
Полная версия
Постмодерн и его интерпретации
Термин «символический обмен» Бодрийяр заимствовал у Жака Батая. Согласно Батаю, мы уделяем мало внимания трансгрессии, радикальному преодолению социальных запретов, неучету целей рода в индивиде. Сейчас наступил конец эпохе порядка, разумности, полезности. Эпоха трансгрессии – это эпоха чрезмерности, суверенности, эротизма. Экономика бесцельных растрат первична по отношению к буржуазным экономикам, опирающимся на полезность и прибыль. Нарушая границы, необходимые для его сохранения, индивид утверждает свою суть. Экономики в рациональном смысле, по мнению Бодрийяра, вообще не существует, поскольку подлинным основанием движения вещей служит именно символический обмен. Хотя западный человек и создал общество, основанное на рынке, он продолжает жить в мире, двигателем которого выступает потлач как отрицание ценности82. Общество потребления расточительно, но в этом оно не оригинально: все общества во все времена расходовали и потребляли сверх необходимого. Рационализм и порожденная им экономическая наука всегда настаивали на принципе полезности, считая расточительство аморальным, однако Бодрийяр считает, что расточительство не иррационально, а напротив, несет положительную функцию.
Ритуальная бесполезность и «издержки ни на что» – мощный фактор производства ценностей, различий, смысла. Поэтому потребление следует рассматривать как растрату, то есть производительное расточительство. Потребление, утверждает французский философ, – это не пассивное состояние поглощения и присвоения, но активный модус отношения к вещам, коллективу, миру в целом, универсальный отклик на внешние воздействия. Потребление в собственном смысле слова возникло лишь в современном обществе и представляет собой деятельность систематического манипулирования знаками. Вещь сама по себе не может потребляться; чтобы стать объектом потребления, она должна сделаться знаком, обретающим смысл в соотнесенности с другими вещами – знаками. Потребляются не сами вещи, а отношения. Бодрийяр пишет, что вещи – «это бытовая мифология, в которой гасится наш страх времени и смерти»83. Потребление примиряет человека с самим собой и с его группой, страхи и неврозы «снимаются ценой успокоительной регрессии в вещи, которая дает всестороннюю поддержку образам Отца и Матери…»84.
Американскому экономисту Джону Гэлбрейту (1908—2006) было свойственно разделять потребности людей на «естественные» (свойственные человеку как органическому существу) и «искусственные» (вызванные к жизни выпускаемыми производством товарами). Он считал, что естественные потребности необходимо полностью удовлетворять, тогда как к искусственным потребностям надо относиться с осторожностью: выделять наиболее разумные из них, те, которые могут претендовать на удовлетворение, и отбрасывать те, которые продиктованы стремлением к роскоши и расточительству. Так он думал побороть тотальную диктатуру производственной системы. Бодрийяру морализаторство по поводу потребительства и связанные с этим гуманистические сентенции были чужды. Он не делил потребности на естественные и искусственные, потребности вообще не существуют по отдельности, изолированно; по его мнению, следует говорить о «системе потребностей», которая в целом и составляет «продукт системы производства»85. Любая потребность может быть удовлетворена взаимозаменяемыми предметами, так что в результате естественные потребности не имеют отличий от искусственных, все потребности в совокупности жестко определены системой производства.
Бодрийяр был категорически не согласен с понятием «естественных» потребностей. Гипотеза «естественных» потребностей, выступающих основой обменов и потребления, говорит он, является, по сути, магической мыслью. Экономисты видят возможность соединения субъекта и предмета лишь благодаря потребности. С позиции теории потребностей получается, что человек каким-то чудесным образом нуждается как раз в том, что производится и предлагается на рынке. Для того чтобы эта потребность существовала, в человеке всегда заранее должно присутствовать соответствующее виртуальное требование – «естественная» потребность в новой марке автомобиля или сотового телефона. Эти шулерские спекуляции вытесняют вопрос о целесообразности порядка производства и делают принудительную систему потребления «естественной». Но еще совсем недавно человек не имел потребности ни в автомобиле, ни в телевизоре, ни в холодильнике, ни в стиральной машине, ни в компьютере. По Бодрийяру, потребности – это не врожденное спонтанное влечение или антропологическая возможность, не потребительская сила, «освобожденная» в обществе изобилия, а сила производительная, затребованная функционированием самой системы. Свойства вещей существуют только тогда, когда мы приписываем им социальные значения. Иными словами, «потребности существуют лишь постольку, поскольку система имеет в них потребность».
