кладбище. Размышлял он о том, что Лиза смертельно истощит ласками его квелую плоть. И думалось ему, что истомило его бессознательное стремление к смерти, и поэтому для ускоренья своей кончины он спутался с Лизой.
И он ощутил последний всплеск воли к жизни. И начал он мысленно уповать на то, что не пожелает Лиза играть уготованную роль и бросит его. И он будет жить!.. Разве не понимает Лиза, что любой талант непременно иссякнет и сгинет, если ласкать того, кому желаешь смерти? Но ведь гибнет талант вместе с телом, коим он владеет. И сама Лиза начнёт бессознательно искать смерти…
И он бранился и бормотал в ночное окно:
– Эмиль непременно погибнет: с ним уже случилось необратимое… Как и со мною… Из зыбучей пучины не выкарабкаться… И с тобою, Лиза, случится такое… С какой усладой рушили у нас храмы и оскверняли кладбища! Сам-де похабный, так и прочих измызгаю. А всё дело в желании власти, она – биологическая потребность. Но нельзя властвовать людьми, если их цели не сродни твоим. Не дано негодяю властвовать над честным мыслителем… От чего зависит цель жизни? От ранее совершённых поступков!.. Ведь я, поступая в семинарию, воображал наивно, что все мои сомнения в религии рассеют изощрёнными доводами, и объяснят, и истолкуют противоречия, и тогда вера моя станет незыблемой. Но не было ничего этого. Меня влекли на молитву, будто я уже проникся глубочайшей верой. Принуждали меня к жизни, оправданием и смыслом которой был только Бог. Без веры в Бога такая жизнь немыслима, непосильна… И хотя поначалу в попы я лез ради безбедной жизни, и не был я в вере твёрдым, но в семинарии уверовал истово; цель моей жизни привиделась мне в служении Господу. На последнем курсе вовлекли меня во грех, и цель моей жизни изменилась: стала низменной и пошловатой… И с тобою, Лиза, произойдёт такое, и перестанешь ты любить себя… Все властелины желают того, чтобы каждый из их подданных перестал себя любить… Припомни знакомых распутниц: разве они любят себя? И разве не понимают они, что им надо изменить свой образ жизни? Но всё ниже под кручу катятся они, ибо теперь они – рабыни тех, кто лишил их себялюбия… И ты будешь моею рабою, перестав себя любить…
Но она почти не понимала его слов, ибо они были невнятны… И ей показалось, что он пренебрегает ею…
– Иди же ко мне, отче, – позвала она жеманно и гневно, и он поплёлся, шаркая, к ней. И позабыл он в истерической страсти смысл недавнего своего лопотанья… И вдруг оба они совершенно позабыли свои речи, мысли и чувства этого окаянного вечера; в памяти сохранилась только бездушная и голая канва сегодняшних событий…
16
Воронков, оцепеневши, лежал с Мариною в постели в самом роскошном покое казённой дачи. Было в покое четыре комнаты: гостиная, столовая, кабинет и спальня. В гостиной преобладали оттенки серого цвета, в гостиной – голубого, в кабинете – коричневого, а в спальне – золотистого; мебель в покое была увесистая, на стенах – зеркал во множестве, посуда – из старинного фарфора и серебра. Никто не смел в этом покое жить, кроме покровителя Воронкова и иных очень важным сановников.
Воронков, сонно моргая, включил ночник над кроватью, и рассеянный жёлтый свет озарил опочивальню. Марина лежала на боку спиной к начальнику, волосы её были распущены, а краешек одеяла покрывал только её бёдра. Было Воронкову и сладостно, и тревожно; приятно оттого, что, наконец, осмелился он вселиться в чертоги своего дряблого и тучного покровителя, и никто из слуг на даче даже пикнуть вопреки не дерзнул, но и пугала вероятность доноса об осквернении апартаментов. Прислуга на даче провокаторски спросит покровителя: не забыл ли вещи здесь прежний жилец? «А кто последний опростал покои?» – хмуро осведомится покровитель Ртищев. «Намедни Воронков ночевал», – донесёт челядь. «И с кем кувыркался он, и кто баюкал его?» – заинтересуется вельможа. «Известная вам Марина», – ему ответят. «Так, так…» – проворчит сановник и призадумается, и не известно, какой оборот примут его мысли. Ведь покровитель может взбелениться от ревности и турнуть по барской блажи Воронкова с должности.
