Полная версия
Памяти моей исток
Памяти моей исток
Александра Беденок
© Александра Беденок, 2017
ISBN 978-5-4490-1694-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава 1.
Истоки
Писаренки
Есть люди, остающиеся в памяти потомков надолго. В русском языке существует выражение: не по хорошему мил, а по милому хорош. Вторая половина фразы относится к моему деду. Пусть даже в рассказе о нём есть частицы горькой правды о его неуравновешенной жизни, о нередких проявлениях жестокости и чёрствости по отношению к ближним, о ссорах, возникающих в семье по его вине, и т. д. Но в душе этого человека жила всепобеждающая доброта, идущая в ногу с раскаянием. Ему не присущи были самодовольство и индюшечья надменность. Когда он говорил о детях или общался с ними, то сам становился сущим ребёнком, простым, весёлым и необычайно трогательным. Мужики, как правило, любили рассказывать о своих «подвигах», смелых поступках и способности предвидеть будущее. Заканчивались умные речи примерно так: «А я вам ЧТО говорил? Я вам так сразу и сказал… А я предупреждал вас…»
У Кузьмича не было в запасе таких выражений. Мужикам и бабам нравились его бесхитростные рассказы о том, как он попал впросак.
– Кузьмич, ну расскажи, как ты рыбу ловил. – Та как… Моя Дунька до сих пор не найдёт вторых кальсон. И куда делись? Говорю ей – может, тёлка сжевала, когда ты повесила бельё сушить? Сожрала же она твою батистовую кофту… – Так от кофты хоть кусок с прищепкой на верёвке остался. А тут прямо с пуговицами и прищепками проглотила и не удавилась.
– Тай може, помнишь, сено кончилось, а нова трава ще ны выросла, она и заморила червячка… И дед в очередной раз всем на удовольствие неспешно описывал своё приключение. Встал до света, думаю, бабка пока управится по хозяйству, а я уже тут со свежей рыбкой: на, маты, жарь. Рыбалка как-то сразу не заладилась, клёва не было, а тут ещё крючок за корягу зацепился. Ну что делать? Надо лезть в воду. Разделся до кальсон и пошлёпал по муляке к верхушке бревна. Вода холоднющая, аж ноги начало судорогой сводить. Нашёл зацепку не так быстро, когда зубы уже выбивали мелкую дробь. Вышел на берег, стал стаскивать с себя мокрые сподники, думаю, переоденусь в сухое. И тут слышу, бабы разговаривают, идут на утреннюю дойку. Мигом схватил сухие штаны, оставив на земле комком сложившиеся исподние, и побежал голяком за ближние кусты. Стою. Приостановились молодицы, о чём-то тихо поговорили и ушли. Думаю, хоть бы удочка осталась целой, а то ж народ какой, приберёт к рукам всё, что плохо лежит. Самодельное удилище так и осталось на месте, от него уходила в воду белеющая леска. Слава богу, всё на месте. Всё, да не всё. Кальсон-то нет. Во, заразы, и на мокрые позарились. Чтоб вам руки поотсыхали за чужое добро. Не бежать же за ними следом – отдайте штаны… Пока Дунька выгоняла корову, тишком-нишком вытащил из сундука сложенные выстиранные исподние, быстро натянул на себя и предстал перед женою, как невинное дитя. – Где тебя черти с ранья носят? – неласково встретила крайне возбуждённая половина. – О, да в уборной был, ты же знаешь, желудок у меня чётко работает.
– Ты что ж там колхозную верёвку тянул? – Колхозную не колхозную, а посидеть подумать с утра для здоровья не лишнее.