По сути, Бодрийяр само тело человека считает технологическим продуктом. Структура знака пребывает «в самом сердце формы/товара» и наделяет последнюю эффектами значения, так что вещи становятся средствами коммуникации, управляющей общественным обменом. «Сегодня потребление… задает как раз ту стадию, на которой товар непосредственно производится в качестве знака, стоимости/знака, а знаки (культура) – в качестве товара»86. В эпоху постмодерна производящая масса вытесняется массой потребляющей. Потребители – это индивиды-знаки, погруженные в мир знаковых отношений, которые отделяют их от действительности.
Критическая работа Бодрийяра нацелена на освобождение политической экономии от иллюзий потребительной стоимости. Он отмечает, что в эпоху размножения знаков экономика сменилась трансэкономикой, фиктивной экономикой. Единственная реальность экономики – безудержный кругооборот капитала. Даже если в системе произойдет обвал, равновесие реальной экономики не будет нарушено. Сфера спекулятивных оборотных капиталов автономна и к реальности отношения не имеет. Примирить фиктивную экономику с реальной невозможно, говорит Бодрийяр, фантазм нельзя переместить в реальность. Поэтому «двойник мира» попросту изгоняется, а мы продолжаем жить в его угрожающей тени.
По Бодрийяру, символическое насилие вписано в знаки, в том числе в знаки революции. «Человеческое» задает своего структурного двойника – «нечеловеческое». Поэтому прогресс – это продолжающаяся дискриминация, объявляющая «других» «не-человеками», то есть несуществующими. Если для дикаря, считающего себя «человеком», другие – это нечто иное, то для цивилизованного человека, живущего знаком универсальной «человечности», другие – суть ничто. Водораздел отчуждения проходит между «человеком» и «не-человеком». С развитием культуры определение «человеческого» сужается. Бодрийяр предполагает, что в эпоху окончательной универсализации «человека» все люди от этого понятия будут отлучены, останется лишь концепт «человека», сияющий в пустоте. Ныне система ликвидировала миф о первоначале и референтности, заменив его мифом о бинарности, ярко выраженном в коде ДНК. Ликвидация мифа о первоначале есть ликвидация внутренних противоречий системы: больше нет никаких реальности и референции, с которыми можно сопоставлять систему, а значит, нет и противоречий. Так ликвидируется миф о конце системы, то есть о революции87.
Масса как аналог «черной дыры»
Уход масс в область «частной», повседневной жизни – это форма отчуждения, сопротивления политическому. Масса не революционна, она бессмысленна. Техника, наука и знание вообще превращаются в магические практики и сводятся к зрелищности. Само потребление симулируется и превращается в потлач, отменяющий потребительную стоимость. Экономика утратила рациональность, массы сделали ее асоциальной и перестали ориентироваться на политэкономию. Социальное, утверждает Бодрийяр, не является универсальной структурой человеческого бытия. В своей основе вещи никогда не были социальными, они всегда приходили в символическое, магическое или иррациональное движение. Существовали общества без социального и без истории. По мысли французского философа, ныне социальность уходит в прошлое.
