Полная версия
Хорошее жилище для одинокого охотника. Повести
Чтобы доказать себе, что никого не боится, Шаутин оделся и вышел. Смелость его простерлась до того, что, неукротимо бешеный, как бык на корриде, он взалкал новой встречи с Евлановым, с иным исходом. «Подойду, – думал он, – и, ни слова не говоря, дам ему в рожу! Нет, лучше скажу: «Помнишь того мужика в поезде? Зачем ты к нему приставал? Вот тебе за него!»
Но воображенная месть не удовлетворила его; вскоре он еще ожесточеннее, чем прежде, думал, что он трус, трус, и всегда был трусом, и навеки им останется, и словно для того, чтобы полнее удостовериться в этом, опять вспомнил все происшедшее тогда…
Поезд уже подходил к Логатову. Шаутин оделся и кое-как пробрался в тамбур через два купе, где картежничали и пили пиво лесозаготовители, перед которыми он почему-то стушевывался и робел. В тамбуре он и увидел Гошку Евланова, известного в Логатове предводителя и коновода молодежи призывного возраста. Евланову было лет восемнадцать, не больше. Верткий, стройный до хрупкости, в рубашке с закатанными рукавами, серый щетинистый ежик на голове. Евланов наседал на какого-то толстогубого мужика, брал его за грудки, распаляясь собственным визгливым криком, и порывался ударить. Мужик был какой-то замурзанный; на его лице, которое он вяло закрывал толстой бабьей рукой, застыло беззащитное недоумение: видно, он не знал, зачем к нему пристают. Тогда Шаутин еще не знал, что перед ним Евланов; он узнал об этом позже, когда на логатовском вокзале составляли протокол, Шаутина допрашивали как свидетеля, а Евланов сидел в комнате милиции в специальной пристройке за высоким барьером и бранился оттуда на чем свет стоит. Поэтому-то Шаутин и подумал сначала, что Евланов из бригады лесорубов и что, если он вступится, ввяжется в драку, они набросятся на него всей бригадой; было похоже на то, что они просто сводят между собой счеты. Откуда ему было знать, из-за чего они дерутся, кто из них прав, а кто виноват.
Евланов с появлением Шаутина умерил свои наскоки, даже как будто собрался уходить, но, сообразив, что ему не станут препятствовать, вдруг наотмашь ударил мужика и, сатанея от слабого ответного надсадного стона, от крови, брызнувшей из ноздрей, припрыгивая в тесном тамбуре, взвизгнул:
– Моего друга Мишку помнишь? В прошлом году, помнишь, гад такой? Часы помнишь, падла, золотые? Вот тебе за часы! Вот тебе! На! Сука! Убью гада! Снова сяду, а живым не выпущу…
Он ударил во второй, в третий раз, разжигаясь и подбадривая себя. Мужик мигал и размазывал кровь; он не сопротивлялся, а только закрывал лицо и отворачивал голову, подобострастно, смиренно, чтобы покорностью, с которой он, осоловело мигая подбитыми глазами, переносил удары, умиротворить Евланова, таскавшего его как большое соломенное чучело; он даже не взглянул на Шаутина, чтобы не обязывать его заступаться. Тем не менее, Шаутин пробовал вмешаться, схватил Евланова за руку, но тотчас отпустил: а может, не надо? Ведь т а к не бьют на за что ни про что. Может, и впрямь за друга? Непререкаемость действий сбивала с толку: Евланова, похоже, не заботило, что Шаутин здесь и все видит. И все же Шаутин чувствовал, что что-то тут не так. Он снова схватил Евланова за плечо, сказал как можно тверже, с угрозой в голосе: «Уймись!» – но тот лишь оглянулся оловянными кровавыми глазами – и Шаутин, опять засомневавшись, отпустил его. С тоской, стыдом и беспокойством. Да ну вас всех! Сам черт не разберет, чего вы не поделили!
