Полная версия
Памяти моей исток
– Вот такие?
И развернув кусок газеты, показала свалявшийся тёмный комок. Митька от изумления открыл рот.
– Как ты думаешь, откуда эта волосня, с головы или …? – продолжала допрос улыбчивая жена.
– Во дура, да баба тут при чём? Это ты у меня должна была рассмотреть, где какие.
Наступило перемирие, но не надолго, до первой пьянки.
– Хоть поганенький, да свой, – думала и говорила Нина в оправдание, – и никто мне забор не обссыкает и в окно не заглядывает». Бабы ее поддерживали: это правда.
В канун рождества брат Николай с женой Нюсей приехали к старикам погостить и, если надо, помочь. К вечеру Колька незаметно, вроде до ветра, вышел из хаты и пропал.
Невестка нервничала, выходила на улицу, спрашивала свекровь, где он может быть. Глухо. Пошла к Нине, которая всегда была утешением для обиженных и брошенных Колькой молодиц.
– Давай сходим на МТФ, наверное, они там с папанькой квасят, – предложила золовка.
Кузьмич работал на скотарнике сторожем. Пришли. Калитки, вделанные в большие двустворчатые двери, с обеих сторон сарая оказались закрытыми изнутри. До сторожа не достучаться, потому что моечная, где обитал ночной страж, расположена посередине сарая и выступала от основной постройки метра на два от глухой стены. Небольшое окошко присобачили под самой крышей – не дотянуться, не постучать. Нашли в углу небольшую кучку оставшегося от пристройки саманА. Положили один на другой, получилась довольно высокая подставка. Первой залезла Нюся и через минуту, давясь от смеха, почти свалилась с самодельной тумбы.
– Что там такое? – допытывалась Нина.
– А вот ты сама посмотри.
Нина, приложив руки скобками около лица, уставилась в окошко. И перед ней открылась очень занимательная картинка. В железной ёмкости, в которой подогревали воду для мытья фляг, сидел голый дед, а молодуха, как бы не ровесница его старшей дочери, старательно тёрла спину, ласково похлопывая свободной рукой по плечам и шее.
Насмеявшись от души, решили действовать дальше. Умиротворённый выкупанный дед стал надевать верхнюю одежду. Наверное, собирается провожать подружку домой. Наблюдая из-за угла, увидели вышедшую парочку; направлялись в сторону Зари, небольшого хуторка с односторонней улицей, который располагался примерно в полутора километрах от МТФ.
Немного погодя, зашли в коровник, дверь в моечную была незапертой. Огляделись, что бы такое сотворить. Топчан застелен ватным цветным одеялом, колхозной собственностью. Его-то и увели развесёлые родственницы. Трофей оставили у Нины, положив под матрац на Шуриной кровати.
Утром явился на работу заведующий фермой, и доярки тут же с радостью преподнесли начальству новость.
– Кузьмич, шо ж ты за сторож, если у тебя из-под задницы одеяло спёрли?
– Ей-богу, Николай Васильевич, не знаю. Ходил по коровнику, присматривал за стельными первитками. Вернулся – нету. Шоб тому руки отсохли, кто это сделал.
– Так ты что же, не закрываешь на ночь дверцы?
– Закрываю, а как же! Може, забув?
– Ну, не обижайся, Иван Кузьмич, нам такие забывчивые сторожа не нужны.
Поплёлся уволенный работник домой. По пути зашёл к дочери. Уселся на ту самую кровать, где внизу была подстелена пропажа, нервно курил, поглядывая на суетившуюся Нину: что-то уж дюже некогда ей, наверное, чует кошка, чьё сало съела.
– Дочка, а ты случаем не подшутила надо мной с этим одеялом?
– Каким ещё одеялом? – честно глядя в глаза отцу, удивилась ни в чём не виноватая Нина. – Вы что думаете, я способна украсть у собственного отца?
– Да я так просто спросил.
– Вам бы давно надо сидеть дома, а вы всё по скотарникам лазите. Последний кусок хлеба доедаете?
– Да так-то оно так, конечно. Но всё ж таки…
Нина так и не решилась на совместного ребёнка, живя с Жердей: а вдруг выродится такой же носатый недомерок, как папа. Каких только определений не получал непутёвый Митька, а вот жила с ним; трижды он уходил к другим бабам, но, пожив несколько месяцев, возвращался, иногда не без помощи самой Нины, совсем недавно так усердно гнавшей беспечного курского соловья в шею: чтоб тобой и не воняло тут. Но проходило время, и на Нинку нападала такая тоска, что совладать с собой она была не в силах. Разыскивала блудного мужа, и после разговора по душам дня через два-три он как ни в чём не бывало сидел за столом, уплетая вкуснейший Нинкин борщ – на стороне он такого не ел.