Возможно, припомнит его покровитель свои ночи с Мариной и возревнует. Ведь Марина явно уже бывала в этих покоях: она сразу раскрыла потайной бар в гостиной. И с кем пировала она здесь, если не со Ртищевым?! А вдруг всё это подстроено врагами Воронкова, чтоб покровитель его разлюбил? А если Марина заодно с этими врагами?..
Спящая Марина вдруг шевельнулась, и одеяло совсем с неё сползло; он таращился на её голую спину, и внезапный ужас обуревал его…
Ей было едино: подавать ли бумаги на подпись, потчевать ли чаем с халвой и булкой, ласкать ли хозяйскую плоть. И всё это добросовестно и умело. И теперь за такое её качество он трусливо восхищается Мариной и попробует отныне ей подражать. Но ведь всегда подражал он только своим начальникам, а никак не подчинённым. Неужели Марина обрела власть над ним?.. Какая чушь!.. ведь ему принадлежит Марина со всеми потрохами… Но лишь в явной, официальной иерархии!.. А ведь есть иерархия тайная, в которой он, вероятней всего, подчинённый Марины. И когда же оказался он в тайной иерархии? Неужели сегодня утром, когда усадил он Марину к себе на колени и прильнул губами к кружевам её белья?..
И осознал он, наконец, почему он долго себе не позволял соблазниться ею, хотя не нужно было для обладанья ею ни подарков, ни лести, ни ухажёрства, даже самого лёгкого флирта не требовалось, а просто – хватай и волочи в кровать… И оказалось, что обладанье Мариной означает для него утрату своей воли; теперь он уже понимал, что бессознательно он пытался избежать этого. И открылось ему, почему он прежде не изменял своей любовнице Кире. Ещё сегодня утром он благостно уверял себя в том, что причина его верности – любовь. Но почему ему постоянно нудилось уверять себя в этом? Ведь он не думал о причине своей верности любимой жене в первые годы их супружества. Тогда его верность была естественной, и прочие женщины не прельщали его. А вот изменить Кире порой ему очень хотелось, и, значит, не от великой любви к ней не взял он себе ещё одну наложницу. Его верность Кире оказалась сопротивленьем преступной тайной иерархии. Слабой и робкой, но строптивостью…
Он погасил ночник и, потея, улёгся на спину; вспоминая оргии, прозревал их подлинное назначенье… Каждая порочная щеголиха знала заранее, кому она предназначена. Запахи вин и косметики, медленные танцы с откровенными ласками, хмельная дрожь уединений… И мужчина, опытный и лощёный, понимал, конечно, что растленная красотка, хоть и ласкает его, но человеком его не воспринимает, ибо ей безразличны его мысли и чаянья. Даже тело его, которое сопит, щиплет и лапает, воспринимается ею не более чем тухлой и рыхлой тяжестью… Смиряясь с таким отношением к себе, человек постепенно становился только телом и в дальнейшем поступал, как животное… Вот его тело и мозг, но где же он сам?..
Лёжа на спине, он почесал ногтями виски, и ему показалось, что он сходит с ума. Дыханья Марины не было слышно, и он захотел её смерти. И вдруг он забормотал некие слова и прислушался к ним. И оказались они словами жены:
«Мне ли принадлежит мой талант, или же я ему?..»
И вспомнилась ночь, когда жена в его присутствии тихо спросила об этом самоё себя…
Господи, сколь правда о себе страшна!.. Ведь он, Олег Ильич Воронков, сейчас пожелал смерти женщины, чтоб только не узнать о себе жуткую правду. Умри Марина теперь, забылся бы он в хлопотах и не мучился бы мыслями. В его сознании мечется блистающая точка, и грозит она взорваться и озарить мозги истиной, от которой в муке будет корчиться тело. Вот и вихляет разум в попытке загасить слепящий огонёк… Но тщетно… напрасно… Огонёк жжёт, и никак его не потушить…
Имеется грань, за которой лишь нелюди… И поэтому каждый постоянно поправляет и наказывает себя, ладя с совестью, отдаляясь от жуткой грани… И разве с ним, Олегом Ильичом, не бывало этого? Но были им совершены такие поступки, за которые уже нельзя оправдаться перед самим собою, и перестал он любить себя… И, право, за что ему себя любить?.. Как сегодня он вёл себя с Мариною здесь, на даче?..
