bannerbanner
На краю государевой земли
На краю государевой земли

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 11

– А-а, – неопределенно протянул воевода. – Не скоро будешь там, – глянул он на Пущина. – По воде только.

Он прошелся по избе, остановился около дьяка.

«Вот и Нечай Федорович мучится тоже дыханием, – подумал он, взглянув на того, возвращаясь мыслями все к одному и тому же. – С лица пожелтел. Совсем стал колмак-колмаком. Да ему-то уже и впору скорбеть, стар уже. А Татьяна-то молода»…

– Что у тебя? – спросил он дьяка.

– Отписка готова в Томск. С Москвы грамота пришла, с Казанского.

– Давай, чти.

Дьяк взял со стола грамоту, развернул, откашлялся, хотел было читать, но затем обернулся к сотнику и атаману: «Вы идите сейчас. А ты, Пущин, завтра к вечеру придешь. Отписку возьмешь – Федору Васильевичу».

Иван и Тренька встали с лавки, нахлобучили на голову шапки и быстро вывалились из воеводской в круговерть метели, под равномерные удары часобитного, ссыльного углического колокола у церкви Всемилостивого Спаса, что стояла на торгах.

Из Тобольска сургутские выехали в приподнятом настроении. Их долгий путь близился к концу. Оставалось совсем недалеко, каких-то две недели езды.

До Аремзинской волости ямскую гоньбу вели тобольские захребетные татары. От Аремзы до Демьяновского, а затем до Самаровского яма обоз сопровождали тобольские ясачные остяки. По реке, все так же по зимнику, до устья Иртыша они управились за шесть дней. Там они перегрузили поклажу на нарты и на собачьих упряжках, уже своих сургутских остяков, двинулись вверх по Оби. До дома было рукой подать, всего-то неделю нартами.

На огромные расстояния, по тысячу верст, протянулись концы сибирских ямов, увязанные в единую сеть промежуточными станами. И по ним летом и зимой, без мешкоты, гнали посыльные с грамотами. По царскому указу ехали на службу в городки воеводы, дьяки, целовальники, стрельцы и казаки. Перевозили на дощаниках и стругах хлебные государевы запасы и казну. К таким караванам, хорошо охраняемым, обычно приставали торговцы, промысловики и всякого рода мелкие служилые, дабы уберечься от лихих людишек, шаливших по дорогам ослабленной смутой Московии. Весной же и осенью связь между ямами прерывалась полностью.

* * *

Минул уже год как Дарья Пущина жила без мужа. И дело шло уже к тому, что пора было бы ему и вернуться. Волнительно было ей, предчувствие появилось у нее, что вот-вот приедет он. Ну не сегодня, так завтра. Но близко он, беспокойно ей, истома у нее, не обманывала она ее.

Все это время маяты без мужа по хозяйству ей помогала только остячка Маша. Одной-то совсем было бы трепетно. Особенно здесь, где бабы-то в редкость, а вокруг по острожку снуют одни мужики и пялятся, как голодные волки. Того и гляди грех выйдет…