После перепалки пошли завтракать, и как-то быстро утихомирилась баба. Недели через две опять потянуло на пруд, и поскольку удивить ранним уловом вряд ли получится, решил доложиться, что пошёл немного порыбачить. Пришёл, когда солнце уже вовсю разыгралось, по воде озабоченно сновали утки, добывая себе пропитание: одни внезапно сдёргивались с места, вытянув шею в погоне за мошкарой и комарами, другие ловко ныряли в воду, на момент выставив вверх дрожащий хвост и чисто вымытые лапки. Совсем рядом с берегом плавало что-то надутое бугром, покрытое илом и зелёной тиной. Самая верхушка, с пятак, высохла, и на ней, дрожа сине-зелёными крыльями, сидела стрекоза. И что это могло быть? Кузьмич, взяв удилище, подцепил диковинный бугорок, нарушив отдых хорошо устроившейся стрекозы, и стал медленно подтягивать к себе. Вытащил на сухое место, брезгливо стал расправлять палкой скользкую тряпку, которая вскоре приобрела форму штанов. Та ты глянь! Не мои ли это кальсоны? Точно мои: верхняя пуговка на поясе была коричневая и весело блестела на солнце – нашёл-таки нас хозяин! Ат, стервозный народ, эти бабы, не могут жить, чтобы кому-нибудь не напакостить. Догадывался он, кто среди проходивших доярок был зачинщиком злой шутки над сидевшим в кустах рыбаком. Сама ж, зараза, не раз прибегала на это место на ранней зорьке, и «порыбачить» успевала и чтоб на дойку не опоздать. Поскольку зимнего лова на хуторе не было, Кузьмич за долгие три-четыре месяца охладел к своей утренней гостье, место которой заняла другая пассия: живёт через хату, мужика нет и дров некому нарубить. Придёт она, бывало, к Дуне, слезно просит: «Ну пусть кто-нибудь из твоих мужиков поможет, остались одни сучковатые пеньки, никак мне с ними не справиться. Две недели бурьяном да соломой топлю, а толку нет – вылетает всё тепло в трубу, по хате ветер гуляет» Неохотно кивнув головой, сердобольная Ёсыповна соглашалась. Кем-нибудь оказывался Кузьмич, не пойдёт же сын-подросток рубить дрова рыжей Натахе. Это ж только говорят «рыжая», на самом деле волосы у неё были ярко-красного цвета с медным отливом, а лицо покрыто бурыми конопухами. Такие на селе считались людьми второго сорта. Но Натаха на первый сорт и не претендовала, тихо жила с большеротой шестилетней дочерью, ни к чему не приученной и непослушной. В колхозе Натаха не значилась, а подрабатывала по людям: полола огороды, месила ногами глину, мазала сараи – в общем, кому что надо по хозяйству. Но вот что она хорошо умела делать, так это вязать: носки, варежки, платки. Кузьмич жалел всеми презираемую хрипатую соседку; нарубив дров, обогревал не только убогую хатёнку, но и саму хозяйку. Та в благодарность связала ему тёплые, толстые носки из овечьей шерсти на прочном десятом номере ниток, чтоб не протирались и дольше носились. Принёс дед домой плату за труды, небрежно кинул на кровать: – Вот заработал, Натаха связала.
– А чё ж ты, старый хряк, не рассказываешь, чем ещё она с тобой расплачивается?
Пропустив мимо ушей вопрос дурной бабы, Кузьмич спокойно ответил: «Ну ты ж вязать не умеешь. Потому что руки не оттуда растут.»
И пошло, и поехало. Однако перепалка длилась недолго. Осиповна давно смирилась с дедовыми похождениями, языком, конечно, молола, но зла долго не держала. Через неделю она уже носила носки, подаренные очередной дедовой сучкой. Ногам было тепло, и душа окончательно смирилась – с паршивой овцы хоть шерсти клок. Натаха же, чувствуя вину перед Осиповной, старалась хоть чем-то угодить ей. Сама не приходила – передавала подношения дедом. Однажды летом он принёс от неё вареники с вишнями, большие, величиной с ладонь.
– Глянь, мать, каких вареников наварила Натаха: штук три – и губы втры (вытри). Попробуй – ха-рошие! – Да ешь ты их сам, кобель колхозный.