Бодрийяр полагает, что для Запада время революционных потрясений прошло, все мыслимые формы освобождения осуществились, позади остались политические и сексуальные революции, освобождение женщин и защита прав детей. Все освобождено, но общество продолжает двигаться по инерции в том же направлении, как бы разыгрывая «спектакль по ранее написанному в действительности или в воображении сценарию»88. С помощью идеи спектакля Бодрийяр стремится выразить впечатление от общественного процесса, который лишен живых чувств, своего смысла и предназначения. Так, политика лишилась идеи, но «политические деятели продолжают свои игры, оставаясь втайне совершенно равнодушными к собственным ставкам»89. Линейный прогресс ушел из общественной жизни, вместо него появилось движение по кругу, все выходит за свои пределы, происходит смешение идей, жанров, сфер общественной жизни.
Сегодня массы упраздняют систему, не восставая против нее, но подталкивая ее к функционированию по законам «гиперлогики»: потребление в отсутствие потребительной стоимости. Подобно солдату Швейку, массы расшатывают всю конструкцию именно потому, что следуют ее законам. Те, кто стремится «улучшить мир», просто работают на систему. Бодрийяр сопротивляется идее сопротивления: сопротивление как элемент критического и деструктивного мышления не адекватно современности90. Интегральная реальность поглощает любую негативность, а значит, надежда на сопротивление и противопоставление ценностям контрценностей представляет собой иллюзию. В нашей ситуации, считает Бодрийяр, можно делать ставку только на сингулярность, которая не сопротивляется, потому что конституируется в некоем «отдельном» мире со своими правилами игры. Речь больше не идет ни о «народных представителях», ни об «общественном договоре»: происходит
«трансполитическая дуэль между стремящимися к тоталитарному самоуправлению инстанциями и ироничной, строптивой, агностической, инфантильной массой, которая больше не разговаривает, а ведет переговоры»91.
Бодрийяр задается вопросом о том, можно ли верить в модерн и прогресс после Третьего рейха, Освенцима и Хиросимы. Постмодерн – это отчаянная попытка продолжать жить с осколками ушедшего понимания мира. Мы знаем не реальность, но лишь явления, за которыми она скрывается. Все человеческое знание и философия имеют дело с мертвыми явлениями, мы живем в мире явлений и потому потратили впустую две с половиной тысячи лет, пытаясь почувствовать свою защищенность реальностью. Возможно, это наша величайшая и непознанная трагедия.
Таким образом, по Бодрийяру, теория предшествует миру. Это значит, что мир существует постольку, поскольку мы даем ему названия и подбираем слова для того, чтобы его описать и попытаться разгадать его тайны. Мы живем внутри дискурса, за пределами которого ничего человеческого не существует. Это значит, что все потуги описать мир – речь, письмо, живопись, фотография, скульптура и т. п. – всего лишь симуляции. Нам никогда не познать реальность, скрывающуюся за явлениями. А инструменты для описания этих явлений (письмо, искусство и т.п.) зависят от языков, которыми мы пользуемся. Нам никогда не постичь универсальный смысл происходящего в мире, хотя смыслы распространяются повсеместно.
Ценность научной мысли обретается в ее поэтическом измерении – измерении квантовой теории и принципа неопределенности Гейзенберга. Все лучшее, что было в науке, говорит нам о непостижимости вселенной и пропитано искусством и поэтикой. Наука прекрасно понимает, что у нее нет никакого контакта с реальностью и никакого контроля над ней. Человеческой мысли нужны открытые горизонты. Общественные науки продуцируют метаязык, тогда как не-технократическая Наука позволяет нам соприкоснуться с нереальным миром. Для Бодрийяра наука была связана не с верой или знанием, но, скорее, с поэтическим, загадочным, непостижимым. Наука с большой буквы обращается к абсолютной непостижимости вещей, тогда как наука с маленькой буквы возится со своими моделями и картами и имеет дело с куда менее интересными эмпирическими вопросами. Так же как всякая «Истина» – это истина лишь до тех пор, пока ее не опровергнут, все теории на поверку оказываются выдумками. Задача теории в том, чтобы придумать по возможности самую интересную историю.