Скрашивали ей одиночество лишь дети: старшая Любаша, Федька и совсем еще крохотная Варька. Та уже и ходить начала без отца. Если бы не они, то совсем было бы невмоготу. И так по ночам не спится, все думается: как бы дурна какого не вышло с ним на Москве. Горяч он, а оттуда недобрые вести идут… Говорят, сыскался какой-то новый царь Димитрий. С поляками пришел. А царь Василий все никак не управится с ним. Да это не бабьего ума дело. Но все равно страшно. Не за себя, за него, за государя своего, за Иванушку. Кабы с ним чего-нибудь не стряслось… Вот и Варька хворает: то одно у нее, то другое. Овощи-то здесь не растут, ребятишки и болеют. Место худое, сырость окрест. Летом во двор не выглянешь – мошка жрет. И скотинки никакой. Ездят все на собаках, как Вонины остяки. Самого-то князца уже давно нет. Седьмой годок пошел, как стрельцы и казаки ходили на него и побили напрочь. Остяк и присмирел, ясак платит исправно. Об этом и воевода говорит… Далеко служилые ходят за ясаком, очень далеко. Месяцами добираются. Ну да это тоже не моего, бабьего, ума дело. Пускай мужики разбираются, что к чему. А вот как бы плохо с Иванушкой не стало. Воротился бы он скорее домой. И мне было бы спокойно. Да и сердце разрывается, глядя на Варьку. А что делать, чем помочь от болячек?.. Заели они малютку. Иванушка-то знает хорошие травки. Знамо, по тайге ходит, научился. А Варька уродилась болезной какой-то. Не в отца. Тот крепкий, здоровый. Правда, злой. Ну да какой мужик-то не злой? Это тогда и не мужик! Здесь хочешь не хочешь, а будешь злым. Вон, одно, что стоит ясак собирать с остяков. Того и гляди, ежели не обманут, то пустят стрелу. Да Иванушка-то осторожливый. Знает, где можно, а где нельзя силой взять, только пугнуть. Вот за это и не любят его стрельцы и казаки. Те народ безоглядный, напьются и лезут куда ни попадя. Остяки же выпьют, ну такие хорошие, словно малые дети. А наш мужик дуреет с горячего вина. Для него ежели не подраться, то и не выпить. Ну да это тоже их дело. Мое же, бабье, – Варька хворает, с припасами скудно. Скорей бы приезжал Иванушка. Вон на дворе уже и март подходит к концу. Света прибавилось. Но все равно ночи долгие, если мужика дома нет. Да и Варька день-деньской кричит, животом мается. Ох, да когда же это все кончится-то!.. Однако пора вставать, приготовить что-нибудь.

– Маша! – крикнула она остячку.

Маша была девица восемнадцати лет. Жила она в работницах у Пущиных с тех пор, как ее, в малолетстве, увезли из родного юрта и окрестили в Сургуте.

– Вот глухая тетеря, не слышит, – пробормотала Дарья.

Она натянула сарафан и зашлепала босыми ногами по холодному полу к полатям, где крепко спала работница, уткнувшись головой в теплые бревна. Бесцеремонно растолкав ее, она велела топить печь.

Маша проснулась, живо соскочила с полатей. Плеснув в лицо холодной воды, она сразу разогнала остатки сна, подвязала пояском старенький цветастый сарафанчик и хлопотливо зашумела ухватами и чугунками.

А днем в ворота острожка влетели нарты. Рядом с ними, громко покрикивая на собак, бежал каюр. Затем одна за другой длинной вереницей вкатились собачьи упряжки служилых. И с нарт, под громкие крики сбегавшихся со всех сторон жителей острожка, на снег посыпались путники. Их сразу же окружили плотной толпой жители, смеясь, обнимали и о чем-то расспрашивали.

Дарья вышла во двор и встала у крыльца избы, терпеливо ожидая Ивана. Прислушиваясь, она узнала громкий бас Треньки: он прорывался даже сквозь веселый хохот…

Пущин с трудом вырвался из толпы служилых и подъехал на нартах к своему двору. Следом за ним к избе подвернул нарты и Васятка.

– Ну, здравствуй, Дарьюшка! – с волнением протянул Иван к ней руки.

Дарья прижалась к нему, уткнулась в его меховую шубу, отдающую въевшимся запахом лошадей и собак, и, от радости, тихо, по-бабьи, расплакалась.

– Будет, будет тебе, – погладил Пущин ее по голове, легонько подтолкнул к крыльцу: «Иди в дом. Что здесь стоять, пристынешь. Я управлюсь – приду»…

Он разгрузил нарты и стаскал с Васяткой в клеть припасы.

– Ну что встал, заходи, – сказал он парнишке, который нерешительно остановился перед дверью в избу. – Это теперь и твой дом…

Войдя в избу, он разделся у порога, прошел в передний угол и сел на лавку. За ним, как привязанный, прошел и сел рядом Васятка.