К Шуре, неродной дочери, он относился с уважением, а со временем и заботой.
– Шурка, ты девка умная, смотри и запоминай: ты так жить не должна, как мы с матерью.
После десятилетки Шура уехала работать в шахтёрский город – Донецк. Мать не находила себе места, понимая, что дочь живёт там на минимальной оплате; уехала в старом школьном пальтишке и в холодных резиновых сапожках. Получив деньги, заработанные дочерью летом на колхозном току, прибавив половину своих, отослала ей на покупку нового пальто. А вскоре, не выдержав долгой разлуки, приехала сама с двумя набитыми наволочками, связанными и перекинутыми через плечо – один оклунок сзади, другой спереди. Лакомились домашней колбасой, сметаной, похожей на масло, и всякими напечёнными цвыбыками (что-то вроде хвороста).
– Ой, да что же это я разожралась, – беспокоилась Нина, – так всё и съем, что привезла.
Осмотревшись, трезво оценила ситуацию: так и будешь жить на квартире впроголодь? Возвращайся, найдёшь работу поближе к дому, чтоб на выходные можно было приехать и взять что надо из продуктов.
Шура давно уже думала об этом, совет матери только укрепил мысль об отъезде, и через два месяца она прикатила домой.
Старшая дочь Аксюты от первого брака, Маша, служила в семье рабочей лошадкой: Маруська, иди за травой кроликам; огород зарастает, пора уже второй раз прополоть; скоро корова придёт из стада, мешок зелёнки надо накосить – и так бесконечно. Ни ласки, ни душевного разговора, ни заботы девочка эта не знала. После замужества, родив первого мальчика, она поняла, что попала ещё в одну кабалу; муж грубый, устраивал скандалы и драки. Забрав ребёнка, вернулась домой.
– Мам, я там больше не могу жить.
– Да не, голубка, вышла замуж – живи, – таков был приговор не отчима, а родной матери
К старости все противоречия сестёр сошли на нет, как говорят. Они открывали друг друга заново. Жизнь потекла одинаково: нездоровье по возрасту, постоянные тревоги о взрослых детях, умиление и радость при редких встречах с внуками. Никогда на душе не было так тепло и благостно, как при разговорах о них.
– О цэ так, – наигранно возмущалась Нина поведением пятилетнего внука. – Баба и наварит к приезду гостей, баба и сказки выдумывает, баба и сумки собирает, чтобы они там, в своём городе, не голодными были. А как спать, так к деду под бок лезет.
– На узкой кровати Митька всю ночь ворочается, а терпит, не уходит от малОго на другое место. Утром проснулись, а я, пока дед в магазин ходил, и говорю:
– Будешь, Серёжка, с дедом спать, у тебя вырастет такой же нос, как у него. Хочешь быть похожим на деда?
– Нет! – заорал в растерянности бедолага, – не вырастет, потому что дед не из нашего муравейника!
– Надо же такое сказать, – удивлялась Нина, – когда-то, наверное, слышал, что дед у нас пришлый и что Шура неродная ему дочка.
Перестали они жаловаться на своих мужиков: Аксюта потому, что уже несколько лет жила одна, Нина потому, что её Митька давно уже отошёл от пьянки и бурной жизни на чабарнях; всему своё время – мудрствовал он. Время проходило в неспешных мирных беседах, в воспоминаниях молодости.
– Ну и оторвилой же ты, Нинка, была, а теперь посмотрела бы на себя с того времени и не узнала бы: грузная седая баба, еле ноги передвигает…
– А ты, смотрю, такой и осталась, как в молодости – сгорбленная, ножки калачиком поставлены и переваливаешься, как утка.
Почувствовав, что дальше рассказывать друг о друге опасно (того и гляди поругаются), добродушно посмеялись и по-умному сменили тему.
Доживая последние дни, в полузабытьи, звала Нина не дочь, не мужа, а сестру: «Аксюта, подойди. Аксюта, ну что тебя так долго не было…»
Время стёрло их разные одинаковости, окончательно примирило, и ушли они поочерёдно в мир иной как никогда родными и самыми близкими друг другу.