– Тю-ю-ю, дура набитая, женщина к тебе со всей душой, а ты ещё носом крутишь. Дуня недолго крутила носом: как только кобель ушёл к роднику за водой, она уселась за стол и стала за обе щёки уплетать Натахины «лапти», только косточки вишнёвые одна за другой цокали о железную чашку. Видно, Пушкин хорошо знал женскую психологию, когда писал о Людмиле, попавшей в плен к страшному волшебнику Черномору. «Не буду есть, не стану слушать. Подумала – и стала кушать.» Кузьмич был не по-деревенски чистый мужик. Его место за столом располагалось возле окна, на котором стояло старинное овальное зеркало, красиво отороченное по краям. Хлебнув ложку-другую, он поглядывал на себя в зеркало, чистый ли рот, не висит ли что на губах. Небритого заросшего деда никто не видел, щетины на щеках и подбородке как таковой не водилось, – так, жиденькая поросль, которую он ежедневно выщипывал пинцетом. Лицо после «бритья» тщательно смазывал свежим сливочным маслом или сметаной. И, надо правду сказать, после такой косметики морщины почти не селились на лице семидесятилетнего мужика. К тому же бог наградил его карими с крапинками глазами. Взгляд был внимательный, полный добра и ласки. Брюхатых мужиков не любил: распустил пузо, как свинья поросная. Бородатых тоже не жаловал: за бородой надо следить, а не вшей там разводить; сам видел, как у деда Шиша это отвратительное насекомое купырхалось в чёрных волосах. Тьфу, черти б тебя забрали вместе с твоей бородой! Поверх рубахи навыпуск талию поджарого деда всегда перетягивал кавказский ремешок со всякими висюльками. Они глухо позвякивали, когда дед танцевал. А танцор он был необычный: руки в боки чуть ниже пояса, легко подпрыгивал, часто перебирая ногами. Грудь выпяченная, плечи ходуном ходят. Боже упаси, если кто из домочадцев шёл согнувшись! «А ну распрямись и голову подними, шо, потеряв кошелёк да никак не найдёшь?». Не терпел Кузьмич в доме человеческой распущенности, связанной с плохой работой кишечника. Такое не прощалось даже детям.
– Вы что, в свинушнике живёте? Выйди сейчас же во двор, проветрись и дверь оставь открытой, – не унимался дед.
Мужики, прослышав о ненависти Писаренка к испорченному воздуху, устраивали на конюшне спектакль. Кто-либо, почувствовав гул в животе, тихонько подсаживался к деревенскому чистоплюю и вдруг – шарах! Во всеуслышание! Под общий гогот мужиков Кузьмич, сменившись в лице, резко поднимался и, обложив шутника по матушке, уходил.
– Шоб тебе, боров проклятый, ж… попрыщило, – бурчал он по дороге. Нашли смешное, ржут, как жеребцы стоялые. Хорошо, если дома уже все спали. Тогда он, неслышно прикрыв дверь, выходил на порожки хаты, усаживался, доставал кисет с махоркой, неспешно скручивал цигарку и курил, курил, пока не успокаивался.
– Батько, чё ты не ложишься, поздно уже, – участливо спрашивала Дуня.
Ох, эта Евдокия… Любовь давно прошла, в памяти осталась лишь внешность далёкой молодости: стройная рыжеволосая казачка, одетая по крестьянской мерке богато и красиво. В семье она была единственной дочерью среди трёх братьев, жила белой горлинкой «промежду сизых простых голубей», никакой работой не обременённая, избалованная всеобщим вниманием и заботой. Старший брат, Василий Зенец, уже присматривал для сестры жениха, чтоб не из бедных был и обязательно казачьего рода, как и многочисленные Зенцы в станице.
Два брата работали в обширном подворье по хозяйству вместе с отцом. Была своя кузня, которой заправлял Васька. Его так и звали в станице – Зенец-кузнец. Для работ в поле брали людей со стороны, в основном пришлых мужиков. В сенокос требовалось много народу, сезонная работа хорошо оплачивалась. Так в косарях у Зенцов появился Иван Писаренко, семья которого года два как обосновалась в Подгорной. Вот и приглянулся хозяйской дочери кудрявый Ваня. И стала она по вечерам тайком бегать на свидание к певуну и танцору, на которого поглядывала не одна девка. Прослышав про связь сестры с нанятым работником, Василий решил поймать пару на гульках и проучить слишком смелого ухажёра. ГолубкИ сидели на бревне, Ваня что-то рассказывал, Дуня тихо посмеивалась. На сестру цыкнул, чтоб шла домой, а Ивана оставил для душевного разговора.