– Вот – Васятка, – представил он смущенного мальца своим домашним. – Будет жить в работниках, до стрельца… Принимайте как брата.

В избе было тепло и все до мелочей знакомо. Со всех сторон на него глазели его родные. И он почувствовал, насколько отвык от них, так как сейчас, под их взглядами, ему стало как-то неловко, и от этого изба показалась чужой и тесной.

Семья у него была небольшая. Старшей, Любаше, было уже 14 лет. Федька был младше ее на два года. Самая маленькая, Варька, появилась на свет как раз в ту пору, когда он с другими сургутскими служилыми рубил Томский городок. И тогда, на Томи, его изрядно донимала не стройка, хотя было тяжело, и стояла необычно сильная жара. Его не покидали тревожные мысли о Дарье. Уходя с караваном судов вверх по Оби, он оставил ее в Сургуте чревастой. Она дохаживала последние месяцы и уже без него разрешилась Варькой. О том, что у него снова родилась девка, он узнал только через полгода, когда вернулся по зимнику в Сургут. В то лето служилым, татарам и остякам, направленным по государеву указу на строительство Томска, пришлось здорово попотеть. Работы было невпроворот. Она была тяжелой, казалось, ей не будет конца. К тому же их подгоняли воеводы, они торопились до холодов поставить и город и острог. С полусотней стрельцов Пущин сначала рубил воеводские хоромы, ставил их глухую стену в пролет городовой стены. Затем Васька Тырков и Гаврило Писемский, под началом которых шли все работы, придали ему в помощь березовских остяков и перекинули на бугры: рубить Мельничную башню. Этих остяков, 100 человек, привел Онжа Юрьев, двоюродный брат Игичея Алачева. Игичей же, владетельный князь всех кодских остяков, только что умер. После него остались два его сына, Михаил и Лобан, но они были еще молоды для такого дела. Поэтому всем заправлял Онжа.

Остяки не умели рубить ни избы, ни, вообще, стены, да и были плохими работниками.

И Пущин, в один из первых же дней работы с ними, поругался с Онжей. А потом, поняв, что толку от них все равно никакого, махнул рукой и уже не обращал внимание на того же Онжу.

Затем они рубили стену на краю обрыва, круто падающего к болоту. Только к концу сентября, когда закончили основные постройки, запал и спешка пошли на убыль. С великим трудом за лето, прихватив еще и сентябрь, они поставили городовые стены и башни, срубили государеву житницу, зелейный погреб и съезжую, поделали избы служилым, которые оставались в Томске годовалитъ. На том завершились работы в тот год…

Дарья подтолкнула к нему Любашу и Федьку: «Поздоровайтесь с отцом! Чего испугались – не укусит!»

Иван приласкал робко подошедшую к нему Любашу, повязал ей на голову платочек из адамашки, приглянувшийся ему на базаре в Москве. Из-за него он немало поторговался с прижимистым лавочником. Яркий цветастый платочек резко оттенил худенькое личико, с такими же зеленоватыми, как и у него самого, глазами и пушистыми черными ресницами. За год Любаша сильно вытянулась. Но он невольно обратил внимание не на это, а на болезненную бледность дочери. Она сразу бросалась в глаза, по сравнению с его руками, темно-коричневыми от зимнего загара, как будто он нарочно вымазал их грязью. Точно такая же белизна покрывала и лицо жены. Долгие зимние месяцы в душной темной избе и бессонные ночи над Варькой не прошли для нее бесследно: она заметно постарела.

В отличие от сестры, Федька выглядел ладным, крепким и был таким же загорелым, как и отец. Уже месяц он пропадал целыми днями на улице, как только установилась солнечная погода. Так что Дарья не могла сыскать его по острожку и загнать домой, а вечером ругалась, чтобы приходил хотя бы поесть. За этот месяц он поднабрался силенок. Лицо у него стало скуластым, костлявым, совсем как у отца, а взгляд открытым, уверенным.

Дважды приглашать, подойти к отцу, Федьку не было нужды. Он и раньше не стеснялся его.