В это время в тамбур вошел мужчина в очках и в шляпе. По-заячьи робко, украдчиво он посмотрел на Шаутина; тот, чтобы оправдать свое невмешательство, подчеркнуто невозмутимо курил; и тогда новый очевидец так же, как Шаутин несколько минут назад, остался и с тем же напускным безразличием стал закуривать, показывая, что только за тем и вышел. Положение становилось совсем непристойным: двое смотрели, как бьют третьего. Шаутин поерзывал; он бы ушел, если бы не чувствовал, что ему все-таки следует остановить драку. Он томился в бессилии. А Евланов распалялся и зверел; так зверел, что даже если бы действительно существовали золотые часы и Мишка, пострадавший от этого жалкого мешковатого мужика, то и тогда кара не соответствовала бы проступку. Самое же унизительное заключалось в том, что Шаутин знал, что нет никакого друга Мишки и никаких часов, а все это придумано, чтобы сбить с толку, нейтрализовать, предотвратить его заступничество. Начинал понимать это и очкастый в шляпе; и едва Шаутин по его глазам определил, что он это понимает, им обоим стало так невыносимо стыдно, так гадко и противно, что они – сперва Шаутин, а потом и очкастый, – дернулись к Евланову, который, хотя и вошел в раж, почувствовал угрозу с тыла и, держа мужика за грудки, втолкнул в туалет, надеясь, пока его не схватили, закрыться изнутри и продолжать избиение; он только предупреждающе оскалился. Мужик тоже угадал их намерение и оттого словно проснулся, заартачился, озлился, щерясь щербатым окровавленным ртом. И в это время драка, наконец, привлекла внимание бригады, кто-то выглянул и сипло крикнул: «Эй, Егора бьют!» – и в тамбур повалили фуфайки и лица, разгоряченные пивом, Шаутина прижали к огнетушителю, а шляпа очкастого, затертого людским напором, накренилась и очки свалились с перепуганного носа. «Я так и знал!» – затравленно подумал Шаутин, соотнеся вторжение лесорубов со своим заступничеством. Впрочем, он тотчас понял, что ошибся, что как раз наоборот – его и очкастого принимают за сообщником Евланова, стоявших на стреме. Страх, стремление оправдаться, инстинкт самосохранения – все это придало его действиям такую решимость, а его словам о невиновности – такую убедительность, что окружившая его негодующая толпа засомневалась. Пользуясь этим, отчаянно защищаясь, оставляя пуговицы, он стал продираться в глубь вагона, туда, где сидели опасливо и любопытствуя выглядывавшие пассажиры. Но весь проход был забит рабочими, и, пока он продирался, каждый норовил ударить его, так что под конец он тоже рассвирепел и, выпростав притиснутую руку, чувствительно заехал в ухо особенно наседавшему рыжему. Было стыдно и горько. Впоследствии, все это время, он мучился угрюмым стыдом, вспоминая, как продирался сквозь толпу бушевавших лесорубов, продирался, скуля и оправдываясь: «Я не виноват! Дурачье, разберитесь сначала!» – продирался всеми правдами и неправдами; как, прогнанный сквозь этот позорный строй, оскверненный оплеухами, вылез из пиджака, чтобы освободиться от державших его рук, и, в разодранной рубахе, шатаясь, чтобы пассажиры ему посочувствовали, униженно побрел по проходу; и особенно мучительно было вспоминать потом свои громкие слова, сказанные сквозь слезы, в бешенстве бессилия обращенные ко всему вагону: «Что вы сидите! Помогите! Не видите, что ли!» Эти слова венчали дело; это был последний ошметок грязи, которым он себя залепил, ибо эти слова были полны уничтожающей двусмысленности. Кому помочь? Тебе? За что? За то, что ты смотрел, как избивают неповинного человека? В чем помочь? Помочь удрать? Может, тебе пиджак принести, который ты бросил, спасая шкуру?