В темноте он расслабился и смежил веки. И почудилось ему, что внезапно весь мир озарился, ибо необычайно яркими оказались воспоминанья о минувшем вечере…
Марина была барственной, и он почти заискивал перед нею. Она уверенно ввела его в господские хоромы. За ужином усердно прислужил белобрысый худосочный лакей в чёрном фраке. Пока она заказывала лучшие блюда, закуски и вина, начальник её опасливо и преданно в глаза ей заглядывал, на стуле елозил и деликатно в кулачок покашливал: вот, дескать, я здесь, любезная, и хочу я тебя страстно, но ведь ты важным делом занята, и я терплю, не докучаю… Воронков за едою острил весьма пошло и, понимая это, клял себя за кривлянье. И Марина, и лакеи в белых галстуках, и чинные горничные воспринимали шутовство его, как должное, не выказывая ни досады, ни удивленья. «Ну, хорошо, ладно, – подумалось однажды Воронкову, – я веду себя пошловато, и не смеет лакей-хлыщ порицать гостя, иначе попрут его с этого места. Но неужели Марина от меня не ждёт ничего более умного? Или, возможно, ей совершенно безразлично, каков я? А ведь семя моё падёт в её лоно…» А если б он, Олег Ильич, вместо пошлятины изрекал бы мудрейшие истины? Неужели он и тогда увидел бы её безразличные улыбки и услышал бы её равнодушное согласие? Неужели Марине безразлично, какой он человек?.. Порою Воронков супился и мрачнел, но от этого не становилась она ни веселее, ни печальнее. И захотелось ему говорить гордо, иронично, веско; он мечтал крушить вазы, зеркала и кувшины, чтоб его воспринимала она личностью, а не одним только телом. Он воображал себя яростным и орущим, не надеясь, однако, что наяву он станет с нею таким. Рассудок его трудился вхолостую и к поступкам не нудил…
И теперь в постели с осоловелой Мариной он многое уже понимал, но какой от этого прок? Всё равно, он будет отныне поступать так, будто мысли эти не и возникали; теперь он безволен и подобен снасти на потребу тем, кто лишил его самоуважения и любви к себе…
Спящая Марина шевельнулась, и ладонь её вползла на его горло; и вздрагивал он боязливо и страстно, скребя ногтями свои ляжки…
17
В сознании сонной Марины была полная тьма, и вдруг появились в нём яркие искорки, и тело вздрогнуло. Просыпаясь, Марина поняла, что это – дрожь удовольствия. Марина уютно лежала на боку, и пульсировала под её пальцами жилка на мужском горле. Но не помнила женщина, кто с нею… Она бессознательно пошарила вокруг себя в поисках одеяла; ей не было холодно, но захотелось прикрыть наготу. Но затем показалась стыдливость и зряшной, и глупой.
Марина вдруг ощутила свою полную власть над любовником и довольно зевнула. Но кто же он – сегодняшний любовник?.. Ей вспомнилась прогулка в вечернем остриженном саду; мужчина был в коричневом… Но порой одевался в коричневые костюмы и белесый прощелыга-лакей с жидкими волосёнками; неужели с ним она теперь? Такое предположенье ошеломило её: неужели до лакея она опустилась? Но вскоре она припомнила, что, наконец-то, она совратила своего начальника, и тело её пронизала радость…
Вельможи-любовники обычно её не стеснялись, не оказывали ей такую честь, и были они бесстыдны с Мариной до крайности, будто она мёртвая. И такое обращенье вызывало у неё протест, скрываемый тщательно и умело. Но сегодня впервые не ощутила она протеста, и вдруг ей поверилось, что отныне все любовники будут в её кабале.