У Ивана же с сыном сложились особые отношения. Его он любил больше, чем Любашу и Варьку. Когда тот был совсем маленьким, он часто возился с ним. И в этих играх, подзуживая его, он сам волей-неволей приучил его к тому, что Федька стал зло, по-настоящему, царапаться и драться. При этом еще по-детски не осознавая, что делает отцу больно. Один раз основательно досталось и Треньке, когда тот надумал было потешиться с ним.

– Ты что растишь звереныша-то! – проворчал Тренька, зажав в ладони укушенный до крови палец, и с тех пор уже не ввязывался ни в какие забавы с Федькой.

А Иван стал настороженно поглядывать на сына. Былое безмятежное любование им исчезло. У него появилась смутная догадка, что он сделал с ним что-то такое, что уже нельзя было изменить и что обернется недобром прежде всего для самого Федьки.

Сыну он привез в подарок заячий малахай, купленный на московском базаре. Федька уже давно бегал зимой в драной отцовской шапке. Это было негоже. Он был уже взрослым парнишкой. В Сургуте же скорняка не было. Правда, иные служилые брались за поделки сами. Однако занятие это было морочное и шло только в охотку. На заказ никто не работал. У Пущина же к ремеслу не лежала душа. Да и времени и сил не хватало на это.

И он нахлобучил на голову сыну малахай, заранее зная, что тот окажется ему большеватым: он покупал его на вырост, имея при себе мерку с головы сына.

– Ничего, к зиме в самый раз будет, – легонько хлопнул он Федьку ладошкой по спине.

– Спасибо, батька, – с довольной улыбкой небрежно бросил тот и отошел от него.

Жене Пущин привез отрез из гамбургской настрафили на женскую верхнюю однорядку. Варьке же точно такой, как и Любаше, платочек. Не забыл он и остячку: подарил ей костяной гребешок, купленный на Тобольском рынке в лавке местного кустаря.

Подарки взбудоражили всех. В избе у Пущиных стало по-праздничному шумно и весело. Особенный же восторг вызвали красные сахарные леденцы, высыпанные Иваном из кошелька на стол. Но их Дарья сгребла тут же в кучу.

Федька заныл было, но мать цыкнула на него: «Цыц!»

Затем она оделила всех по спице, остальные же спрятала, чтобы на Пасху снова порадовать детей.

За занавеской завозилась и захныкала Варька. Иван встрепенулся и сунулся было туда, чтобы взглянуть на глазенки младшей дочери. Но Дарья не пустила его, погнала к печке.

– Иди, отогрейся – застудишь. Иди, иди, не пущу!

И он покорно подчинился, зная, что спорить с ней было бесполезно. У его жены было особенное сочетание слезливой сварливости со стойкостью и решительностью, которые впору было бы иметь какому-нибудь мужику. Поэтому-то он всегда покидал дом со спокойной душой, уверенный, что если в его отсутствие что-нибудь случится, то она сумеет постоять и за себя, и за детей, и за их дом. Отведали эти черты характера жены Пущина и жители Сургута. Отведав же, они сторонились и не связывались с их семейством.

– Ну, как, Маша, все хорошо, а? – столкнувшись у печки с работницей, спросил ее Иван и невольно заулыбался, окинув взглядом ее тонкую стройную фигуру.

Та согласно кивнула головой, не поднимая глаз и продолжая все так же хлопотать с ухватами. Разве что руки, выдавая ее волнение, засновали быстрее, беспокойнее.

При виде молодой цветущей девки у него заломило все тело, потянуло сграбастать ее, измять, от нахлынувшего желания…

И он вспомнил, как еще в ту пору, когда Дарья носила Варьку, он овладел Машей: быстро, суматошно и грубо. И его удивило в ней то, что она была безропотно покорной, как тряпка. В голове же тогда у него мелькнуло, что случись такое с русской девкой, то та выцарапала бы ему глаза, или изошлась бы слезами, а то, чего доброго, наложила бы на себя руки. Эта же ничего, как будто так и надо было. И вот какая штуковина. Ему понравилась в остячке именно эта ее покорность. Она привязала его к ней, крепче любого заговора или ворожбы… Дарья об этом догадалась быстро, но не подала виду, что знает. Она решила, пусть лучше будет так, чем он станет якшаться с грязными бабами где-нибудь в остяцких кочевьях, куда наезжал собирать ясак или отправлялся по жалобам инородцев воеводе…

К печке подошел Васятка.

