Полная версия
Памяти моей исток
Невозможно было, глядя на такое повинное действо, не улыбнуться. А раз улыбались, смеялись, значит, простили. Более того, развеселившись и подобрев, жена на похмелье подносила усердному танцору рюмку, а то и две из своего постоянного запаса.
Был у неё грех: до глубокой старости варила самогонку. И получалась она, по отзывам мужиков, знающих толк в этом зелье, отменная – чистая, как слеза, без сивушного запаха и обязательно такой крепости, что с трудом проглатывалась.
– Мам, ну не варите вы эту заразу, – со слезами после очередного скандала упрашивала рано повзрослевшая Шура.
– Ой, дочка, хай лучше дома напьётся, чем где-нибудь искать будет.
Митяя такое мнение устраивало вполне: он успевал везде – и на стороне, и дома.
Иногда после ругани, а то и потасовки мать прятала самогон в самое надёжное место – закапывала четверть в землю (четверть – потому что вмещалось в бутыль четыре литра).
– Чего глазами водишь за мной, не варила уже давно и варить не буду.
– Брешешь ведь, есть она где-то, носом чую.
– Да чтоб он тебе отпал хоть наполовину, нос твой.
Нинка, чтоб не слышать надоевших уговоров и просьб, уходила со двора то к соседям, то к родственникам.
– Ладно, сейчас сами поищем, авось чего-нибудь раздобудем.
Брал в руки вилы, подходил к тем местам, где земля была рыхлой, не заросшей травою и бурьяном; осторожно втыкал их, прислушивался, не цокнет ли. Однажды, после долгих поисков, потеряв всякое терпение и надежду на удачу, стал наугад с силой загонять острые тройчаки в землю. И вдруг – цок! А вилы продолжали уходить вглубь. Боже мой! Стал на колени и начал пригоршнями тихонечко выбирать перепревший, почти сухой навоз. Добрался-таки до четверти, разбитой и совершенно пустой. Всю до капельки впитала в себя унавоженная земля, остался один дразнящий запах.
История разведывания почвы повторялась из года в год, всякий раз сопровождаясь новыми приключениями. Так и прожили жизнь два человека: одному надо было пить, а другому варить это проклятое зелье.
В течение тридцати лет проработал Матвей чабаном. Не застал он того времени, когда работникам «на штату» – дояркам, скотникам, чабанам, птичницам – существенно повысили зарплату. Все три десятка лет просидел, как и все в те годы, на минимуме. Чуть больше платили, когда отправляли отары на выпасА, обычно в районы, близкие к Кубани. По полтора-два месяца чабаны не бывали дома, но приезжали с деньжатами.
Мать суетилась, ждала, строила планы: можно будет подкупить материи на платья да на кофточки, совсем за лето поизносились. Дочь давно мечтала о крепдешиновом платье.
И вот явился, соколик, как всегда, пьяненький.
– Нате вам, девчата, носите на здоровье.
Вытащил из мешка довольно объёмный свёрток, небрежно бросил на кровать. Сам поспешно вышел, ну мало ли зачем, человек с дороги. Развернули, смотрели с минуту молча, пытаясь понять, для кого всё это прикуплено.
Как, для кого? – Тёще, жене и дочери.
Три одинаковых байковых халата огромного размера. По грязновато-жёлтому полю зелёные клеточки и кружочки. Как потом определила Нина, цвета детского поноса. По размеру халаты подходили только ей, она была полной, упитанной женщиной. Баба Дуня, преклонного возраста худощавая старуха, вполне вмещалась в сорок восьмой. Ну и семнадцатилетней Шуре тоже полагался пятьдесят шестой, наверное, на вырост.
– А деньги где?
– Дык, какие деньги, вот же купил вам, носите.
– Где ж, паразит, у тебя глаза были, когда ты их покупал? Хала-аты он привёз, это не халаты, а так – не пришей п… рукав, как ни крути, всё не подходит.
– И-ых! Во, дура, и как у тебя язык поворачивается такое говорить! Стара-ался, выбира-ал, спешил обрадовать…
Видя, как мать сгребла в кучу обновы, поспешно отошёл к двери и выпорхнул, как птичка, во двор.
Но что делать, дарёного коня пришлось приспосабливать как кто мог. У Нины это была спецформа для коровника. Марта любила лизать хозяйку в мягкой и привычной для глаз одежде – зелёненькие цветочки по жёлтому полю, как выглядывающая травка из сплошного поля сурепы.