Постмодерн, по мнению Бодрийяра, утрачивает двухвековое господство социального, освобождается от него. Просвещение базировалось на принципе рациональной коммуникации. В его основе находился императив морализации сообщения: лучше информировать, чтобы лучше социализировать и создавать все больше сознания. Но для современной эпохи характерно падение спроса на сознание, и поэтому социализировать оказывается нечего. На место «социума» приходят «массы», поглощающие информацию, даже не переваривая ее. Одновременно происходит смерть субъекта как носителя познавательной активности. Причиной этого процесса явилось распространение новых средств массовой коммуникации. Тотальность информированности лишает способности отличать истину от фикции, а реальность – от симуляции. Подобия, образы опережают реальность в качестве симулякров таким образом, что реальность оказывается лишь симуляцией симулякров. При этом содержание сообщения теряет значимость, что ведет к атрофии сознания.
Бодрийяр известен как один из самых радикальных ниспровергателей гуманизма. По его мнению, новый интерес к гуманизму есть, но это не гуманизм эпохи Просвещения, от которого мы все более и более отказываемся. Он видел в стремлении к гуманизму упрощение человеческого бытия во всей его сложности и опасность насилия. Концепция человеческого бытия как бытия, способного реализовать свои высшие ценности и идеалы, представляет собой редукцию амбивалентной конституции человеческого существования, которое складывается одновременно из положительных и отрицательных ценностей и практик. Бодрийяр считал гуманизм попустительством негативным тенденциям виртуализации. Человечество не может реализовать свои идеалы, а потому всегда реализует нечто совершенно противоположное тому, что оно больше всего ценит. По словам французского философа, гуманизм становится жертвой своих собственных действий и неизменно терпит поражение. Он отворачивается от того факта, что человек не может адекватно управлять своей жизнью. Гуманизм центрирован на культуре, но бросает людей в тюрьмы и препятствует им стать тем, кем они хотели бы быть.
Бодрийяр – радикальный критик оптимистического представления о человеческом бытии. Его антропологическая критика чрезвычайно важна для тех, кто надеется изменить жизнь человека, для тех, кто рискует забыть о разнице между своими желаниями и реальной возможностью изменить мир. Кто полагает ценности, тот отгородился ими от окружающего мира. Терпимость и нейтральность позиций часто оборачивается своей противоположностью, враждой, как только речь всерьез заходит о конкретном осуществлении этих ценностей. Самое страшное, по Бодрийяру, – это слепое, автоматическое осуществление высших ценностей, пусть даже такой ценностью будет человек, потому что ради них люди бывают готовы совершить худшие деяния.
У Бодрийяра крайне пессимистичный взгляд на возможность сближения различных культур. Существование другой культуры вблизи от своей может нести угрозу существованию последней. Такими безнадежными оказываются у Бодрийяра перспективы мультикультурализма.
«Ни Марокко, ни Япония, ни ислам никогда не станут западными. Европа никогда не заполнит пропасть современности, отделяющую ее от Америки. Космополитический эволюционизм – иллюзия, и, как и подобает иллюзии, она лопается повсюду»92.
§5. Зигмунт Бауман: мы оказались в неизвестном мире
«Сумасшедшими» являются лишь неразделяемые смыслы. Безумие перестает быть безумием, если оно коллективно» (Зигмунт Бауман. Индивидуализированное общество. М., 2005)
Английский философ и социолог Зигмунт Бауман (1925—2017) – один из наиболее известных сегодня исследователей постмодернизма. Его концепция «текучего модерна» коренным образом изменила наше представление о современной социальной реальности. В своих работах он дает анализ исторических изменений, которые произошли в человеческих обществах, обращая внимание в первую очередь на такие оппозиции, как оседлость – движение, традиция – новация, устойчивость – изменчивость, космос – хаос.