Иван обнял его за плечи, подтолкнул вперед.

– Маша, вот привез тебе жениха! Подходит аль нет?

Маша метнула беглый взгляд на смутившегося мальца и отвернулась.

– Ха-ха-ха! – засмеялся Иван. – Что – мал? Вот подрастет, будет впору!

Из-за занавески вышла Дарья и недобро посмотрела на них.

– Ну, иди, что ли! Согрелся – хватит!

Под сердитым взглядом жены Иван виновато ухмыльнулся и пошел к Варьке.

Несколько дней он не вылезал из дома: отсыпался и отъедался под непрерывный говор жены…

– Иванушка, а что тут было-то! Слухи, страх, до ужаса! Служилые-то все стояли по караулам! И день, и ночь! Остяки и вогулы сговорились меж собой! К ним же татары, тобольские. Об измене!.. Бунт замыслили! И все против государевых людей! Побить-де их надо! Ловить по Иртышу и Оби, и побивать! Как я напугалась тогда за тебя, думаючи, что и ты едешь там же где-то!..

– Ну-ну, и зря боишься. А про эти вести мне расскажут.

– Не-не, Иванушка, ты послушай! – заторопилась Дарья, ухватила его за рукав, видя, что он хочет уйти от нее. – Послушай, послушай! Опять эта поганая коцкая княгиня, Игичеева вдовица, всех замутила! И христианскую веру приняла, и государю прямить клялась!.. И что бабе не живется?! – осуждающе покачала она головой.

– Хватит, Даша! – осадил он ее. – Не твоего ума это дело! Не бабье!

– И я говорю – не бабье! – поспешно согласилась Дарья с тем, чтобы только не отходил он от нее, весь день всячески ублажала его, вновь и вновь заговаривала, чтобы лишний разок подойти, коснуться, истомившись от одиночества за год.

– Ты, лучше, покорми меня. В дороге-то я сильно поизмерз, оголодал. Все не наемся никак. А про измену воеводы сыщут. Сыщут, сыщут! – повторил он, заметив недоверчивый взгляд жены. – Некуда инородцам деться. И куда побежит, коли побежит? По тайге! Так там свои же поймают и прибьют. Голодно в тайге-то…

В этот момент дверь избы широко распахнулась, и по ногам прошелся все еще по-зимнему холодный апрельский воздух. На пороге выросла приземистая фигура атамана, а за его спиной замаячили еще какие-то неясные тени.

– Принимай гостей, Иван! – гаркнул пьяным голосом Тренька и шагнул через порог.

За ним вошли Иван Кайдалов и Герасим Петров, сургутские десятники. Протиснувшись в узкую дверь, они туго забили тесное пространство около большой печи, неуклюже приподнятой на деревянной подклети.

– Что – не ждал? Хватит с бабами возиться. По охотке уважил и будет. Моя-то ничего, не сердится. Поласкал и на сегодня баста!.. Не так ли, Дарья? Ха-ха-ха! – захохотал атаман.

– Тьфу ты, срамоту-то развел! – нарочито сердито махнула Дарья рукой на Треньку. – Хоть бы девки постыдился, – бросила она недружелюбный взгляд на остячку.

– Что ты, Дарья! – воскликнул атаман. – Эта девка видела уже все! Вон – спытай Ивана! – весело подмигнул он Пущину, сбрасывая у двери с плеч на пол шубу.

Шагнув в избу, он словил Машу сильной короткопалой пятерней, звучно хлопнул ее по заднице и смачно рассмеялся.