Тёща – разве ей угодишь? – только примерила обнову, потом, поразмыслив, сшила из неё две наволочки для дедовой подушки – не маркие и стираются хорошо.
Шуре же, урезанный со всех сторон, украшенный зелёными атласными лентами на рукавах и внизу, халат прослужил добрых два десятка лет.
Но дольше всего жила и живёт незлобивая, добрая память о грустно-весёлой истории в семейной жизни. Огорчение было совсем недолгим, смех и весёлость долгие годы тешат душу, прибавляя телу здоровья и силы.
По приезде на Кубань в далёком 46-м году Матвей, став на учёт в военкомате, получал пенсию по инвалидности только в первые два года. Ежегодно надо было проходить комиссию, подтверждать группу. Понимая глупость государственных законов в отношении защитников родины, лишившихся в годы войны каких-либо жизненно важных органов, не выдержал бывший морской пехотинец. Как всегда, в подпитии, взбунтовался:
– Зачем вы меня гоняете по этим комиссиям? У меня что, нога может отрасти?
Не шуми, мужик, не мы это придумали, против закона не попрёшь.
– Да пошли вы со своим законом, я ещё сам себя могу прокормить.
И кормил себя и семью, не пользуясь подачкой государства, до шестидесяти лет. Назначили колхозную пенсию в размере 20 рублей (минимальная была 12)
Беспокоилась и переживала Нина.
– Шура, дочка, да повези ты его в район, в военкомат, должны же там сохраниться документы, ему ведь положена военная пенсия.
Дождавшись тепла, решили попытать счастья. Матвей собирался тщательно, приобулся в новые чувяки, набив правый носок обуви газетой. На старые, с завязочками и задранным носом, жалко было смотреть. От одной мысли предстать перед начальством и что-то доказывать сердце у мужика начинало биться реже, и поселялась в груди долгая тревога.
К тому времени Шура, закончив педагогический, вышла замуж, имела двоих детей. Как могла, успокаивала отчима перед дверью военкомата: всё, что нужно, она расскажет сама и спросит, ему надо только присутствовать.
Военком недоверчиво посмотрел на просителя.
– Как это ты не получал пенсии?
– Дык, не приезжал на комиссию, вот и не получал.
– Сейчас выясним, воевал ты или нет.
Матвея затрясло от спокойных слов этого уверенного в себе, сытого военкома. Машинально тряхнул правой ногой – башмак легко слетел, обнажив культю в подшитом носке.
Вот же я и ногу на фронте потерял…
– Ты мне, дед, свою ногу не показывай, может, ты её топором отрубил.
Шура не дала продолжить унизительный разговор самонадеянного начальника с жалким, растерянным человеком, когда-то поднимавшим своё отделение в атаку, но совершенно бессильным перед мирным хамством.
Почему Вы, не зная ничего о человеке, оскорбляете его?
А я и говорю, сейчас всё выясним, – нисколько не смутившись, отвечала спина, согнувшись над картотекой.
В голове защитницы мелькнула мысль: не надо пререкаться с этим гадом, может ведь специально ничего не найти, доказательством могли стать только бумаги, у отчима же не было ни военного билета, ни партбилета. Всё растерял по пьянке.
Но, к счастью, вершитель судьбы человеческой искал недолго. Нашёл карточку, вслух начал читать, называя фронты, на которых воевал, госпитали, где лечился, какие награды получал.
Ладно, дед, не обижайся, я тут всяких насмотрелся: отрубит себе палец какой-нибудь прощелыга, явится и тычет под нос – вот я воевал, пострадал…
Да что ж Вы всех под одну гребёнку стрижёте? – осмелела Шура.
Никак не реагируя на сказанное, будто и не ему говорили, как ни в чём не бывало стал объяснять, что нужно сделать, чтобы оформить военную пенсию.
Вышли из военкомата: Матвей с ещё не прошедшей бледностью в лице и помаргивающим от волнения глазом, Шура – удовлетворённая, что всё-таки помогла отцу, не зря съездили.
Папань, а как получилось, что у вас (в селе родителей тогда принято было называть на «вы») не оказалось никаких документов на руках?
– Дык, помнишь, мы с матерью то ли во второй, то ли в третий раз расходились из-за пьянки, когда она мне свинью отделила?
О-о! Как такое можно забыть! После очередного скандала мать заявила, что терпению её пришёл конец, давай, мол, расходиться. Хата моя, родители помогли купить; ты себе забирай свинью, а нам с Шуркой останется корова. И чтоб духу твоего здесь не было!