Марина думала, но мысли её в памяти не запечатлелись…
И что у неё порождало протест? Неужели умаленье свободы? Пока был протест, была и толика свободы… А теперь Марина готова на любые извращения и подлости, она признала себя рабою. И после того, как не осталось у неё никаких нравственных самозапретов, появилось ощущение власти. Но можно ли быть властителем, не будучи рабом своей власти?.. Разве способен на тиранию истинно свободный человек?.. И что такое свобода? Ужели возможность выбирать между добром и злом? Ведь и разбойники порой добро творят, и тем доказывают себе, что они свободны. Благотворительность богачей – для ощущенья свободы… И добряки ради того, чтобы чувствовать себя свободными, порой совершают зло…
Но такие мысли из памяти Марины почти мгновенно стёрлись…
Её напряжённое тело расслабилось, она включила ночник и в жёлтом свете посмотрела на любовника ласково и хищно. Вспомнилась ей соседская чёрная кошка-крысоловка. Марина, мурлыча, оскалилась в улыбке, потянулась томно и плавно и стала обострённо воспринимать действительность: заметила и пыль на ночном столике, и румяна на подушке, и сивое пятно на золотистых обоях, и нервозность Олега Ильича.
– Ретивый затейник, – пробурчала Марина, – буду пылко тебя лелеять.
И он целовал её запястье, и она заметила неестественно-зеленоватые отливы его ногтей. Она, усмехаясь, описывала ему смачно извращенья, на которые была готова ради него, и он даже дивился: откуда ей такое ведомо? И он облизывал сухие губы, и дыханье его спиралось. Он ощутил её странную власть над ним, хотя Марина твердила о своей благоговейной покорности ему и клятвенно обещала посвятить всю себя его усладам. И чувствовал он, что стерпит Марина любое его надругательство, но и в себе заметил он готовность быть покорным ей во всём.
И она его упросила продать ей за бесценок казённую дачу около степных курганов, и вновь захотелось ему всё осквернить, а в его сознание пробивались обрывки новых мыслей…
«Только свободные люди могут себя любить. И зависит сила такой любви от степени свободы. И каждый стремиться обрести большую свободу, нежели окружающие. Это закон природы, как и любовь… Но как человек, уже признавший себя в мыслях своих рабом, может обладать большей свободой, чем окружающие? Только обретя власть над ними. И поэтому он карабкается к господству. И начинает он низводить других до степени своей духовной неволи, будя в них инстинкты стада и стаи. И порою, он осознаёт, что, ненавидя себя, делает он очень многое для озлобленья на него других людей…»
А Марине вдруг подумалось:
«А разве можно, сохраняя свою человечность, управляться с теми, кто утратил её? Могла б и раньше я заиметь власть над хахалями-вельможами, да только я не позволяла им себя до конца измызгать. Остатки человечности и стыда не позволяли мне соглашаться на всё то, чего домогались они. А теперь на всё я готова, вот во мне и появилась уверенность в моём праве на власть. И уверенность эта покорит мне других, ибо я отныне обладаю готовностью идти ради власти на большие преступленья, чем кто-либо другой…»
И она услышала брюзжанье его о лакеях, и он приник к ней. И после очередного извращенья все их мысли и чувства этой ночи исчезли навсегда из памяти обоих. И казалось им духота осязаемой и липкой…
18
Лиза очнулась на перине в тёмной опочивальне после ярких сновидений; священник неподвижною тушей возлежал на спине рядом, и духота была пряной. И Лизе вдруг подумалось:
«Порою мысли, как сны: они возникают, но не упомнишь их…»
И захотела она вспомнить свои сны этой ночи…
Сначала вспоминались сны красным студнем, а затем из мути проступили тела с янтарным отливом. Тела копошились и стравливались, а муть рассеивалась и розовела… Лиза вдруг осознала, что она приснилась себе совсем не такой, какой она привыкла себя считать.
Она перевернулась на спину и широко раскрыла во тьму глаза; полыхали в сознании Лизы пёстрые огни воображаемых сцен. Воображала она кабацкие ночи, домашние игры на фортепьяно, юнцов, вожделеющих к ней, и священника в саване. Затем воображались ей только оргии, и дерзко впирался в них священник в саване, мешая удовольствиям. Потом её сознание наполнилось рыже-алой мутью, сквозь которую проступила раздробленная голова нахрапистого попа.