Дуня со страхом ждала появления брата, уже перевалило за полночь, а его всё не было. И вдруг она услышала тихий, вперемешку со смехом разговор двух людей, по голосу узнала брата и Ваню. Господи, спаси и помилуй, всё обошлось по-мирному. Думала, забьёт до смерти ухажёра здоровенный братка, у него же кулаки с кувалду. Наконец цокнула калитка, и Василь спокойно прошёл мимо согнувшейся на завалинке сестры; открывая дверь в хату, буркнул: «Иди спать, страдалица, завтра обо всём поговорим».
Убедить родителей в выборе дочери было трудно, но Василь умел договариваться с отцом. К матери мало кто прислушивался, потому как, к стыду казачьей семьи, любила она выпить. В широкой длинной, расширенной книзу полипольке без застёжек изнутри был пришит карман того же цвета, что и подкладка. В нём-то и хранилась плоская бутылочка с самогоном. Свернёт, бывало, в сторонку от идущих в церковь баб, приподнимет к голове край полипольки, клок-клок из бутылочки – и пошла догонять попутчиц. В церкви народу много, время от времени надо было глубоко кланяться, а разморенная горячительным Зенчиха, уже плохо стоявшая на ногах, не удержавшись, ткнулась головой в чью-то спину. Женщины зло шикали на неё, а усердная богомолка, потеряв опору, плюхнулась на пол. Услышав возню, недопустимую правилами поведения в церкви, подошёл служка, помог подняться несчастной с пола и, тихо уговаривая, повёл к выходу.
– Побойся бога, женщина, грех в таком виде приходить в храм. – Эт в каком таком виде? Ты меня что, поил? Или видал, как я пила? – шла в наступление пьяная баба, протягивая растопыренную пятерню к жидкой бородёнке дьячка.
Тот поспешно отошёл в сторону и кликнул церковного сторожа, чтобы он проводил больную женщину до ворот. Если бутылочка уже была пустой, то по преодолению не столь короткого расстояния от церкви голова Зенчихи становилась почти не затуманенной, а то и совсем светлой, как стёклышко, и, уморенная дорогой и долгими церковными бдениями, она ложилась отдыхать. Но как бы собака в клубок ни свернулась, всё равно кончик хвоста где-нибудь виден. По запаху домашние догадывались, что хозяйка дома изрядно приняла на грудь.
Из-за пагубного пристрастия семейные вопросы привыкли разрешать без её участия. Добившись согласия отца на замужество сестры, Василь, ставший настоящим товарищем будущего зятя, радостно объявил влюблённым голубкАм, что можно предстать пред очима родителей, чтобы попросить благословения на брак.
Дуне повезло со свекровью. Мать Вани была тихой верующей женщиной, которая больше, чем бога, боялась своего мужа, сурового сапожника с заячьей губой, прикрытой усами. В гневе он мог запустить колодкой в кого угодно, чаще всего гонял сыновей, по поводу и без повода. Младшего, Ивана, на дух не переносил только потому, что он был ласковым телёнком матери. Как залетевшая в дом птичка билась бессильно в стекло, так неспокойно жила она меж двух огней, избегая скандалов и побоев. Дуня пришла в дом мужа белоручкой, холёная белолицая краля с ухоженными длинными пальцами на руках. Но ни разу не слышала она недовольного голоса свекрови. Посмотрев на неудачно сделанную работу снохи, Пелагея Лукьяновна деликатно предлагала: – А давай, дочка, чуть-чуть подправим.
И обязательно байку подходящую расскажет. «Шо ваша невестка с утра делает? Шье та спивае. А после обеда? Порет да плачет. А мы с тобой, Дуня, плакать не будем, когда же дело будет сделано, то и заспивать можно.» Улыбчивая Дуня соглашалась, быстро усваивала уроки свекрови, так что дважды переделывать не приходилось. Особенно преуспела молодуха в выпечке хлеба. Вскоре Лукьяновна признала превосходство снохи в этом деле. – Мам, хлеб кончается, надо опару ставить.