Матвей, уже протрезвев, молчал, сидел на завалинке, что-то связывая верёвками. Потом оказалось, что это была упряжка на свинью. Две петли, подведённые под передние ноги, связал на спине между лопатками и оттянул оставшуюся часть верёвки – получился длинный поводок. Свинья как раз была в охоте и будто сумасшедшая выбежала со двора на улицу. На поводыря жалко было смотреть: откинувшись назад, еле удерживая в руках натянутую верёвку, припадая на правую ногу, бежал он с прискоком за одуревшим от воли животным по хутору. Люди останавливались: такого чуда – свинья в упряжке – им не приходилось видеть. Тащила она, окаянная, своего хозяина до самого конца улицы, потом завернули вбок, как будто бы к пруду, где недалеко стояла свиноферма.
К матери во двор пришла соседка.
Послухай, Нинка, шось не то у вас делается. Митька вернётся, никуда он не денется, а вот свинью сожрут собутыльники за одну ночь и не подавятся. И кому от этого хуже будет? Да тебе же.
– Хай его черти возьмут вместе со свиньёй.
Ночь прошла без сна, в обиде и тяжёлых мыслях. Управившись утром с оставшейся живностью, зашла в хату. Как-то пусто стало, и делать будто бы нечего.
Чу-чу, зараза, чтоб тебе подохнуть, вымотала меня, сволочь, – услышала она знакомый гаркающий голос.
Открыла дверь: по двору бегала свинья, деловито обнюхивая все углы, потом, недолго думая, юркнула в брошенную настежь дверку сажкА – проголодалась, видно.
Со скомканной верёвкой и одним башмаком в руках стоял посередине двора её Митька, жалкий, запыхавшийся, потный весь и совсем трезвый. С минуту молча смотрели друг на друга: он – просящими глазами, дескать, хватит гонять меня; она – устало и уже без злости – ну что с тобой, дураком, поделаешь.
Свинья погуляла, к хряку её водил на ферму.
– Как же, води-ил, это она тебя водила.
Может, и она, дышло ей в бок, главное, что покрылась. Поросята вон какие дорогие сейчас.
– Ой, какие мы заботливые да рассудительные стали, может, таким и будешь?
– Дык, и буду. Не мори только голодом, дай пожрать, духу во мне не осталось.
– И-ых…
Вот тогда-то, когда тащила свинья Митьку по бурьянам, и потерялись документы. На другой день ходил искать, ничего не нашёл. Зашёл на ферму, где со сторожем провёл ночь, там тоже никто никаких бумаг не видел. Дома оставалась лишь трудовая книжка. В ней была одна запись – чабан бригады №1 колхоза «Заветы Ильича».
Правду говорят в народе: Бог бережёт детей и пьяниц. Уцелел на войне. Зимой, в пургу и жестокий мороз, не раз привозила его лошадь пьяного, полузамёрзшего, домой. Мать, причитая, оттирала его снегом, смазывала окоченевшие руки и ноги гусиным жиром. Отходил, живучий был. Уже не надеялся на военную пенсию, а вот будет всё-таки она у него, потому как ещё и везучий.
Нельзя сказать, чтоб Матвей совсем уж никчёмный был в хозяйстве. Нарубив в посадке прутьев, сделал плетень, и очень даже неплохой с виду. Но топлива, как всегда, не хватало, и мать потихоньку, помаленьку обламывала сухие хрупкие палочки, пока не кончалась изгородь. Несколько раз по весне сооружал хозяин новую загородь, да где ж ей удержаться, коли топка – солома, бурьян, корешки от подсолнухов – кончалась уже в марте, ну а потом – что где попадётся.
В редкие трезвые дни Нина подшучивала над мужиком, рассказывая байки про кацапов, к которым причисляли Митьку на хуторе.
Вот нашли два кацапа серп, стали рассматривать и думать, что бы это могло быть.
Ваньк, ет чё такое?
– Дык, не знаю, но точно это что-то куда-то лезет.
Привязал Ванька к ручке серпа верёвку и давай крутить вокруг себя. Не рассчитав, резанул другу по шее. Полилась кровь.
– Вот видишь, я же тебе говорил: это что-то куда-то лезет.
Митька слушал, добродушно посмеивался, мать же, рассказывая, хохотала.
Или ещё. Выросла у кацапов на крыше сарая трава.
– Ваньк, траву-то можно корове скормить.
– Дык, давай скормим.