Через несколько минут поезд прибыл в Логатов. Изрядно побитого Евланова сдали в милицию. Шаутин рассказал, как было дело, и, не дожидаясь, когда допросят Егора, ушел. Но и один, посреди ночных тревожных улиц, он чувствовал, что поступил подло. Когда подъезжали, уже готовый к выходу, он столкнулся в тамбуре с Егором. Тот стоял возле зарешеченного окна и утирался носовым платком, предупредительно покинутый всеми; при появлении Шаутина съежился, полез за папироской. Шаутин, увидев его, вновь замкнулся лицом; разговаривать было не о чем, обоим было неловко. Закуривая, Егор вдруг спросил:
– Ты куда едешь-то?
– В Логатов, – ответил Шаутин.
– Спасибо за выручку.
Шаутин взглянул на него подозрительно, не издевается ли, и произнес:
– Какая, к черту, выручка!
«Как тебя выручать, – подумал он со злостью, – если ты перед ним навытяжку стоял, словно так и надо…»
Такое вот неприятное происшествие – драка в поезде.
Такое Шаутин продемонстрировал непротивление злу насилием: не вступился за слабого, спасовал. И, разумеется, такое свое поведение простить себе не мог, вспоминал о нем, переживал. Это воспоминание преследовало его, оно всплывало без спросу, непроизвольно, вслед за минутным счастьем, как будто за тем, чтобы омрачить его, на вечеринке, с женщиной; оно отравляло жизнь. Так что отчасти он даже свыкся с ним, полюбил смаковать его. Он представлял, что сумел бы постоять за себя и отомстить за зряшное унижение, если бы встреча повторилась. Этим циклом самообвинения и мести все заканчивалось.
Встретившись с Евлановым на базаре, Шаутин задался вопросом, что его так раздражает в этом парне и почему ему так необходимо расквитаться с ним. В его ли это силах? Полегчает ли ему, если он восстановит свое доброе имя и справедливость? «Не лучше ли признать, – думал Шаутин, – что я далеко не смельчак, не сорвиголова, не корсиканец какой-нибудь, который решился на кровавую вендетту? Может, мне лучше забыть все и смириться? Плетью обуха не перешибешь. Какой из меня мститель, к черту! Да, но с другой стороны мне необходимо воспитывать волю, а не смиряться. Ведь чтобы жить, жить счастливо, уверенно, нужно побеждать, преодолевать свои слабости. Ведь это аксиома: каждый день идти на бой за жизнь и свободу, чтобы быть достойным их».
И Шаутин стал и с к а т ь в с т р е ч.
Однажды в воскресенье вечером он вышел из дому, надеясь на такую встречу, надеясь как-нибудь узнать, где живет его супостат. Вышел будто брачащийся лось. Затрубил громко и призывно. Однако на его трубный глас никто не отозвался. Побродив около часу, Шаутин остыл, подумал, что сегодня ему, вероятно, не повезет, и повернул обратно. «И что за развлечение я себе выдумал? – подумал он с насмешкой. – Сидел бы сейчас у Ленки, пил чай с тортом…» У Шаутина была хорошая женщина, Елена Зиновьева, и дело шло к свадьбе. Но теперь, поруганному, ему и с ней было неприятно видеться. Было вообще неприятно делать что бы то ни было, не восстановив прежде свою честь…
На ловца и зверь бежит, и в этот вечер Шаутину повезло.