– Ой, дочка, у тебя лучше получается, делай сама. И Дуня старалась. До глубокой старости пекла на чирини духмяные караваи, запахом которых заполнялась вся хата. Хлеб не черствел целую неделю, отходов, как у других хозяев, не бывало, всё съедалось до корочки. Старый Кузьма бурчал: мука убавляется слишком быстро, не хватит до нового урожая. Едоков развелось, хоть разгоняй. И разогнал бы, если бы не великое умение Пелагеи сглаживать острые углы. После смерти мужа она не раздумывая пошла доживать в отделившуюся к тому времени семью младшего сына, Ивана. Годам к пятидесяти у неё появился редкий дар лечить людей молитвами: заговаривала раны и нарывы, принимала детей у рожениц. Роддомов тогда не строили, детей рожали всех подряд, и повитуха была нарасхват. Редко к кому бабушка шла пешком, за ней приезжали на бричках, бедарках, увозили и привозили, и не с пустыми руками. Одаривали по-разному: кто платочек ситцевый преподнесёт, а кто и подшальничек, а уж если бабушка получала в подарок выбитую батистовую косынку, радости не было предела: не для себя брала столь дорогую, редкую в бедных семьях вещь – для Дуни, всегда почитаемой невестки. – Ну-ка примерь, дочка, как она смотрится на тебе, – спешила порадовать сноху Лукьяновна. – Ой, да как же она идёт тебе! Носи на здоровье. Деньги давали очень редко, их просто не было у людей. А уж если случалось такое, то тут Лукьяновна не разбрасывалась, держала на чёрный день. Бережливая бабушка придумала способ хранения монеток: перевязывала их спереди на сподней рубахе нитками, да так и спала с ними – спокойно и надёжно. Перед стиркой развязывала, аккуратно складывала накопленные медяки, от которых на рубахе оставались выдавленные круги, по величине и количеству которых можно было сосчитать, сколько у бабушки денег. Подходил Иван, просил как раз столько, сколько насобирала мать. Отдавала все до копейки: надо значит надо.
На печи рядом с бабушкой спал старший внучок в возрасте тринадцати лет. Он-то и присмотрел перевязанные на рубахе кругляшки. Встал пораньше перед школой и, пока старуха мирно похрапывала, срезал ножницами все сбережения. Бедная Лукьяновна, обнаружив на животе огромные дыры в рубахе, онемела от вероломного ограбления средь бела дня. Когда голос к ней вернулся, она запричитала тонко и отчаянно. Перепуганный Иван подбежал к печи, всматриваясь, что такое могло случиться с ней. – Подывысь, сынок, шо твий сукын сын наделал мне! Да боже ж мий боже! Вместо того, чтобы пожалеть и успокоить старуху, Иван расхохотался так, что не мог остановиться. Глаза были мокрые от слёз, держась за живот и согнувшись в поясе, всё рассыпал дробный смех по хате. Наконец, остановившись, принял серьёзный вид и сказал:
– Ладно, пусть он только явится домой, я его проучу. Но тут учуяв, что пахнет жареным, Лукьяновна вмиг успокоилась в страхе за внука. Через час она уже слёзно просила сына: – Ваня, сынок, не трогай ты его, оно ещё дитя неразумное, дурное. Прости его! После обеда явился из школы вор, раскрасневшийся с мороза и пахнущий чем-то вкусным. – Деньги у бабушки ты срЕзал?
– Я.
– Куда подевал?
– В магазин ходил. Купил мятных конфет и напырнык (пенал для металлических перьев). – Конфеты остались?
– Не-а. Всё с пацанами съели. – Ну, снимай штаны, сейчас от воровства буду лечить тебя. На печи пронзительно заголосила бабка.
– Проси прощения у бабушки, – смягчился Иван.
