Полная версия
Памяти моей исток
Зимой на лавке постоянно стоял чугун с узваром, который готовили только из сухофруктов – абрикосов, слив и целых небольших яблочек, высушенных на чирини (на раскалённых кирпичах в печи). Яблоки имели вид невзрачный, сморщенный, к тому же припорошенные золой. Но когда этот фрукт попадает в кипяток, он превращается в наливное яблочко, раскусишь, а там ароматный сладкий сок.
Сушить абрикосы для Дуни было приятной работой. Разлущенные половинки плотно укладывались на доски, старые двери – в общем, на всё деревянное. Чуть заветрятся – их сгребают в небольшие кучки, досушивают, как говорят, до пороха, чтоб они аж тарахтели. Чистая янтарная сушка детям служила вместо конфет, набьют, бывало, карманы и похрустывают целый день. На первый взгляд, сушить абрикосы – дело простое. Ан нет. Во-первых, собирать надо чуть недоспелые ягоды, тогда они быстро сохнут и остаются жёлтенькими и пахучими. Переспелый абрикос на солнце чернеет, и вкус у него подгоревший. А ещё эта полезная ягода, богатая витаминами, не любит влаги. Ей нужно только солнышко, а если ещё и тёплый ветерок, то через два-три дня можно ссыпать в полотняный или хлопчатый мешочек на зиму. Хранить сушку следует в сухом жарком месте. Достаточно немного влаги – и заводится шашель, белые червячки, мгновенно превращающие абрикосы в решето. Если уж довела до такого хозяйка, то лучше выкинь курам, им будет в радость белое мясо.
Яблоки, сушенные в золе, никакая гадость не берёт, их можно держать где угодно. Зола – великое дело. После войны из-за нехватки или полного отсутствия мыла делали щёлок для стирки одежды и мытья головы. Этим спасались и от паразитов. Щелочную воду приготавливали только из одного сырья – выбитых от семечек шляпок подсолнухов. Их сжигали, собирали золу в узел, который опускали в горячую воду, проминали, несколько раз отжимали, получался щелочной настой. В тяжёлые послевоенные годы дети сплошь заболевали кожными болезнями, такими, как короста, чесотка, чиряки (фурункулёз). Болели ими и взрослые, но в меньшей степени. В тёплую ванну из щёлока добавляли ещё и серы, но младенцев в таком растворе купать было опасно, случалось, подкатывали глаза и теряли сознание. Спасением от вшей после войны стал дуст. Это потом его признАют вредным для организма, но сразу он сыграл положительную роль.
Воду пили родниковую, но её приходилось добывать в буквальном смысле этого слова. На три не очень больших хутора «работали» два родника, расположенных на противоположных буграх. В низинах, колодцах и речке вода была и сейчас остаётся горько-солёной, пригодной только для животных и уборки помещений. Для стирки она тоже не годится – слишком жёсткая.
У родников просиживали целыми днями дети: вода поступала медленно, её аккуратно, чтобы не замутить, черпали кружками, выливая в вёдра. Добудут водички – значит, можно что-то сварить. Люди побогаче имели бассейны с дождевой водой и, конечно, дома, крытые железом. К ним приходили с кувшинами, банками, четвертями – не с ведром! – выпрашивали хотя бы на супчик или напоить ребёнка.
Жизнь постепенно налаживалась, на общем дворе сделали вместительный бассейн, в который дважды в неделю привозили воду из Кубани, в колхозе появились специальные машины – водовозки. Девчата, молодые бабы толпились с вёдрами, коромыслами, запасались водой. Как только заводы стали снабжать население шифером, колхозные бассейны постепенно опустели, воду стали привозить по заявкам. Соломенные и камышовые крыши ушли в прошлое, шиферные же позволяли собрать воду если не в бассейн – не каждая семья могла его построить, – то в бочки и всякую объёмную посуду. Дождевая вода в ту пору, когда воздух был чистым, для селян стала благодатью, даром божьим: мягкая, со вкусом растаявшего снега, пить её – одно удовольствие; старые люди до сих пор по привычке собирают небесную влагу для мытья головы, волосы становятся живыми, блестящими.