Бауман обращает внимание, что на протяжении многих веков люди жили в условиях традиционного, аграрного, феодального, доиндустриального общества, занимались сельским хозяйством. Затем они перешли к модернизации, превратились в горожан, стали работать на заводах и фабриках, обнаружили себя условиях капитализма, модерна, индустриального общества, поверили в прогресс. Традиционное общество, жестко детерминировавшее жизнь индивидов, стало распадаться. Классический модерн, пришедший на смену традиционному обществу, провозгласил приоритет динамических ценностей – развития и совершенствования, движения вперед – к разуму и свету. Отвоеванное у Средневековья право на динамику, движение, безусловно, увеличивало свободу, но само движение осуществлялось в строго установленном направлении. Так возникла «твердая», «тяжелая», «жесткая» (solid) модификация современности – модерн, индустриальное общество. Модерн строился на жесткой дисциплине: вырабатывая новые «дисциплинарные практики», он заменил «старый порядок» на другой, более соответствующий реалиям.
С 70-х годов ХХ века люди стали говорить о постиндустриальном обществе, постмодерне, глобализации, обществе потребления. Некоторые социологи, например, Юрген Хабермас, считают, что проект модерна до сих пор не завершен, поэтому называют постмодерн «незавершенным модерном». По их мнению, тенденции, формирующие облик цивилизации начала ХХI века, представляют продукт естественного саморазвития модерна и вписываются в общий контекст эволюционной программы модернизации. Другие же полагают, что классическое общество модерна, воспитанное на протестантизме, Просвещении, научно-технической революции, ушло в историю. Сейчас люди живут в совершенно другом, особом мире, который нуждается в новом подходе, анализе и интерпретациях. Бауман исходит из того, что «постмодерн не есть преходящее отклонение» от «нормального состояния модерна». Это качественно иное, по сравнению с модерном, общество, не похожее ни на одно из прежде существовавших обществ. Он определяет новую разновидность общества как «текучий модерн» (liquid modernity)93.
Solid modernity – liquid modernity
Характеризуя solid modernity, Бауман указывает на то, что эпоха «тяжелого модерна» была временем «помолвки» между капиталом и трудом. Рабочие зависели от своего труда, который давал им средства к существованию, тогда как капитал зависел от найма работников, без которых он не мог воспроизводиться и возрастать. Типичная модель «тяжелого модерна» – фордистский завод, на котором люди служили «общему делу» и каждый выполнял приписанную ему функцию. Индивиды были включены в систему разделения труда, а их деятельность подлежала регламентации и контролю. Цели коллективных действий задавались «извне» или «свыше», основным субъектом социального управления, планирования и нормообразования выступало государство. Труд людей в таких обществах был монотонным и рутинным, но стабильным и долговременным. Люди строили жизненные планы с расчетом на длительную перспективу, долгосрочными были и их обязательства, и отношения с окружающими. Работники, занятые на заводах и фабриках периода модерна, были уверены, что на этих предприятиях при благоприятном стечении обстоятельств могла пройти вся их профессиональная жизнь. Ценилось то, что человек долго работал на одном предприятии, имел непрерывный стаж работы, становился мастером своего дела, уходил на пенсию с того предприятия, на которое устроился еще в юности. Возникали трудовые династии, культивировался коллективизм.
Сегодня, утверждает Бауман, ситуация совершенно иная. Условия труда меняются внезапно, не следуя твердой логике или внятным схемам. Лозунгом дня стала «гибкость», что применительно к рынку труда означает конец трудовой деятельности в привычном для нас виде, переход к работе по краткосрочным контрактам либо вообще без таковых, к работе без всяких оговоренных гарантий, но лишь до «очередного уведомления». Трудовая жизнь насыщается неопределенностью. Внезапно исчезают профессии, специальности, предприятия, отрасли производства. Современный молодой человек за свою карьеру вынужден будет многократно сменить место работы. Бауман определяет такой постмодерн как «модерн без иллюзий».
В эпоху постмодерна попечитель и контролер уходит в прошлое, и весь груз ответственности перекладывается на плечи самих атомизированных индивидов. Сегодня человеку приходится жить своим умом, принимать решения самостоятельно, без оглядки на государство, начальство, партию, вождя. Простой, рядовой человек становится свободен, но это не делает его более счастливым. Проблем в жизни людей не становится меньше, но искать пути их решения индивиды вынуждены в одиночку, а в случае неудачи винить приходится только себя. Социум становится индивидуализированным94. Современное общество определяется Бауманом – вслед за Ульрихом Беком – как общество риска.