Стали корову на крышу тащить. Дотащили до самого верха и пустили – ешь. Она же, дура, свалилась и сдохла. Ха-ха-ха!
– А вы, хохлы, лучше, да? – не выдерживает Митька. Да я с хохлом рядом с… не сяду.
А вот поди ж ты, живёшь с ними, хохлами.
После назначенной военной пенсии можно было бы и не работать. Перестали бедствовать, ещё и дочери могли выделить с полсотни детишкам на молочишко. Пасти овец стало совсем невмоготу, ныли фронтовые раны, больше всего нога донимала. Но сторожем-то можно… В колхозной ведомости значилась фамилия жены, а работал Матвей, зарабатывая добавку к минимальной пенсии своей хохлушке. Сейчас 12 рублей, а года через два рублей 15—16. И то хорошо. Но разве ж этот кацап, развесёлый курский соловей, может жить без приключений?
Ночью на колхозном току кого только не было. И пешком, и на велосипедах, и на телегах – кто как мог добирался к неблизкому злачному месту, потому как всем нужно зерно. Плата у всех одна – бутылка самогона.
Еле ворочая языком, звонил ночью председателю колхоза, дескать, ты, дорогой наш Лисичёнок, не беспокойся, старший сержант не спит на боевом посту. Председатель терпеливо выслушивал бывшего чабана, поддакивал, соглашаясь со всеми пьяными доводами, потом мягко сворачивал разговор.
Ладно, Антонович, мне пора отдыхать, а ты там построже со всеми просителями, гони их в шею.
– Есть, товарищ председатель, ни одной души уже нет, всех послал к едрёной матери.
Почему строгий председатель не принимал никаких мер к вечно пьяному сторожу, так и осталось непонятным.
Был на току ещё один сторож, степенный трезвый мужик, исправно выполнявший свои обязанности. В его смену ночные посетители почти не приезжали, так как Стуков не относился к любителям мутного зелья, а денег не предлагали.
Сторожить полагалось только ночью, днём работала небольшая бригада с завтоком.
Видеться сторожа могли только по воскресеньям: один уходил с ночного дежурства, другой заступал утром на сутки. За неделю этот весь правильный Стук (многие даже не знали, что он Стуков) собирал все претензии к Митьке, записывал, что ли, гад, в тетрадочку? Печку две ночи не топил, полы в сторожке не подметаешь, собакам кашу сварил два раза вместо трёх, ну и ещё какие-то мелочи. Ну и зануда, этот Стук! Грозился председателю пожаловаться. Что ж тебе, паразит, такое устроить, чтобы отпала охота ябедничать на меня? И придумал.
Заступивший на смену сторож должен был вечером выгрести из остывшей за день печки жужелицу, засыпать новую порцию угля, чтоб горел до самого утра. Ну ж, брюхатый боров, я тебе устрою праздничное дежурство, долго будешь помнить. С субботней ночи дал печке остыть, открыл кружкИ и, усевшись на тёплую плиту, благополучно опростался.
Бедный Стук, и не пожалуешься ведь никому на этого хромого недомерка: смеяться-то будут надо мной, а не над ним.
Хотя Жердя и не бы свидетелем того, какая неудача постигла Стука при выгребании золы, но воображение подсказало очень точную картину, и Митька в самом весёлом расположении духа давал домашнее представление. Подпрыгнув, сделав брезгливую морду, стряхивал с растопыренных пальцев то противное и мерзкое, что оставил после себя в печке.
Насмеявшись до слёз, Нина сказала:
– Смех смехом, но ты, Митька, уже дошёл до ручки, надо тебе оттуда уходить.
Сама пошла в контору к председателю.
Александр Михайлович, рассчитайте с тока Антоновича, хватит ему чудить.
– Ну, раз Вы просите, – ответил председатель, широко улыбнувшись, – то так и сделаем.
На этом закончилась славная трудовая жизнь нашего героя. Непривычный к домашним делам, слонялся Матвей из угла в угол, пока не попадал под очередной обстрел жены.
– Митька, что ты бродишь, как неприкаянный, посмотри на нашу уборную: туда войдёшь, а оттуда можешь и не выйти – провалишься сквозь гнилые доски и не зацепишься. Уже давно надо сделать новую, дочка с детьми приезжает, справлять нужду в таком туалете – это ж рисковать жизнью.
Ну, завелась на воде… Вам что, кукурузы на огороде мало? На свежем воздухе, в затишке и при поднятии за бодылку держаться удобно.
Так кукуруза растёт только летом, а зимой что делать?