В наше время дождевая вода вряд ли сохранила свои качества, как в далёкую бытность. Выпавшая ночью роса уничтожает овощи, с деревьев, как осенью, опадают едва распустившиеся листья. Как бы буйно ни цвели абрикосы (именно они более чувствительны к химии), плодов почти нет, остаётся десяток-другой, и те корявые, их называют у нас коростявыми.
В годы безводья Дуня не посылала своих детей к роднику. Речка, как и сейчас, текла в конце огорода. Сбоку русла, в канавке, бил родник, вода прямо бушевала в нём. На него никто не зарился, потому что там купырхалось множество непонятных насекомых белого цвета, удлинённых, как фасоль, с густо растущими не то усиками, не то ножками по краям. Их называли мокробками, от слова «мокрый». Дуня набирала ведро воды со всей живностью, дома процеживала через сито (куры в драку расхватывали такой деликатес), воду кипятила. Главное, она была пресная, никакого привкуса и запаха не имела, и еду приготовить можно, и постирать. О своей находке деликатно никому не говорила.
Если читатель сего сочинения помнит, я рассказывала, как у Писаренков украли корову в голодном 33-м году. Остался брат того, кто был осуждён и умер в тюрьме. Гришка, так назовём его, был мужиком грамотным, работал в колхозе учётчиком, начислял людям трудодни. Дуне в первые послевоенные годы уже было за пятьдесят, на работу она выходила, но не ежедневно, как молодые, следила только за тем, чтобы была норма. Этой нормы, по подсчётам Гришки, как раз и не оказалось. За невыработку трудодней в те времена судили. Это была не тюрьма, а так называемый принУд – принудительные работы с различными сроками. Из-за нехватки двух трудодней Дуню отправили на месяц принуда на шерстомойную фабрику, которая и сейчас располагается в ст. Зеленчукской, известная в нашем крае шерстомойка.
Кузьмич постоянно находился на пасеке, километрах в пятнадцати от хутора, дома оставался Колька, ни к чему не прибитый подросток. Нина, жившая на то время в Овечке, привезла на неделю шестилетнюю Шуру, пока сама была на сенокосе. В хате без Дуни стало пусто и неуютно, чугуны пустые, есть почти нечего. Изголодавшись, Колька решил наварить супа.
Пойдём, ящерка, за водой на речку (другого обращения к племяннице он не знал).
Подошёл к тому самому роднику, зачерпнул воды с плавающими мокробками, принёс домой, налил в чугун не процеживая, поймал жменей несколько попавшихся насекомых, закипятил воду и всыпал в неё большую чашку нарезанной картошки. Суп получился густой, наваристый, и Шура, голодная, ела с жадностью, не отрываясь от чашки. Про мокробок вспомнила, когда наелась. Тут пришли полакомиться тутовником соседские девчата, чуть постарше Кольки. Улучив момент, когда горе-повар отойдёт в сторонку, Шура доложила одной из них, Ельке Смоленской:
– Еля, а наш Колька супа с мокробками наварил.
Та рассмеялась, стала рассказывать другой, когда Колька уже был рядом и всё слышал. Ну и перепало же на орехи гадской ящерке, когда девчата ушли. Поделом, конечно, но душа горела рассказать про Колькин гадкий суп с мокробками. За нетерпение души расплатилась спина и голова. После этого Колька, будучи по характеру жестоким, превратил племянницу в рабыню: она подавала ему воду в кружке, подносила башмаки, стирала майку, когда он собирался вечером на улицу. Однажды погнал в огород накопать картошки. По заросшему бурьяном огороду ходил белоголовый лохматый мальчишка, в одних замызганных кальсонах с закатанными до колен штанинами. Нина, приехавшая забрать дочь, присела с дороги на порожки хаты, увидев чужого, спросила:
– Что за пацан лазит у вас по огороду?