Жердевы
Отчиму моему посвящаетсяОтчим появился в нашей неполной семье случайно. Шёл послевоенный 1946 год. Отлежав в госпитале во Владикавказе до полного выздоровления, возвращался Матвей домой, в Среднюю полосу России. Но дома как такового у него не было давно. Родители рано умерли, с пяти лет он рос в семье старшего брата. Жена брата, Нюша, была доброй, мягкой женщиной, но ей, с двумя детьми, со всем хозяйством, не хватало времени на воспитание деверя: рос он сам по себе, как трава в поле. У Матюхи была одна обязанность – пасти гусей. Там, на пруду, на взгорьях, в скошенных полях – полная свобода. Чуть ли не с десяти лет научились пить сивуху, играли в карты на гуся: закусывать же надо чем-то. Кое-как опаливали проигранную птичку в костре, выдёргивали самые крупные перья, а потом, положив сверху охапку мокрой травы, засыпАли жаром. Печёный гусь! Такого вкусного мяса Матюхе не приходилось есть больше нигде.
Поезд шёл, останавливаясь не только на больших станциях, но и на полустанках. В окно старший сержант увидел смешное название – Овечка. Вышли из вагона, шутили, смеялись: почему не Овца или, скажем, Баран? А вот Овечка – и всё тут. И вдруг подумалось, может, и живут здесь весёлые, не отягощённые жизненными заботами люди, раз они дали такое необычное имя тому месту, где они поселились, не задумываясь о красоте и правильности этого слова.
Услышав пронзительный свисток паровоза, неожиданно для самого себя вбежал в вагон, схватил с верхней полки вылинявший вещмешок с немудрёными пожитками – и вышел. Поезд отошёл, и не было ни сожаления, ни тоски: солдата никто нигде не ждал.
Война застала его в армии, на учебном корабле в Ленинграде. Потом долгая осада города. Корабль, разбитый немецкими бомбами, затонул, а старший матрос Жердев Матвей Антонович оказался в морской пехоте в звании сержанта. Со своей частью дошёл до Одера. Переправа была страшной – под взрывами снарядов и свистом пуль. До берега добирались вброд, по пояс в ледяной воде. На жёсткой обледенелой земле невозможно было поднять голову, лежали, не чувствуя холода, часа три. Потом вдруг стало как-то тихо и совсем не страшно. Веки начали наливаться свинцовой тяжестью – спать, как хорошо спать…
Очнулся в госпитале. Контузия. На одно ухо оглох полностью. Обе ноги забинтованы. Обморожение.
Долгий, казалось, бесконечный путь во Владикавказский госпиталь. Левую ногу спасли, на правой ампутировали пальцы до середины стопы, натянули кожу и зашили. Осталась культя.
Погрустнел солдат: красавцем он не был по своему роду – маленького роста (невысокого – это бы куда ни шло!), нос – на семерых рос, а одному достался, а тут ещё война прибавила изюминок – глухой и хромой. Кому такой нужен?
Медсестра в перевязочной, несмотря на адский, без единой минуты отдыха труд, находила в себе силы сказать каждому что-либо весёлое, доброе.
– Не горюй, солдат, ещё не одна баба по тебе сохнуть будет, а с такой ногой не то что бегать – танцевать можно.
И ведь она попала в точку: до войны умел танцевать Матюха как никто – отчаянно, до побледнения и очень по-своему. В этом деле он был солистом.
А ты, случаем, не одинокая?
Нет, милок, есть у меня мужик, все части тела на месте, а вот характер война начисто испортила, взрывной, как порох, а если что не по нутру, то и залепить может.
– А я бы тебя не бил…
Медленно проплыл последний вагон поезда, открыв ближайшую картину села со смешным названием Овечка: два ряда улиц, уходящих прямо от вокзала до виднеющегося в конце пригорка. Припадая на правую ногу, с костылём в руке, вошёл в первую же улицу. Аккуратные хатки с палисадниками, дурманящий запах первоцветов, тёплый ветерок и много, много солнца. Совсем иной мир, не такой, как на далёкой его родине – Курской области. Хуже или лучше, не пытался оценивать. Просто всё другое.
Дорогу стала переходить молодуха с пустым ведром. Остановилась – чтоб тебе, солдат, не пусто было.
Вы до кого идёте? – поинтересовалась она.
Дык я так, сам по себе.
О, да ты из кацапщины к нам забрёл. Если не до кого идти тебе, то пойдём покормлю, небось голодный.
Покорно пошёл следом. А что делать бездомному израненному псу: кто поманит, за тем и пойду.