– Дык, до зимы ещё как до луны…
Два дня ходил вокруг покосившейся будки, присматривался, обдумывал. Наконец взялся за дело. Через неделю новый домик был готов.
Заходи, Ивановна, пробуй, как оно сидится на свежих досках.
Мать не заставила себя долго ждать, осторожно втиснулась в новый нужник, но вышла из него очень скоро.
Да чтоб тебе руки поотсыхали, мастер хренов, ну ты сам пробовал сделать всё, что положено при этом деле? Станешь подниматься, чтобы штаны подтянуть, – и головой дверь открываешь.
А раз дело сделано, так пусть она открывается…
– Сзади доски совсем не обструганные, я, пока наклонялась, всю задницу поцарапала, там, небось, десятка два колючек застряло.
Так становись в позу, будем вытаскивать…
Вскоре приехала дочь с детьми, а у бабушки, как гостинец, заготовлена очередная история, неизменно связанная с Митькой, теперь уже дедом, готовым отдать внукам последнюю копейку. Умела баба Нина, с серьёзным лицом, неизменно привирая, рассказывать что-либо смешное, отчего детишки смеялись до визга, не отставая от неё по полдня: бабушка, ну ещё что-нибудь вспомни.
Опробовав по очереди новый туалет, гости единогласно решили, что всё хорошо, стали наперебой хвалить деда, честно глядя ему в глаза, мол, бывает лучше, но редко. Ну, немножко маловат для бабушки.
Разбухла, как старая бочка, вот и не помещается, нашей бабушке корабль нужен для таких целей, – бурчал дед.
Будучи на пенсии, старики держали корову, как же без неё; сами как-нибудь обошлись бы без молока, а приедут гости – и варенички на столе, и маслице, и сметанка, да и уедут не с пустыми руками.
Прошло то время, когда, присев на корточки, Нина без особых усилий выдаивала корову, теперь же ноги болят, без стульчика никак не обойтись.
Старая, топором срубленная, расшатанная табуреточка уже никуда не годилась, того и гляди – развалится.
Дед, ждёшь, пока я угроблюсь на этой рухляди? Сделай новую, чтоб повыше и пошире была.
Долго ходил по двору, приглядывался, что-то искал. И нашёл.
На вот, сделал, как ты просила.
Мать, уставясь, пыталась понять, из чего сотворено это изделие и на что оно похоже: тумба не тумба, но и не стульчик будто… Оказывается, особо не мудрствуя, догадливый мастер взял остов от старого керогаза, обтянул его брезентом – вот тебе и скамеечка, дёшево и сердито.
По-твоему, это табуретка? – спросила жена, ткнув ногой брезентовый квадрат. – Это называется – наш Васыль вашей бабе тётка.
Митьку рассмешила оценка его труда, и всё же, добродушно похохатывая, на всякий случай отошёл в сторону. И то правда: за что взяться, чтобы перенести на другое место? Или двумя руками, или перекатывать ногой, как футбольный мяч?
Послушав бабушкин рассказ о дедовом изделии, внуки привезли из города сделанный с умом стул: невысокий, с просторным верхом, с широко поставленными ножками, покрытый лаком.
Стульчик же из керогаза до сих пор стоит в сарае, на него можно стать, доставая что-либо на верхних полках, на нём сидят, перебирая картошку, – в общем, вещь небесполезная и иногда даже очень нужная.
С годами пагубные привычки – алкоголь, курение – отошли сами по себе: болел желудок, пошаливала печень. Но под подушкой у Матвея всегда лежала поллитровка как успокоительное средство; пусть нельзя пить, а вот она рядышком – и мне от этого хорошо.
Мастер самогонного дела тоже прекратил свою деятельность, здоровье не позволяло таскать тяжёлое металлическое корыто, заливать брагу в огромный чугун, дышать целый день опьяняющими парами, от которых болела голова. А раковарка она, надо признать, была отменная (в селе до сих пор живёт синоним слову «самогон» – ракА).
Почти всю совместную жизнь прожили они под разными фамилиями. И лишь спустя 40 лет, незадолго до смерти, пошли в загс.
Теперь их могилы рядышком, под общим памятником, с одной фамилией на стеле: Жердевы…
Март, 2009 г.Глава 2.
Все мы родом из детства
Квартиранты
Шурке было пять лет, когда они с матерью перешли жить к Дашке Лубенцовой. Как-то в разговоре с кумой Нина пожаловалась, как ей тяжко стало жить в семье, с тех пор как на свет незапланированно появилась дочка: своего рубля никогда не имела, потому что излишки продуктов продавала только мать, и деньги расходовались на всю семью. Получается, что теперь она как отрезанный ломоть, но в общем котле.