Евланов стоял на крыльце пивного бара с двумя приятелями, которых Шаутин тоже встречал прежде – в пивнушках, в забегаловках. Шаутин тотчас сообразил, что нужно делать, и непринужденно, как если бы шел домой, свернул в подъезд соседнего дома. Для наблюдения подъезд не годился: пришлось бы выглядывать, привлекать внимание. Поэтому он поднялся этажом выше, чтобы наблюдать за Евлановым из окна на лестничной площадке. Из окна проглядывалась вся улица и крыльцо бара. Накурившись, Евланов с приятелями снова вошли в бар. «Налижутся сейчас», – подумал Шаутин. Ждать пришлось долго; сидя на отопительной батарее и поглядывая в окно, Шаутин терял сыщическое познавательное любопытство, тайную власть мстителя, который забавляется отсрочкой мести; он опять заскучал, засомневался, даже подумал, что все это глупость, а жизнь – она какая-то до того простая, величественная, что все эти искусственные с нею заигрывания, все эти мелкие страстишки вокруг нее почти непристойны. Он собирался покинуть свой наблюдательный пункт, руководствуясь этим отрадным соображением, но в это время Евланов и его друзья вывалились на крыльцо, хохоча и толкаясь, – широкие, открытые парни. Подшофе они вели себя очень непринужденно: чувствовалось, что теперь им сам черт не брат. Праздно, вальяжно, обнявшись они толклись и уходили по середине улицы, не обращая внимания на злые гудки автомашин. Веселые парни, дружная компания. Шаутин двинулся следом. На перекрестке один из них распрощался с двумя другими; вслед ему прокричали:
– Так не забудь: сегодня в десять!
Тот вяло отмахнулся: мол, знаю без напоминаний.
Они свернули с проезжей части и теперь не спеша шли по тому же тротуару, что и Шаутин. Он хоть и медленно, но приближался к ним. В его расчеты не входило понапрасну мозолить им глаза; нужно было узнать, где Евланов живет, встречаться же с ним, с выпившим и потому наверняка агрессивным, сегодня Шаутин не испытывал никакого желания. Не дай бог, опознает еще. Можно было перейти на противоположный тротуар либо вообще повернуть, однако (для себя) это означало бы, что он струсил, а этим подонкам только покажи, что ты их боишься, моментально пристанут. Поэтому, хотя его так и подмывало стрекнуть в ближайшую подворотню, Шаутин упрямо, не замедляя шаг, шел на сближение. Парни вдруг остановились, нагло ухмыляясь, и теперь уже было ясно, что они поджидают е г о. Шаутин похолодел; страх, знакомый ему в такие вот решительные минуты, сковал душу и разум, сердце бешено стучало, и пульс его отдавался в висках. Но этот страх не сломил самолюбивого упрямства; внутреннее упорное достоинство подсказывало ему, что паниковать нельзя; он скрепился и отчужденно, вызывающе и вместе с тем робко, вопросительно, бледнея посмотрел на Евланова. Пытался смотреть прямо в глаза, но не выдерживал – опускал взгляд. Чувствовал, что от страху с ним вот-вот случится медвежья болезнь.
– Слушай, друг!.. – непререкаемо загораживая дорогу, сказал Евланов. – Ты не за нами ли шастаешь? Я тебя что-то часто встречаю.
Евланов напустил на себя суровость и стал похож на молодого волка.
Страх достиг предела, но, при свидетеле и сохраняя достоинство, нельзя было обнаруживать его, поэтому, странно косноязыча под немигающим взглядом знакомых оловянных глаз. Шаутин ответил:
– Ну, так что же из того?
Чувствуя, что сдержанностью и одновременно уклончивостью подтверждает догадку Евланова, Шаутин легонько отстранил его, намереваясь пройти. Улица, как на беду, была пустынна: никого, кто мог бы вмешаться…
– Нет, ты постой! – вдруг заорал Евланов, наскакивая по-петушиному, ущемленный отстранительным жестом. – Где-то я тебя видел, и ты против меня выступал!