– То не пацан, то Шурка.
Нина привезла дочери платье, сшитое из марлевых бинтов, накрахмаленное и густо подсиненное. Радости не было предела. Но у Золушки бальный наряд сохранялся до полуночи, а у Шуры – до первой стирки. Бинты, схваченные на живую нитку, расползлись в воде, которая приобрела красивый тёмно-синий цвет. У Некрасова «плакала Саша, как лес вырубали…», нашей Саше было «жалко до слёз» растаявшего в воде платья.
Выдавать чужие тайны Шура обожала, ну никак не могла держать язык за зубами, хотя уже понимала, что рассказывать можно не всё и не всем. Ну что делать, если очень хочется удивить взрослых какой-нибудь новостью.
Через прогон от Писаренков жила вдова с двумя дочками-подростками с небольшой разницей в годах. Надька Репкина (Репчиха) вроде бы и дружила с Дуней, но дружба эта не была бескорыстной, чаще всего соседка приходила, чтобы, поговорив о пустом для приличия, чем-либо разжиться: огурчиком, помидорчиком, ранней капусткой. В Репчихином огороде в бурьяне волки выли, все трое – и мать, и дочери – страдали ленью, работать не любили.
– Дунькя, пусти Ивана дверь подправить, зимой в щели всё тепло из хаты выходит.
И Дуня по простоте душевной соглашалась, хотя и догадывалась, что отпускала козла в огород.
Додельная хозяйка, любившая возиться с тестом, Дуня как-то напекла пирожков с виноградом. Вытащила их из печи, спрыснула водой и накрыла полотенцем, чтоб отпарились и помягчали. Сама вышла из хаты. На запах, заполонивший весь двор, пришёл Кузьмич, воровато огляделся, никого нет, положил в пазуху несколько пирожков, поддерживаемых ремешком, и шамаром к Репчихе. Как раз на прогон выходило окно, и Репчихина хата была на виду. Глазастый шпион, которого дед не заметил, сидел на печи и всё видел. Только Дуня переступила порог, внучка тут же доложила: «Бабушка, а дед Репчихе пирожки понёс».
Дуня птичкой выпорхнула из хаты и бегом через прогон. Кузьмич не успел ещё поздороваться, как влетевшая супружница вцепилась в рубаху с пирожками. Виноградный сок, тёмно-бордовый, ещё не остывший, обильно полился по штанам, а дед, чтобы не обжечься, задыхаясь, прижал пузо к самой спине. Репчихино семейство, перепуганное, стояло разинув рты.
– Тю, дура, – разрядил обстановку вор, да шо тебе жалко этого гомна? Полстола накатала, хватит на всех…
Сделав своё чёрное дело, Дуня поспешила домой, довольная и даже развеселившаяся. Следом побитым псом плёлся всехний жалельщик, ругал не дуру набитую, а того, кто выдал его.
– Я ей, сукиной дочери, сейчас дам, я ей покажу, как деда выдавать.
Дуня поспешно вошла в хату, кинула на печку попавшееся в руки рядно:
– На, укройся и спрячься в угол, дед злой идёт, как собака.
От рядна обильно пахнуло пылью, дышать, закутанной, стало трудно, но чувство вины и страха заставляло сидеть не шелохнувшись.
– Так, где моя кочерга, счас я достану эту поганку с печи и утоплю в макитре с водой.
Дед ширял кочергой, намеренно не доставая до угла, где спряталась вусмерть перепуганная доносчица. Бабка, поддерживая спектакль, вцепилась в держак, обороняя невиноватую внучку.
– Не трогай, кобель старый, мою помощницу, я сама догадалась, кто пирожки украл.