И Лиза наяву коснулась его головы и, оскалясь, отдёрнула свою руку, ибо чудилось, что пальцы липкие. «Неужели сочится кровь, – будоражилось в Лизе, – а если вдруг я башку ему расколола в безумии, и меня теперь в тюрьму законопатят?..» И Лиза принудила себя щупать его череп, и, теребя потные, липкие космы, она успокоилась. «Странно, – подумалось ей, – ведь твёрдо я знала, что он ещё живой, и вдруг я панически устрашилась тюрьмы за проломленную голову. Неужели я боюсь своей готовности убивать людей?..»
Она положила руку на его живот и ощерилась, ощущая готовность извести любовника. И чудилось ей, что остатки сил священника через её пальцы на его животе перетекают в её тело и питают нежно-порочного зверька с пахучей дурманной шерстью. И Лиза, ухмыляясь, вообразила, что её голое белое тело покрывается сероватой шерстью, а изо рта начинают выпирать клыки. Она, не спеша, легла на священника и стала, урча, покусывать его горло; язык её брезгливо вздрагивал, касаясь жёстких волосков. Священник хрипел, но не просыпался; хрип его воспринимался ею мольбой о пощаде. И вдруг он утих, дыханье его обесшумилось, и она гадала: дрыхнет он или нет? Он же, неподвижный, молчал, и она опять слегка укусила его горло, и ни звука, ни шевеленья в ответ. А если не спит он и ждёт, чтобы она укусила его сильней или даже совсем загрызла?.. Какая странная мысль!..
«И совсем мысль не странная», – подумалось Лизе, и в её сознании замелькали искры, которые, сгущаясь, сливались в блистающее пятно. И замелькали в этом пятне сцены отношений её со священником…
Всё сильнее она прижималась к нему, и патлы его щекотали ей лицо, и уши её ловили его дыханье. И вдруг Лиза невольно задышала в такт с дыханием попа. Она воспринимала себя хищным зверьком с клыками и шерстью. Затем начала Лиза воображать себя бородатым и грустным священником. И опять в памяти её замелькала история связи с ним, но теперь уже увиденная его глазами…
С ним она в ресторане, в отдельном кабинете, и для попа несомненна редкая одарённость её. И хоть перед ним она вся в чёрном, но заметна в трауре нарочитость, ибо в искреннем горе не шляются по ресторанам. И он бессознательно чует её тайную сущность. И его манят свежая плоть и фальшивый траур. Особенно влечёт фальшь. Именно сочетанье одарённости и фальши делает юную пианистку пригодной для его тайной цели. Сколь огромные деньги он сулит, и ведь готов он заплатить обещанные суммы! И он зачем-то сказал о своей скорой смерти! И он бахвалился богатством своим! Неужели он всё сделал для того, чтобы она соблазнилась поскорей его уморить и унаследовать его имущество и капиталы?..
И вдруг Лиза ощутила его тогдашний ужас…
Она села на постели, касаясь пятками ворсистого ковра на полу. Вспомнила она свою первую ночь здесь: тогда под иконой горела лампада, а теперь кромешная тьма. Почему же лампада не освещает лик Христов? Возможно, забыл священник масла подлить. А просто так ничего не забывают. Наверное, страшно ему глянуть в очи того, кто после смерти будет ему судиёй?.. Изнурительная ночь намного приближает смерть священника, и он не хочет напоминаний о скорой каре Всевышнего. Поэтому и позабыл поп-греховодник добавить масла в лампадку, а, заметив это, будет он верить, что забыл нечаянно. И будет нечаянно забывать и впредь…
Она в себе многое не понимает. А если и она бессознательно влачится к какой-то страшной цели, как и священник? Почему же она, ревнуя Эмиля, начала вдруг беситься тем, что не осквернит он глупую богомолку, и та не станет блудницей?..
Священник шевельнулся неуклюже, и кровать заскрипела. Лиза во тьме подумала: «Неужели мне будет приятно, если богомолка скверностью уподобиться мне? И почему я сама согласна быть блудницей? Неужели ради власти над сучьим этим попом?..»