Часа два уже сидел Кузьмич на порожках хаты. Картины молодости проплывали перед глазами ясно и зримо, отчётливо слышались голоса и тех, кто ещё жив, и тех, кого уже давно нет. Мать… До конца жизни оставался он для неё светом в оконце. Одному ему она могла пожаловаться на обидчика, лишь он оставался её надеждой и защитой. Настрадавшись от необузданного характера мужа, в старости нашла она успокоение в семье младшего сына. И как он относился к матери, так и все домочадцы – с почитанием и уважением. Что нужно человеку в старости? Забота и любовь ближних. Она это заслуженно получила и этим была счастлива. В благополучную налаженную жизнь ворвался голодный 33-й год. Жили впроголодь, но не опухали, как в других семьях, потому что была корова. Но несчастье, как говорят, даже из-под собственной ноги может выскочить. В морозную январскую ночь не стало кормилицы – украли, неслышно взломав дверь в сарае. Рыжую гавкучую Хрынку осенью сожрали волки, оставив в саду на пожухлой траве лапки да внутренности. Некому было и тявкнуть на воров. Знал весь хутор, что грабители были залётными, видели, к кому приезжали «родычи». Милиционер с обыском явился к тем, на кого указал хозяин похищенной коровы. Долго искать не пришлось: под дощатым полом сарая нашли копыта, рога и шкуру. Братья Омельченковы не выдали налётчиков, видно, боялись. Старший взял вину на себя. Забрали. Получил срок да в тюрьме и загинул: кормить заключённых там и подавно было нечем. Мор на селе наступил такой, что некому было хоронить людей. Через день тащилась по хутору худосочная коняга с бричкой, в которую складывали покойников. Согбенный возница ехал не оглядываясь, и со стороны видели, как из телеги то поднималась, то опускалась чья-то рука, потом, подержавшись за борт, исчезла окончательно.
Хоронили в общей могиле, как на войне. Первой в семье Ивана умерла мать, незаменимая в благополучной жизни бабушка-шептуха, которую долго помнили оставшиеся в живых селяне. Тихо лежала она на печи, не жалуясь, не стеная, только приподнимала голову на голос сына, всматривалась мутнеющими глазами, не принёс ли чего поесть… Так и угасла бабушка, помогшая разродиться не одному десятку женщин на хуторах. Завернул в тонкое одеяло лёгкое иссохшее тело старушки, положил в самодельную тачку и повёз хоронить. Иван доплёлся до кладбища – благо, оно располагалось недалеко; сам вырыл могилу с подкопом сбоку. Глубоких могил тогда не копали – не было сил у изнурённых голодом людей. Из мелких же ям покойников часто вытаскивали бродячие собаки. Никого это не удивляло и не страшило в те пагубные времена. А вот ниша спасёт мать от такой напасти, думал Иван.
Месяца через два от скарлатины умерла шестилетняя Нюра, всеобщая забава в семье. Вспомнилось, как привёз из Армавира своей любимице трикотажную вязаную шапочку с помпоном. Все любовались обновой, хвалили, а она стояла насупившись. Потом стянула с головы и сказала:
– Цэ ны шапка, цэ чУлка (чулок). И больше не надела. Дивились взрослые неожиданным, не по-детски умным вопросам или ответам маленькой разумницы. Как-то Дуня пошла с Нюрой к куме, жившей дворов за пять от них. Из-за сарая выбежала собачонка, радостно виляя хвостом, и кинулась прямо к ребёнку, пытаясь облизать лицо. Нюра в страхе схватилась за материну юбку.
– Не бойся, дочка, собачка не кусается, она только понюхает тебя. – А ты ей скажи, что я не пахну.