Не страшно было чёрной кочерги и дедовой ругани, а вот от упоминания макитры с водой… стало холодно. Дело в том, что Шура тонула в этой самой макитре. Зимой пресную воду добывали из растаявшего снега. Набитые снегом вёдра ставили на раскалённую печку-грубу и по мере таяния сливали в огромный горшок, стоявший рядом. Дети днями толклись на печи, потому что выйти на улицу было не в чем. Задравшись, нечаянно вытолкнули наружу самую маленькую, и она полетела вниз головой прямо в ледяную воду. Благо, в хате оказался дед, выхвативший за ноги посиневшее от кашля дитя. Утопленница подросла, научилась говорить и не раз с головой выдавала своего же спасителя.
Однажды Кузьмич чуть не лишил жизни свою языкатую любимицу. Может быть, именно потому, что с ней постоянно случались какие-то семейные истории, она оставалась для стариков самой близкой и родной. Остальные внуки не задержались в их памяти, прошли мимо, без следа, как в тумане. Обратная реакция была такой же, как говорится, что посеешь, то и пожнёшь. Старики ещё при жизни для них ушли в забвение, они только слышали об их смерти, хотя жили не в других краях; не столь дальние родственники так и не знают места их могил.
В начале сада стояло огромное тутовое дерево. Ягоды на нём, поспевая, становились чёрными, крупными и слаще мёда. Сахар получали тогда только те, кто, выполнив молокопоставку (350 литров), сдавал в государство излишки, на которые начисляли сахар. Так что шелковица для детей всегда оставалась лакомством. Птицы тоже обожали сладкое. Нижние ветки занимали детишки, а верхние – скворцы. Дед решил погонять прожорливых шпаков: взял ружьё, опустился на одно колено и стал целиться. В ветвях он не заметил внучку, пытавшуюся подобраться ближе к верхушке, где ягоды от солнышка были гораздо крупнее и слаще. Только одно мгновение спасло десятилетнюю девчонку, когда она нагнулась за пропущенной ягодкой. Прогремел выстрел, стая птиц шумно снялась с дерева – и только тогда у неё появилось чувство страха. Она быстро спрыгнула на землю и, деловито выставив ладонь вперёд, как это делали взрослые, спросила:
– Дедушка, куда ж вы стреляете? Вы что, не видите, что я там?
Лицо деда стало белым. Он продолжал стоять на одном колене, обронив ружьё наземь. Потом подтянул другое колено и стал размашисто креститься.
– Ладно, – успокаивала внучка, – вставайте, пошли в хату.
В праздники, выпив лишнего, долго вспоминал этот случай, заливаясь слезами. Если Шура оказывалась рядом, гладил её по голове, говорил, что Бог спас его от тяжкого греха. Любуясь малолетней внучкой, не раз повторял:
– Цэ будэ учительша. Мешки в колхозе она таскать не сможет. Слабенькая. Но на язык цикава. И память хорошая.
Не знали в те времена ни о каком холестерине. Ели то, что было в доме, магазинная пища – консервы, сладости – были не по карману; как говорят, борщ да каша – вот и вся еда наша. И хотя пища готовилась одна и та же на всю семью, у Дуни к концу жизни развился сильный склероз, она не помнила имён самых близких родственников.
Когда внучка, приехав на выходные, посещала стариков, бабушка становилась суетливой, озабоченной, через каждые пять-десять минут спрашивала:
– А скоки ж оно время? Пора тебе домой идти, а то темно будет.
Дед потерянно смотрел на жену, разводя в бессилии руками.
– Совсем старая потерялась, втемяшится что в голову, она и долбит одно и то же. Замолчи, сатанюка. Молодица только что пришла, а ты её гонишь.
Ну, оно ж уже солнце низко, – спокойно отвечала Дуня, уверенная в своей правоте.
Кузьмич в свои 92 года умирал в здравом уме. К смерти относился философски. Казалось, откуда взяться такому сознанию у простого мужика? Умирать, говорил он, надо летом. Почему? Да потому что летом земля мягкая, легко копать могилу. Зимой кому охота долбить мёрзлую землю? Люди должны проводить покойника с лёгким сердцем.