– Не выступал я против тебя, а прикурить просил, – нашелся Шаутин. – На улице…
Он понял, что не убедил Евланова, что эта образина, тужась скудной мыслью, действительно связывает с ним какое-то «выступление», не уйдет, пока не вспомнит, и драки не миновать; он и петушится-то именно для того, чтобы развязать драку. И Шаутин внезапно хладнокровно успокоился: он спокойно, презрительно посмотрел в круглые глаза Евланова и тихо, осевшим голосом, пренебрежительно и вместе с тем мягко, но так, чтобы сквозь мягкость прорывалось бешенство, сумасшедшая решимость в случае неповиновения даже убить, и напускная и в значительной мере действительная, сказал:
– Отойди.
Это подействовало, но Евланов не испугался, а как бы удивился дерзости. На миг самообладание покинуло Шаутина, потому что он понял вдруг, что в Евланове злоба не человеческая и нормированная, а патологическая. Болезненно побледнев, он готовился к худшему, но в это время второй парень, стоявший в соучастно-угрожающей позе, переменился в лице и сказал:
– Гоша, пошли отсюда: милиция!
Еще не видя сзади патрульной милицейской машины, но уже поверив, что избавлен, Шаутин отодвинул Евланова, зная, что драка ему сейчас даже выгодна.
– Гоша. Не связывайся с ним… Вспомни вчерашнее!
Евланов, очевидно вспомнив это «вчерашнее», встрепенулся, и оба, один – уговаривая, второй – упираясь, скользнули во дворик частного деревянного дома. Шаутин, точно во власти сна, чувствуя, что побежать на виду у патруля будет недостойно, ускорил шаг. Он не оборачивался, чтобы не знать, как далеко машина, но уже слышал жужжание мотора. Когда он наконец оглянулся, то увидел, что она сворачивает на перекрестке. И тогда он бросился бежать. В носу свербило от запаха распаренных репейников. Он бежал по кривому переулку, не переводя дух, до самой реки, а там спрятался в ивняке (и даже не спрятался, потому что прятаться опять-таки было бы недостойно, а просто вошел в кусты) и прислушался, сдерживая рвущееся дыхание, оглохнув за гулкой стукотней сердца. Кусты сухо щекотались листьями; ему вдруг вспомнилось, что в детстве, когда играли в прятки, он так же, как сейчас, замирая в азарте, спешил схорониться, пока тот, кто водит, добормочет свою считалку; и как тогда, ему захотелось с размаху скатиться в ложбину, ушибиться о плотную землю, чтобы ощутить наслаждение игрой. Он присел на корточки за кустами и притаился.
И вовремя, потому что Евланов и его приятель уже перелезали через забор совсем неподалеку от того места, где он затаился. Хвастливо, возбужденно, как удачливые налетчики, скрывшиеся от погони, они поспрыгивали на землю и двинулись в его сторону. Он присел ниже и поджался. Только бы им не взбрело в голову заглянуть сюда по малой нужде.
– Где-то я его видел, а где – не помню, – сказал Евланов. – Пачка эта мне знакома, точно говорю.
– Склероз у тебя, Гоша, на почве алкоголизма. Может, пил где с ним?
– Нет.
– Ну, ты думай, а я пошел, мне некогда.
– Давай! В десять – как штык. Мы ждать не будем, – сказал Евланов.
– А где ты денег-то возьмешь?
– Знаю одно место…
Они расстались. Евланов пошел дальше по берегу, а его приятель свернул в переулок.
Шаутин уже не напрягался, и сердце выровнялось, как и тогда, в детстве, если водящий, озираясь, ощупными криулями крался к нему, чтобы застукать, но поворачивал, разыскивал и застукивал других, а в ложбину все не догадывался заглянуть, так что пропадал интерес к игре, и хотелось крикнуть: «Да тут я, тут!»
Евланов едва маячил, когда Шаутин вышел из укрытия. Он двинулся было домой, но подумал, что ведь так и не узнал, где Евланов живет. «Впрочем, зачем опять нарываться на неприятности? Узнаю в адресном столе. – Он замедлил шаги и остановился. – Ну конечно, всегда ты так, на полдороге застреваешь! Надо все выяснить до конца. До конца! Чтобы не мучиться больше! Разумеется, легче забиться в норку, как пескарь, – премудрый пескарь, который любит свою тоску бездействия… Просто посмотрю, где он живет, а все остальное в другой раз».