Господи, горевал Иван, ну пусть старые умирают, зачем же ты эту кроху забрал, ей бы жить да жить. В поисках не куска хлеба, а хоть какой-то еды разбрелась семья кто куда. Старшая дочь к тому времени вышла замуж за комсомольского работника, имевшего продуктовые льготы. Его сестра, жившая где-то в Средней Азии, присылала посылки с сухарями из смеси отрубей, сои и ещё непонятно чего. И всё-таки это был хлеб. Из других семей немощные люди шли на работу в поле, потому что там варили баланду. Приходила туда, вопреки протесту мужа, и беременная Нина, приносила узелок с харчами: кувшин простокваши и те самые сухарики. Всё отдавала отцу и брату Лёне (так называли на селе того, кто носил имя Алексей). Он ездил на лошади, тягавшей по полю борону, опухшие ноги брёвнами свисали с седла в разрезанных до колен штанинах. Нина дожидалась брата, чтобы отдать ему кисляк. Когда он подъехал, она протянула ему кувшин, Лёня же, держа одной рукой вожжи и кнут, судорожно схватил другой скользкую посудину – и не удержал: разбился на каменистой почве глиняный кувшин вдребезги, расплескалось по земляным грудкам молоко. Надо было видеть глаза подростка: в них было столько жалости, тоски и страха, что, казалось, хватило бы на весь мир. Совсем рядом вмиг оказался взбешённый отец с кнутом в руках. Хлестанул он Лёню по опухшей ноге, а заодно и лошадь. Перепуганное животное сорвалось с места, от бороны поднялась туча пыли, скрывшая вскоре и седока и лошадь. Так и осталась в глазах Ивана душераздирающая картина: убегающий на лошади Лёня, постепенно растаявший в облаке пыли. Это видение преследовало его всю жизнь, потому что оно оказалось пророческим: Лёня без вести пропал на войне.
Младшего, шестимесячного Колю, отдали в ясли; молоко у голодной матери пропало, а там, говорили, хоть какой-то приварок был. Коля в яслях за короткое время сделался рахитом: большой живот, руки и ноги – жёлтые плети, от постоянного поноса по полу волочилась кишка. Детей домой не забирали, там они жили, там и умирали.
Проходя мимо ясельного двора, Иван увидел молодую няньку, Олецкую, которая в вытянутой руке тащила ребёнка к зарослям репейника. Вдруг до ушей донеслось знакомое низковатое – гу-гу. Господи, да это ж Колькин голос! Запыхавшись от быстрой ходьбы, оказался рядом:
– Куда ж ты, гадина, тащишь его, он же живой!
– Если он вам нужен такой, то заберите, – невозмутимо ответила нехудая деваха, брезгливо опустив на землю облепленное мухами существо. Оттянув низ рубахи, дрожащими руками положил туда живые мощи и принёс домой. Как могли, с Дуней вправили дитю вылезшую кишку, обмыв покрывшееся, как мхом, белёсыми волосами тельце. Размочив в воде сухарик, который приберёг для Дуни, положили в тряпицу, завязали ниткой, получившуюся соску сунули ребёнку в рот. Господи, сосёт, да с какой жадностью! Вскоре родила ребёнка Нина, девочку. Каждый день приходила она к родителям, вроде бы навестить, на самом деле покормить грудью ещё и Колю, то есть брата. Прожив один месяц, умерла новорождённая Клава – младенческим накрыло, как тогда объясняли причину смерти маленького ребёнка. Не было бы счастья, как говорится… Грудное молоко досталось Коле. Оклемался пацанёнок, и никакие хвори к нему не приставали. После изнурительного голода пришёл первый урожайный год. Колхозникам пшеницу ещё не давали, но к отдельным семьям она всё-таки попадала; тайно варили галушки, зАтирку (мелкие катышки теста кидали в кипяток, заправив зажаркой, если таковая была в доме). Кто-то подмешивал пшеничную отрубную муку в кукурузную, хлеб становился не таким тяжёлым и лучше перевариваемым. У Писаренков возможности разжиться пшеницей не было. Правление колхоза решило поддержать в первую очередь ясельных детей и людей на тяжёлых работах – трактористов, животноводов. Стали думать, кому доверить печь пшеничный хлеб. Вспомнили мастерицу по выпечке Евдокию Писаренко. В конюшенной пристройке быстро соорудили печь – печник на хуторе славился своим умением на всю округу. И хотя мастер печных дел носил говорящую фамилию Беда, его умелые руки приносили людям только тепло и радость. В писаренковский двор явился колхозный бригадир.