– Да переходи ко мне, мы с тобой равные – без мужиков, но с детьми. У меня, конечно, гавриков побольше, но, как говорят, где четверо, там и пятеро. Ну ещё свекруха при мне, баба Чечиха – бесплатное приложение. Но куда ей деваться, сын погиб, у неё только внуки и остались. В мои дела не вмешивается, не поучает, за детьми присматривает, когда я на работе, – в общем, она мне не помеха в семье. Хата у меня, как видишь, из одной комнаты, но она большая, поместимся.
Через неделю после разговора Нина со своим немудрёным скарбом и коровой перебралась к Лубенчихе. Шуру привёл за руку расстроенный дедушка.
Кровати для взрослых были расставлены впритык по всем стенам, Дашкины дети, кроме старшей, спали на печи, Нина вместе со своей дочерью – на полутораспальной сетке.
Стирать договорились всё вместе, потому что если уж разводить грязь – полы были земляные, – то желательно в один день. Ни у кого из детей смены одежды не было, кроме повзрослевшей шестнадцатилетней Таси. В день стирки их, голых, загоняли на печь и не выпускали, пока не управятся. Бабке Чечихе тоже дали работу, чтоб не путалась под ногами, – взбивать в четверти коровье масло. Свекруха уселась на краю печки, свесив ноги над плитою: и ногам тепло, и заслонка для голой оравы из четырёх человек. Дети бесились: места мало, где чья рука, чья нога не поймёшь. Никакие угрозы взрослых не помогали. Сидели тихо, пока Дашка, взяв в руки длинную хворостину, спрашивала:
– Кому там на печке тесно? Кто-то очень просится в угол на кукурузу. Ложитесь спать. Тася, почитай им что-нибудь, может, умолкнут хоть на полчаса.
Мы уже заканчиваем стирку.
Вскоре на печи опять образовалась куча мала. Кто-то толкнул бабку под локоть – и четверть выскользнула у неё из рук, разлетевшись на мелкие кусочки, перемешанные с жёлтыми крупинками почти уже сбитого масла. Тишина. Никто не смел пошевелиться от страха. Бабка заголосила на всю хату. Дашка, сердитая, с лозиной нарисовалась перед детьми:
– Ну-ка, голая команда, признавайтесь, кто толкнул бабушку.
– Шурка, – тихо донеслось с печи.
Нинка дёрнула за руку перепуганную дочку, выхватила у Дашки лозину и в гневе начала хлестать извивающегося голого ребёнка. Первой очнулась Дашка. Она вырвала из рук разъярённой матери хворостину, толкнула её на кровать.
– Ты что, сдурела, так избивать девчонку?
Исполосованную Шуру положили на постель. Ночью у неё начались судороги. Она кричала, вместе с ней навзрыд плакала Нинка. Бабка с какой-то тряпкой подошла к кровати.
– Это её младенским накрыло, вот возьми чёрный платок, накинь, ей легче будет.
– Да идите вы со своим чёрным платком, она что, умирает?
Нинка, завернув дёргающееся тело в одеяло, выскочила на улицу.
– Наверное, к бабушке Букатчихе пошла…
Местная шептунья, укрутив фитиль в лампе, зажгла в святом углу лампаду. Ничего не спрашивая, начала читать молитву: «Отче наш, сущий на небесах…»
Сама от напряжения стала икать, через несколько слов сплёвывала в сторону. Ребёнок утих и начал дремать. Бабушка спрыснула горящее тело святой водой. Вздрогнув, девчушка в полудрёме опять закрыла глаза.
– Ну всё, молодица, ничего мне не надо, неси домой, она будет спать до утра. Иди и проси у Бога прощения за свой проступок. Молись за здоровье избиенного младенца. Будет плохо – придёшь ещё два раза.
На другой день Шуре стало лучше. Её отпаивали горячим молоком, бабка Чечиха в своём сундуке нашла припрятанный сухой пряничек. Но к вечеру поднялась температура.
– Мам, – жаловалась возбуждённая Шура, – они меня зеброй дразнят.
Дашка подошла к печке.
– Если кто хоть раз произнесёт это слово, тот сам станет зеброй. Мне недолго снять с гвоздя лозину.
Дети молчали. Потом шёпотом стали искать виноватого:
– Это ты, Ванька, сказал…