Опасность миновала, но Шаутин не хотел дать себе передышки. Он злился на себя за то, что так перепугался, спасовал при этой встрече; в нем закипал гнев, поднималась ярость. По сути дела, его снова унизили, он снова смалодушничал. Мысль об этом приводила его в бешенство.
Он старался не терять Евланова из виду, полнясь упрямством, как обиженный мальчик, который убегал, прятался, дрожал, трусил и который еще надеется отомстить уходящему обидчику, хотя и не знает как. Эта черта была ему свойственна с детства: он не прощал обиду и, ослепленный гневом, снова и снова лез на рожон. Снова проигрывал и снова лез. И так до полного изнеможения.
Они уходили к окраине. Тропинка глохла, вилась по-за огородами среди свалок, нещадно вонючих в густом теплом вечернем воздухе. Наконец огороды, сбегавшие к реке, кончились, начинался луг и поле. Евланов перелез через изгородь последнего дома, наклонился к грядке, сощипнул луковое перышко – и пропал. Шаутин, упустив его, побоялся идти задворками; ближайшим проулком он вышел на улицу. Он легко подсчитал номер последнего дома по левой стороне. Улица Набережная, дом №96. В нем шевельнулась мстительность. В самую пору было уйти, но он медлил: его гордыня не была удовлетворена, недовольство собой не исчезло, интерес сохранялся.
Уже сильно свечерело. Из калитки напротив вышла босая девчонка с ведрами, простодушно оглядела незнакомца, прошлепала к колонке; пока она нацеживала воду и, скособочившись, возвращалась, Шаутин бездельно переминался. А когда калитка захлопнулась за нею и в воздухе повисла угомонная тишина, уютная от мягких огней, сочившихся сквозь зашторенные разноцветные окна, тишина, подчеркнутая отдаленными паровозными гудками, Шаутин вгляделся, вслушался в направлении дома №96, по-кошачьи подкрался к нему, озираясь, не наблюдает ли кто за его странностями, юркнул в ломкие акации, забился под стену, обращенную в поле и ограждавшую от посторонних взоров с улицы, и затих, чтобы сквозь шелест разбуженных веток различить дыхание погони. Но ничего не различил, любовно, ласкательно подумал про себя: «Игрок! Доиграешься…» – и ему захотелось хихикнуть. За воротник укатилась капля росы – Шаутин нервно передернул плечами.
Вдруг окно над его головой распахнулось и оттуда вылетел горшок с геранью.
– Что ты делаешь, изверг? Я соседей позову… – продребезжал старушечий голос.
– Мамаша, все соседи легли бай-бай. – Шаутин узнал Евланова. – Деньги! – или я устрою вам неприятности. Я ясно выражаюсь?.. Ты, когда легавый бумагу давал, подписывал или нет? Подписывал. Знал, что вернусь? Знал. Зачем подписал? Деньги на бочку, а то я тебе устрою сладкую жизнь.
– Сынок, отдай ты ему, проклятому. Смотри-ка, он весь трясется, бешеный какой. Не связывайся с ним, Христа ради, пусть уйдет.
Старуха говорила скоро, задыхаясь. Застучал отодвигаемый стул.
– Ты меня знаешь… Ну, вот, давно бы так. «Милиция»! У меня милиция вот где сидит. А накапаешь – пиши завещание. Я из-за тебя, падла, четыре месяца на лесоповале пахал.