Накормив борщом, дала понять, что можно остаться, на пока, по крайней мере. Разговор как-то не клеился. Сказала, что с мужем разбежались ещё до войны, выпивоха был хороший. Сын больше у бабушки живёт, потому как она, мать, целыми днями в поле на работе.
Спал Матвей в маленькой кухоньке во дворе. Рано утром скрипнула калитка, появилась озабоченная хозяйка, надо полагать, ночевала у матери. На голове повязана косынка, скрывающая весь лоб до самых бровей, лицо густо намазано мазилом – пахучей самодельной мазью, которую делали торговки для защиты от солнца. Быть загорелой на селе считалось некрасивым, вот и ходили по полю бабы в белых, с голубоватым оттенком масках, делающих всех одинаково неприглядными и пугающими.
– Ты без меня тут что можешь сделай во дворе, пока я вернусь, – громко говорила женщина, обращаясь к поночёвщику, который, приоткрыв дверь, тут же почему-то захлопнул её (баб боится, что ли, этот солдат?) – Дверь перекосилась в сенцах, плохо закрывается, – продолжала она. – Топор, тяпки, лопаты – всё тупое, как у хозяина зубы. Да тут много чего надо. Точило на завалинке лежит.
И ушла. – Во, опростоволосился, дурень, – корил себя Матвей, – я ж её не признал такую намазанную.
Остался один во дворе со своими мыслями. Муж был выпивоха… Знала бы ты, что твой случайный знакомый знает толк в сивухе с самого детства. На фронте тоже спиртом и лечили, и дух поднимали. Попадись в руки сейчас стаканчик вожделенной влаги, не хватило бы никаких сил отказаться от неё, сладкой заразы.
Хы-ых! Точило там где-то лежит… Я его в глаза не видел, и как его надо в руках держать, чтоб оно точило, тоже не знаю. Работу надо начинать в настроении, а появится оно, как только пропустишь рюмочку, другую.
Поковылял на вокзал, должен же быть там буфет. Любители живительной влаги нашлись сразу же. На столике появилась хамса и поллитровка с мутным самогоном. Но засидеться не дали – буфет закрывали на перерыв.
Вышли. На перроне было много женщин, ждали пассажирский поезд, чтобы продать молоко, яйца, картошку. В толпе глаза остановились на одной. О! Ты посмотри, Матюха, какая бабёнка! Как сдобная булка! Видно, война прошла мимо неё, не обдав ни холодом, ни голодом.
В руке небольшое ведёрко с яйцами. Разговаривая с бабами, всё время улыбается, другой рукой придерживая раздувающийся от ветра подол. И так всё в ней ладно.
Объявили прибывающий поезд. Бабы засуетились, озабоченные, стали подходить к самому краю перрона. Она осталась там же. Как его сорвало с места, как очутился рядом, не помнит.
– Меня Матвеем зовут.
– Нина.
Имя такое же тёплое, мягкое, как сама. Это ж совсем не то, что какая-то Раи-и-са (спасибо ей за борщ и за ночёвку).
Нина жила с шестилетней дочерью у родного дядьки на кухне. Любил Зенец выпить, но дело своё знал, мастером был на все руки: хороший кузнец, хату, кухню, сараи построил своими руками. Племяннице обещал помочь обзавестись собственным жильём. Заготовленные балки, доски уже лежали во дворе у забора.
Увидев входящего гостя, тётка, жена дяди, остолбенела: «Господи, да где ж ты его такого взяла?», – говорила она всем своим видом.
– А это, познакомься, моя дочка, Шурой зовут.
Девчушка, застеснявшись и не выдержав прямого заинтересованного взгляда чужака, боком отскочила в сторону, схватила маленькую табуретку и начала деловито переставлять её с места на место – не видите, что ли, занята делом.
Дня через два вернулся с раздобычи дядя Вася, с уклунком кукурузы. Накачанный тёткиными впечатлениями о примаке, зашёл на кухню, вопросительно посмотрел на племянницу, слегка вскинув голову кверху – показывай, дескать, своё сокровище. Нина приложила палец к губам. Сокровище лежало на кровати, с головой накрытое байковым одеялом, под которым чуть бугрилось свернутое в калачик тело. Дядька медленно перевёл взгляд с кровати на племянницу: какого роста и веса должен быть человек, чтобы вот так, как подросток, просматривался через одеяло?
Нина шёпотом стала спрашивать совсем о другом: как там наши на хуторе, отелилась ли корова?