Общество начала XXI века характеризуется, с одной стороны, быстрым усложнением экономических действий, а с другой – все более явной фрагментированностью человеческого существования. Бауман полагает, что противоречие между этими действиями и составляет основную дилемму современной жизни. Несложно заметить, говорит он, что при всей «индивидуализированности» социума в нем побеждают тенденции к самодостаточности хозяйственных действий, в то время как социальное начало становится все менее значимым: этнические, национальные, политические, семейные связи становятся эфемерными. В этом кроется основная причина того, что современное общество пропитывается антигуманизмом, а человек становится все более дезориентированным, ограниченным, беспомощным.
Государство модерна выступало в качестве оплота борьбы за лучшую жизнь. Модерн считал себя строем цивилизации, в которой на судьбу человека нанесен лоск гуманности. Наиболее значимыми признаками цивилизованного существования модерн определил свободу от страдания и других несчастий. Он надеялся, что свобода от страданий, от страха перед ними будет способствовать формированию личности в условиях свободы. Самостоятельность людей должна была сделать человека хозяином своей судьбы. Суверенное право действовать принадлежало государству, законодательным и исполнительным органам власти. Выражаясь словами Эрнста Кассирера, политические лидеры эпохи модерна оказались в роли «знахарей, обещавших излечить все болезни общества»95.
Самая серьезная дилемма эпохи модерна состояла в том, что возложение на государство ответственности за решение задачи всеобщего счастья приводило к злоупотреблениям и стало восприниматься скорее как усиление бремени, чем как освобождение от него. Обретение индивидом уверенности в себе и ответственности за себя в результате освобождения от любых ограничений становилось все более нереальным. Это привело к выводу, что
«если бы человек следовал лишь своим природным инстинктам, он не стремился бы к свободе; скорее, он выбрал бы зависимость… Cвободу же часто считают скорее обузой, чем привилегией»96.
Поскольку неизбежным спутником индивидуализации становится одиночество, освобождение индивида, как правило, сопровождается отстранением от свободы, чувством бессилия, желанием отказаться от своей индивидуальности, преодолеть чувство одиночества, растворившись во внешнем мире.
Во времена, когда шок, вызванный тоталитарными режимами большевиков и нацистов, был осмыслен, паноптикальная модель социального контроля Бентама оценивалась просвещенной публикой как точная модель современного государства и тенденция, внутренне присущая любой власти эпохи модерна. Причиной этой определенности было совмещение недовольства граждан необходимостью постоянно делать выбор и стремления политиков ограничить возможность выбора, а то и вовсе ее истребить. Затем происходит постепенное «разжижение», «расплавление» структур общества модерна. Система ослабляет свое давление на индивида. Новое поколение уже не боится пришествия Старшего Брата, оно верит, что метанарративы повержены навсегда, что тоталитарные амбиции государства ушли в прошлое. Однако вера в возможность установления справедливого строя серьезно подорвана. Крах демократической иллюзии предопределен как присущей неспособностью человека к самоутверждению, так и тем, что решающий удар по ней нанесен со стороны государства и одержимых властью правителей. Вера в спасительную миссию общества сегодня разрушена, делает вывод Бауман.
По его мнению, при переходе от «тяжелого» и «твердого» модерна (solid modernity) к «легкому» и «жидкому» (liquid modernity) главную роль начинает играть скорость движения людей, денег, образов и информации. Траекторию «текучего модерна» рассчитать почти невозможно. Долгосрочное планирование биографии и карьеры становится бессмысленным. Действующая сегодня «формула успеха» скорее всего не будет работать завтра. В такой ситуации нужно уметь быстро перестраиваться, чутко реагировать на внешнее окружение и его запросы, осваивать новые знания и навыки, быть готовым к любым изменениям. Когда ближайшее будущее не определено, о далеком задумываться не приходится. Жизнь совершается и переживается в настоящем.