Он словно спланировал свою кончину: умер первого июля в выходные дни. Родственникам не понадобилось отпрашиваться на работе; спокойно, без слёз и стенаний проводили на кладбище, помянули обедом и добрыми словами. Прожил человек долгую жизнь, лежачим почти не был, никому не успел надоесть. Всё свершилось так, как он хотел.
Дуня пережила мужа на три года. А родились они в одном, 1891 году.
Сёстры
Родные сёстры были настолько несхожими, что невольно подумаешь: генетика брала выходные дни в момент зарождения детей, и родители тоже как будто были не при чём, по крайней мере, внешне.
Нина, старшая, родилась со взрослым характером – напористая, сообразительная, с хитринкой. Напрасно взрослые за шалости и непослушание пытались пугать её бабой Ягой, волком, медведем. Вытаращив любопытные глазёнки, быстро соображала, как спастись от страшилок.
– А у бабы Яги есть кочерга?
– Нет, у неё метла.
– Так я её горячей кочергой по голове. И убью.
А злому волку надо зубы выбить, чтоб не кусался. Долго никак не могла найти уязвимое место у медведя. Слушала молча, думала.
Курица, спрятавшись в сене, вылупила цыплят поздней осенью. На дворе уже начали пролетать белые мухи, когда наседка с десятком жёлтеньких комочков появилась во дворе. Забрали бедолаг в хату. Постелили в уголке соломки, отгородили табуретками, поставили в тарелку перевёрнутую банку с тёплой водичкой. Нине показали, как надо кормить цыпляток. И вдруг цыплята стали исчезать. Не могли найти ни дохлых, ни живых.
–Нина, а куда цыплёночек делся?
–Наверное, улетел.
А улетали беспомощные птенчики, если, кроме Нины, в хате никого не было.
Когда от десятка осталось только двое, стали в окошко подсматривать, что же она с ними делает. Посидев смирно на кровати, вдруг деловито сползла с неё – и к перевёрнутым табуреткам. Квочка металась в углу, грозно растопырив крылья, но бесстрашный ребёнок уже зажал в руках трепыхавшегося птенчика. Нина по опыту знала, что надо делать, чтобы он не пищал: ручонки сжались до дрожи – и головка несчастной жертвы бессильно повисла.
Дальше пошло ещё интереснее. В передней хате постоянно топилась печка (дверцы в печках появятся позже, когда люди начнут топить углём). Вот в такое открытое огниво и полетел цыплёнок. Сделав своё чёрное дело, маленькая амазонка снова забралась на кровать и уселась как ни в чём не бывало.
– Нина, покажи, куда цыплёночек улетел.
– Не улетел. Приходил видмедь и съел его.
После этого взрослые уже не пугали Нину медведём. Страшилки-животные из-за неэффективности воздействия на ребёнка не стали упоминаться. Попробовали по-другому.
– Не будешь слушаться, мы тебя отдадим цыганам, а себе возьмём другую девочку.
Посидела, подумала. Стала грустной. А потом выдала:
– Бабуфка, а какую вы возьмёте, больфую или маленькую?
– Выберем послушную.
– Возьмите маленькую, – и показывает руками, какой величины она должна быть.
– А почему маленькую?
– Я её побью.
И вскоре в семье появилась та самая маленькая, которую можно бить.
Аксюта (так назвали новорождённую) появилась на свет хилым ребёнком-недовеском. Это красное лысое существо с вечно раскрытым от плача ртом сразу вызвало неприязнь у Нины. Взрослые же, как слепые, сюсюкают над ней, заглядывают в люльку, купают каждый день эту уродину, а от неё всё равно воняет. Из-за неё Нина осталась без внимания. Сидела насупившись, строила планы, как же избавиться от «сестрички». Мамка, такая глупая, притащила в хату этого противно мяукающего кошинёнка, да ещё и сиськой кормит. Ну и оставила бы его в капусте, пусть там и живёт.