Дня через два, собравшись с духом, дядька выдал:
– Ну вот что, племянница, раз нашла себе хозяина (приударил на этом слове), то пусть он тебе и хату строит. У вас теперь семья, и жить вам надо самостоятельно.
На соседней улице нашли комнату, вход в которую был через хозяйскую кухню.
Стали на тачку складывать скудные пожитки.
– Ой, Мить (имя Матвей было непривычным в здешних местах), я забыла тебе показать, у нас есть ещё одна Шурка. Матвей недоумённо заморгал маленькими углублёнными глазками. Ни о чём не спрашивая, поковылял вслед за Ниной к сараю, рядом с которым был построен базок. В нём, развалившись посередине, похрюкивала свинья.
Вот, это наша Шурка.
Дык, как же так – и свинью и дочку одинаково?
– А что ж такого плохого в свинье? Это сало и мясо. Не у всех и есть такая живОтина. К Ноябрю, если всё благополучно обойдётся, и подвалим. Самый сытный праздник будет у нас.
Трудно было с таким мнением не согласиться, и всё-таки…
Мать даже не догадывалась, сколько обиды накопилось в душе её малолетки из-за того, что и она, и свинья – Шурка. Не досчитавшись тряпичных кукол, троюродные сёстры, Любочка и Валентина (только так их называли) всегда находили одну виновницу пропажи: это Шурка-свинья утащила маленького куклёнка, больше некому.
Любочка и Валентина – самые умные дети на свете, ими любовались, о них постоянно говорили с упоением и восхищением. Нинкина же дочка и для детей, и для взрослых просто Шурка, иного варианта имени не очень близкие родственники, наверное, не знали.
На квартире у Синицыных прожили недолго.
– Дочка ваша постоянно бегает туда-сюда, дом выхолаживает. Митяй подопьёт – маты через стенку слышно, хоть уши затыкай. Не нужны нам такие.
Куда ж вот «таким» деваться? Нина, переговорив с Митькой, решила вернуться на хутор к родителям. А там, бог даст, придумаем что-нибудь вместе.
Тёща с первого взгляда невзлюбила неказистого зятя.
– О! Каленик явился.
Что обозначало это слово, никто не знал, но явно оно было не хвалебного плана. Каленик мог не отрываясь выпить литр молока и даже стакан постного масла проглотить не моргнув, и ничего ему от этого не было.
Вскоре общими усилиями насоскребав денег, дёшево купили хату напротив. Она стояла необычно – глухой стеной на улицу, таких на хуторе было мало. Все окна выходили во двор; оно вроде бы и неплохо: хозяйственные постройки на виду, восточные ветры не задувают в старые рассохшиеся окна, и во дворе уютно и тихо, к тому же для непрошеных гостей расположение не сулило удачи, а воров в послевоенные годы водилось немало. Чуть ли не каждое утро появлялись новости: у кого-то корову увели, у других кур поворовали, у глуховатых стариков, повесив кобелька на дереве, свинью утащили.
Внутренние покои наводили тоску. Открыв дверь в сенцы, надо было прыгнуть вниз на добрую четверть метра; гостей предупреждали, ну а незнакомые в темноте валились с ног и тут же давали о себе знать тупым ударом головы в дверь комнаты – хозяева дома? СлОва «комната» хуторяне не знали; если таковых было две, то говорили: пойди в ту хату (в другую) и принеси то-то. Дети обычно спали на печи, а взрослые – в той хате. Видно, хозяин, строивший это жилище, носил соломона за пазухой, потому как тать в нощи чёрта с два разберётся, где что находится. Например, дверь в сарае, пристроенном к хате, закрывалась изнутри, и хозяин проходил в комнату через небольшую дверку, прикрытую шторкой. А зимой-то какая блажь: не надо ночью через двор идти, чтобы присмотреть за стельной коровой. Нина нарадоваться не могла такой хитрости: не одеваясь проведала коровку – и в койку.
Митька без привычки раза три катился мячиком в сенцах и, минуя дверь, доставал лбом кадушку с рушеной кукурузой. Но со временем освоил все закоулки и проникал в комнату без трёхэтажных устойчивых выражений
Каленику, по мнению тёщи, уже давно надо работать, а он всё ходит насвистывает, курский соловей. Нина пошла к бригадиру.
– Возьми, Алексей Кузьмич, моего на работу.
– А куда я его поставлю? Разве что на быках фураж подвозить?