Священник опять шевельнулся во мгле, и Лиза посмотрела искоса в его сторону. Он, вздыхая, схватил её за плечи и принудил лечь. Ей захотелось кулаком садануть его в солнечное сплетение, под дых, и она угрюмо молчала; священник взасос целовал её в шею возле кадыка. Пробили большие напольные часы: был час до полуночи. И Лиза тихо велела:
– Принеси мне винца ледяного, шипучего… у меня – жажда…
И он поднялся с кровати и нашарил ногами шлёпанцы. Затем облачился он белый шерстяной халат и зашаркал на кухню, оставляя двери анфилады распахнутыми; в соседних комнатах зажигал поп свет, и спальня слегка осветилась. Возвращался он с серебряным подносом с двумя хрустальными бокалами и бутылкой красного вина. Двери оставались распахнутыми, и свет в комнатах не был погашен. Поп остановился в дверях и заслонил собою свет из соседней комнаты. В спальне потемнело, и только на постель падали узкие полоски света. А священнику вдруг померещилось, что именно из тела Лизы ореолом излучается свет.
Священнику в дверях захотелось повалиться на колени, руки его тряслись, а хрусталь на подносе дребезжал и звякал. «Неужели безумие?.. – мельтешило в его мозгу, – ведь не может она излучать свет: чай, не святая… А коли сиянье – дьявольское?..» И детские суеверья всколыхнулись в нём. Он натужно доковылял до ночного столика и поставил на него поднос; затем повернулся к иконам в углу и размашисто перекрестился. Потом снова привычно коснулся он щепотью лба, возвёл глаза и вдруг заметил, что лампада погашена. «Да как же я запамятовал масла подлить?..» – озадачился он и не довершил крестного знаменья; правая рука бессильно упала, и он тяжело присел на постель. Он посмотрел на свои дрожащие пальцы, и вдруг он услышал приятный хрустальный звон и глянул на Лизу: она, полулёжа, разливала из бутылки по высоким бокалам красное вино. Священнику казались более красными, чем в реальности, и вино, и лак её ногтей, и сосок на груди, и нервно изогнутые губы. Лиза красовалась своей наготой; густые золотистые волосы разметались по её спине и груди. Разлив вино по бокалам, она протянула один из них священнику, и вдруг ощутила она дрожь своего лица. Он неподвижно пялился на протянутый ему бокал; её лицо, искажаясь, дрожало всё сильнее. Затем дрожь её лица передалась телу, и вот уже дрогнула рука, державшая бокал, и тёмные капли упали на простыню. Лиза нервно и рассеянно хлебнула из бокала в тот самый миг, когда священник, наконец, потянулся неуклюже за вином. Священнику показалось, что она дразнит его, и он обиженно охнул; под его вздохи расплескала она остатки вина себе на грудь, а затем поставила на поднос пустой бокал рядом с наполненным. Лиза смотрела на священника: он стоял на кровати на карачках, готовый ползти; на него падал свет из смежной комнаты, шерстяной белый халат мерцал, а рыжие кудлы пламенели. Священник озирался на тёмные винные капли на постельном смятом белье и двигал челюстью… И Лиза его ткнула пяткой в лоб. И болезненно сморщилось его лицо, и, всхлипывая, смотрел он виновато в её глаза. Она вспоминала большого белого пса с рыжими подпалинами, который, нашкодив в парке, виновато смотрел на строгого хозяина с прутом для сеченья. И подумалось ей, что могла бы она высечь попа, как боярыня крепостного холопа. И вообразилось ей, как она в голубом халате с искрою стегает кнутом голого попа на конюшне, и зябко накрапывает дождик…
Обеими руками вцепилась она в его космы и дёрнула их на себя; он подался к ней и припал влажными дряблыми губами к её бедру. И она, брезгуя его лобзаньем, загнала левую руку попу за воротник и заскребла ногтями жирную спину; правой терзала своё колено… Со стонами он целовал её бёдра; ей хотелось убежать, но она лишь сильней царапала его податливую плоть. И вдруг Лиза сообразила, что теперь она готова на очень многое ради власти его мучить… Но ведь за власть нужно платить покорностью тому, кто наделяет властью… А если добровольно кто-то лезет под ярмо или в колодки, так неужели и ему за это нужно заплатить покорностью?..
Озадаченная Лиза всё яростней драла его спину, и он не противился. И в это его покорности была жуткая власть. И чем был он покорнее, тем сильней Лиза гнушалась собою…