Со временем «сестричка» стала орать меньше. По утрам взрослые уходили во двор управляться, оставляя ненадолго детей одних. Нина ещё спала, когда кошинёнок зашевелился, стал кряхтеть, а потом замяукал, да противно так…
Нянька подхватилась с постели, загребла в руку золы из печки, влезла на стул, оказавшись на уровне люльки. Разжимая руку, стала струйкой сыпать золу в противный раскрытый рот. Ишь, как завертела головой! Понравилось? И плакать перестала!
За этим занятием и застала внучку баба Поля.
– Ой, лыхо мое, шо ж ты робышь?
Ни словом не обмолвилась невестке и сыну, боялась, что её Нына опять будет истерично кричать и прятать задницу в угол.
Стала бабушка забирать с собой Ныну, когда шла на поминки или крестины. Одевала внучку в чистое платье, на ноги – черевички с ушками. Обедом кормили в первую очередь детей, чтоб потом не заглядывали и не мешали взрослым.
Нине не хватило ложки. Сидела она над тарелкой вкусно пахнущего борща, и ей казалось, что прожорливые дети едят очень долго и эта пытка будет длиться до вечера. Она попробовала хлебнуть через край, а девочка постарше громко сказала: «Гляньте, Нинка, как собачка, лакает из чашки». Дети развеселились и стали есть ещё медленнее.
Хотя следующие поминки случились не так скоро, Нина не забыла свои мучения за столом. Баба Поля не сразу заметила, что внучка что-то крепко зажала, схватившись за платье на груди.
– Нына, унучичка, шо там у тебя?
– Лофка. А то опять не хватит.
И ведь понимала малолетняя разумница, что ложку надо нести незаметно.
Имена в ту пору давал поп в честь святых. С Ниной получилось иначе. По соседству жил богатый помещик. Взрослые племянницы его, ровесницы Ивану и Дуне, приезжали к дяде на всё лето. Узнав о рождении первенца в молодой семье, попросили родителей взять одну из них крёстной матерью. Сами договорились со священником о дне крещения и попросили назвать младенца Ниной, по имени их незабвенной матери, умершей при родах. Приехав к дяде через год, в первый же день прибежали к крестнице с кучей побрякушек, чепчиков и байковым одеялом. Им понравилась пухленькая девочка с ещё не стриженными волосами, спадающими на глаза. Они таскали её по полдня на руках, уносили к себе в дом, кормили всякими сладостями – в общем, радовались и забавлялись живой куклой.
Вскоре начались смутные времена, помещик, прихватив самое ценное, бежал за границу, никто не знал о судьбе двух девушек, добрых, весёлых, не чуравшихся общения с бедными людьми.
Вот почему бабушка Поля произносила необычное имя внучки на свой лад, с хохлацким акцентом. Выйдет, бывало, во двор, поставит руку козырьком над глазами, высматривая, куда же подевалась её любимица. И зовёт тонко, высоко:
– Ны-на! Ны-на!
Иван тоже обожал свою непослушницу и, сам того не замечая, поддерживал и воспитывал в ней неженский характер и некую агрессивность к окружающим.
– Мы сейчас пойдём и как дадим им в нос! Ишь вы, свини поганые, обижать нашу Нину! Ноги повырываем и собакам отдадим!
Эта воинственность, заложенная в ней самой и к тому же постоянно поддерживаемая отцом, осталась у неё до старости. Иногда бойцовские качества приносили пользу, но чаще всего они приводили к ненужным скандалам и потере женственности.
К маленькой Аксюте она привыкала постепенно и долго. У старшей сестры появилась не любовь к младшей, а чувство собственности. Когда девчушка похорошела, стала ковылять по двору, что-то лепетать, у неё уже был верный сторож – Нина, старшая сестра: если кто попробует тронуть малышку – даст палкой по голове. Так пострадала квочка, клюнувшая Аксюту в колено, защищая своих детей. Бабушка Поля еле успокоила разъярённую Ныну, чуть не убившую несчастную курицу.