Шаутина лихорадило. Он обреченно вслушивался, не смея шевельнуться, выпрямиться, вдохнуть; он представлял Евланова с ножом, старуху и того, третьего, вероятно, ее сына, который боком подвигается к серванту, открывает шкатулку… Ему опять, как и тогда, в поезде, захотелось уйти, чтобы не свидетельствовать, чтобы не знать, чем кончится, не отягощать совесть, забыться, смолчать. Он должен был войти сейчас в дом и положить предел истязательству, но он не смел. Гнев обуревал его, когда дело касалось его лично; когда же препирались другие, он предпочитал наблюдать…
Но тут произошло неожиданное. Шаутин, отвлеченный своими переживаниями, задумавшись, проворонил момент, когда Евланов, получив деньги, вышел во двор. Он очнулся, только когда вблизи уже шелестели его шаги; сообразив, что в комнате давно утихло и, значит, это Евланов, Шаутин, не помня себя, побежал в поле, но, испугавшись, что Евланов его увидит в столь трусливой роли, повернул обратно, подбежал к окну и вскарабкался на подоконник, разбросав цветочные горшки. Он смутно понимал, что делает, но в эту минуту и в роли позорного соглядатая ему не хотелось встречаться с Евлановым. Вытаращенные глаза, писклявый вскрик чистенькой старухи, оборонительное двуперстие ее вскинутых рук, застылый, неочухавшийся, нутряной взор толстогубого мужика, неопределенно знакомого беспомощностью и глубокой непротивленческой грустью, черепки на полу и переполох, – все это, взыскующее, обременительное для совести, все-таки меньше ужасало, чем расплатные шаги за спиной. С какой-то дьявольской изобретательностью угадав, что эти двое еще не скоро опомнятся, он, соскочив, бесшумно прикрыл окно и быстро зашторил его, успев, однако, заметить, что Евланов, выйдя из-за угла, привлеченно остановился. Он испуганно отстранился от окна и сказал, срываясь и не договаривая:
– Я… Где дверь?
Старуха, готовая, казалось, выстрелить глазами, подчиненно и заторможенно, как пленный после окрика, указала на дверь. Он ринулся туда и закрыл ее на крючок; прислонился к косяку, но тут же сорвался, прокрался к шторе и, прячась, отодвинул: Евланов стоял на том же месте. Шаутин зацепенел и словно бы задумался. Старуха, загипнотизированная целенаправленными прыжками незваного гостя, его уверенным хозяйничаньем, молчала: ее сбивало с толку, что новый грабитель сам кого-то боится. Первым очнулся ее сын. Он поднялся с дивана, шагнул и сказал веско и боязливо:
– Вам кого?
Шаутин длинно посмотрел на него, усиливаясь понять вопрос.
– Я ищу… Он был здесь?
Шаутин затруднялся ответить исчерпывающе, но скрыть, что залез в окно с перепугу; лучше уж дать понять, что он ищет Евланова. К тому же, его беспокоило, что он уже где-то видел этого мужика. А когда тот уже поднимал руку, чтобы удостоверить, что Евланов здесь был, и указать, где его можно найти теперь, Шаутин, опасаясь, что его прогонят, и подыскивая другой вариант для оправдания своего вторжения, сказал с гримасой человека, которого не поняли:
– Нет, нет! Я знаю… – Он опять направился к окну, якобы затем, чтобы проверить, там ли Евланов, запнулся за горшок и, тронув штору, отдернул руку: – Я знаю, знаю! Я думал, что он все еще здесь. А он, значит, уже ушел?..
– Ушел он, ушел, только что! – опамятовалась старуха; в ее словах было безудержное желание выпроводить гостя. – Да вы его догоните, он только что ушел…
Суетливо, поспешно, – мол, теперь он все уяснил, – Шаутин пробормотал зачем-то спасибо, которое обожгло его стыдом; за спиной напряженно ждали, когда он уйдет, подталкивали, выпроваживали глазами; уже взявшись за дверную ручку, он сиротливо оглянулся – и ожидательные взоры уперлись в лицо, и в них был страх, что он останется. Он снял крючок…
И в комнату, щерясь, вломился Евланов.
– Что за шум, а драки нет! – развязно сказал он.