В первый день на работу вышли вдвоём: бывший морской пехотинец должен был пройти практику под руководством жены, выросшей в колхозе, – научиться надевать ярмо сразу на двух быков. Показалось легко и просто настолько, что на следующий день Митька с лёгким сердцем отправился зарабатывать хлеб самостоятельно. Как потом рассказывали мужики, на общем дворе около часа длилось бесплатное представление. Быки не обращали на орущего мужичонку никакого внимания. После того как он с трудом выставлял их вместе, эти животные не хотели ждать, пока им водрузят на шею ярмо, спокойно расходились в разные стороны и как ни в чём не бывало щипали травку. И начиналось всё сначала. Одному быку всё-таки успел нацепить на выю бремя колониализма, но оно, пока Митька искал вторую занозу (штырь), не закреплённое, другой стороной свесилось к земле, оставив свободным пАрного быка. И тот, почувствовав волю, снова пошёл на вкусную зелёную травку.
Мужики, толпившиеся в ожидании разнарядки, рвали животы от смеха, а горе-погонщик в гневе никого вокруг не замечал и гнул маты на головы тупой скотины.
Наконец, не выдержав, Митька бросил проклятых животных посреди общего двора – один в ярме, другой пасётся – и ушёл домой.
– Пусть они тебе все попередохнут, я больше туда ни ногой, – зло ответил он на немой вопрос жены.
После долгих переговоров с бригадиром определили мужика-неудачника в первую бригаду чабаном. Так старший сержант, командовавший на фронте отделением, оказался на чабарне, в семи километрах от дома. Пасти гусей и пасти овец – занятия разные, но не настолько, чтобы не справиться с новой должностью. Постепенно привык, голос у бывшего командира, несмотря на его рост – полтора метра вместе с шапкой, – был зычный и почти левитановский. Овцы, хоть и считаются животными далеко не умными, оказались послушными, не в пример тем проклятым быкам, будь они неладны.
Ну что, Митяй, с отарой легче справляться, чем с быками?
Мать их в дышло, ваших быков, – в сердцах отвечал новоиспечённый чабан.
Одна была трудность – целый день на ногах, а культя всё ещё ныла, иногда кровоточила от неудобной, неприспособленной обуви.
Зато вечером настоящий отдых и полное расслабление: выпивка у чабанов никогда не переводилась, а закусь – вот она, свежая баранина, которую разрешалось употреблять в пищу, в определённом количестве, конечно. Но это количество по-разному понималось работниками животноводства и правлением колхоза, и его хватало не только самим пастухам, но и их семьям.
Нинка же – во, дурная баба – нос воротила от баранины, дескать, пахнет не так, а в её понятии, воняет овцой. А чем же такое мясо должно пахнуть? Непонятный народ – эти бабы!
Чабаны по сложившемуся распорядку приезжали на выходные домой на бедарке, небольшой тележке, рассчитанной на два человека, с высокими рессорами. В неё запрягалась одна лошадь с двумя параллельными оглоблями по бокам, соединёнными дугой. С виду она была невелика, но довольно вместительна. Под деревянное сидение обычно прятали мешок с комбикормом, всё остальное пространство забивали сеном, травой, дровишками – в общем, тем, что нужно в хозяйстве. Наш же «хозяин» приезжал домой, ничем таким не отягощённый. Лошадь кормили остатками своего же сена.
По виду седока сразу можно было определить степень опьянения: шапка-ушанка была повёрнута на голове так, что одно «ухо» торчало прямо над переносицей, и с него свисала завязка, поворозочка, так сказать, покачиваясь маятником перед глазами. Чёртова шапка выдавала Митяя с головой, да и сам он не пытался уже казаться трезвым. Заехав во двор, продолжал смирно сидеть в бедарке, ибо слезть самостоятельно с неё не мог. Выбегала Нинка, с руганью стаскивала его с сиденья и оставляла на земле, а дальше уж он кое-как вползал в хату. Чтобы не слышать крика неуёмной скандальной бабы, курский соловей начинал свою любимую:
– Эх ты Ладога, родная Ладога…
Громко пел, надо же перекричать эту дуру. Наутро просыпался весь смирный такой.
– Дык, чего ругаться-то, ну дурак, ну хватил лишнего, оно ж такое дело… Ну хочешь, на колени стану, хочешь – станцую.
И, припадая на правую ногу, боком кружил по хате, выбивая дробь руками и на груди, и на животе, и на ляшках. Потом, став на одно колено, часто бил ладонями по земле и реже по губам, вытянутым в трубочку.