Барышней она никогда не была. Ей больше подходило название «сорванец в юбке»: дралась с мальчишками, ровесниками, а иногда и постарше, и неизменно побеждала. Приходили с разборками родители, приносили для убедительности разорванные рубахи.
Лишь к 16 годам появилось чувство стыдливости от своего внешнего вида, желание красиво одеться и кокетливо повести плечиками. Разница в возрасте с сестрой была небольшой, всего два года. Поэтому мазило и пудру родители стали покупать дочерям одновременно, одежду на выход тоже.
На базар в Армавир отец любил ездить один, без Дуни. Умел купить самое нужное, всегда угождая своим девчатам. Мазило в жестяных баночках водилось далеко не у всех, и охотниц помазаться надурняк находилось много. У Аксюты были свои подружки, у Нины свои. Младшая отличалась бережливостью, если не сказать скупостью: слегка подцепив пальчиком пахучую мазь, давала каждой на ладошку – не хватит намазаться, можно вдоволь нанюхаться. Нина, будучи натурой широкой и нежадной, подставляла каждой товарке баночку, и те, не стесняясь, ковыряли поглубже, чтоб намазаться до синевы. Зная безмерную щедрость старшей сестры, Аксюта прятала свою баночку в пшеницу. Сколько бы Нина ни просила, ответ был один – мазило кончилось.
Улучив момент, когда Аксюта допалывала в огороде свои рядки кукурузы (она была медлительна в работе), Нина нашла схрон, раздала своим девчатам по комочку, оставив один для маскировки. На дно пустой баночки, закатываясь от смеха, положили коровий помёт, аккуратно замазав сверху тонким слоем крема. Баночку сунули в пшеницу на том же месте.
Дня через два явились любительницы чужого мазила, стояли в ожидании, пока хозяйка шарила рукой в закроме с зерном. Благостно улыбаясь, Аксюта сняла зелёненькую крышечку – и пальчиком коп! Глаза округлились, рот в изумлении открылся, и из него вырвался звук, похожий на глубокий вдох, лицо посерело, как подкошенная, страдалица упала на землю. Девчата с перепугу— врассыпную! На шум вбежала Нина, стала поднимать несчастную с пола, уговаривая:
– Ну чё ж ты так убиваешься? Ну прости меня. Скоро папанька поедет в Армавир, купит ещё, и я всё отдам тебе.
С трудом привела сестрицу в чувство, просила не говорить родителям. Отходчивая Аксюта ни отцу ни матери не жаловалась, никогда не ябедничала на старшую, несмотря на её проделки и неблаговидные поступки. И знала ведь, что Нинкины обещания – битьё кнутом по воде.
У Писаренков имелся свой гужевой транспорт: в бричку впрягали красавца жеребца; огромный, каурой масти, с гривой, чуть посветлее, распадающейся на обе стороны стройной шеи. ПастИ его нужно было подальше от колхозного табуна, ибо покалечит всех кобылиц. В единоличных хозяйствах водились овцы, коровы, лошади, пастухами были в основном дети. Они собирались гурьбой, день проходил весело и быстро. Нина же днями пропадала одна возле этого проклятого жеребца. Не дай бог, учует кобылу, запряженную или в частном стаде неподалеку – бежит, как скаженный, раздувая ноздри. Отогнать его могли только мужики. Часто, не справившись с остервенелой животиной, Нина приходила домой в слезах. Иван, не разобравшись, отпускал дочери тумаков, потом бежал сам на поиски Буяна. А он, стервец, набегавшись вволю, чуя мужскую руку, шёл под ним размеренно и смирно: и что на меня наговаривают, смотри, хозяин, какой я спокойный и послушный. Дочь при таком исходе дела не могла доказать свою правоту.