Пущин косо глянул на него, проворчал: «Оставь девку. Вишь, слезу вышиб».

– Ничего, не убудет! – весело оскалился тот. – Поболе поплачет – помене…!

Он отпустил Машу, прошел в передний угол и сел на лавку за длинный стол, украшенный Федькиной резьбой, за которую Иван не раз уже давал тому подзатыльники. За ним прошли десятники.

Пущин сел с ними за стол, обвел их взглядом. Этих людей он знал много лет, знал, кто и чего стоит, с кем можно уверенно идти за ясаком в дальние волостки или усмирять инородцев. Знал он, что стрелецкий десятник Герасим, мужик хотя и трусоватый, в деле не подведет, стоять будет до конца в тревожные минуты. Его, по-видимому, оберегал инстинкт, как охранная грамота.

«Безголовый, даже заложить не сможет», – подумал он.

Тренька, тот храбрец, бесшабашен, порой до срамоты. Иной раз нарочно дурит. В беде, среди инородцев, или в тайге, не бросит, а вот тому же воеводе, при случае, заложит. Донесет, да еще выгадает себе на этом кой какую прибыль. С ним на государевых посылках надежно, только язык надо держать за зубами. Прежде чем брякнуть что-нибудь, особенно в сердцах, надо оглянуться – нет ли поблизости атамана, или какого-нибудь его послушника из казаков. А их он всегда имел. Ходят слухи, что он берет посулы[22] за прибор в казаки кого попало, принимает ясаком вешних и подчерненных соболишек. Известно, за добрый поминок, что выходит государевой казне в убыток. Умеет, стервец. И все сходит ему с рук. А оттого, что и воевода в том деле нечист…

«Ну да кто здесь не ворует?» – вяло мелькнуло у Пущина.

Казацкий десятник Иван Кайдалов только что вернулся из Кетска, где жил годовальщиком. Выглядел он усталым, осунулся, в глазах исчез прежний огонек, но появилось что-то новое. На лице, в общем-то мужественном, проступила аскеза монашеской смиренности.

– Ну что, Иван, оклемался? – сочувственно спросил Пущин его.

– Тунгусы замаяли, – ответил десятник. – Воевать ходили. В Кетске сургутских всего два десятка. Так Елизаров собрал остяков. Зырян прислали. Князцы Киргей и Урнук пошли с нами.

– Ну-у, так вас большая сила была!

– Да… Тунгусов побили. Языков поймали зело много. В дороге от ран все померли, почитай, у нас на руках.

Странным был этот десятник. Мужик недюжинных сил. Умен к тому же был, не по чину. И службу тянет как никто иной, отменно, как мул. В походе не упустит мелочи. Надеется только на себя. Сам проверяет караулы, когда стоят станом. В опасливом месте огородится тыном. И казаков гоняет окрест: выведать все, дабы не нарваться на засаду какого-нибудь князца, или пришедших из неведомых земель охочих пограбить государевых ясачных.

Вот эта удачливость Кайдалова и нравилась Пущину. Он стал подражать ему. И своим горбом познал, что это такое. Ломал он себя. Тяжко было, угнетало. Не по нему оказалась такая жизнь…

– Дарья, собери на стол, – попросил он жену, заметив, что гости заерзали на лавках и стали поглядывать по сторонам. – Васятка, подай бражку!

Маша поставила на стол ржаные лепешки, а Любаша пироги с брусникой. Дарья же подала мужикам большие деревянные кружки. А Васятка быстро юркнул за печь. Там что-то загрохотало, посыпалось.

– Осторожно! – крикнула Дарья. – Торбы завалишь!

Васятка вышел из-за печки, натужно кряхтя и прижимая к животу большую деревянную клягу, укутанную в изношенный ватный кафтан. Пошатываясь, он доковылял до голбца[23]. Ставя клягу, он не удержал ее, и она глухо стукнулась о лежак. Пробку вышибло, и в лицо ему плеснулась пенная брага с острым сивушным запахом.

– Рук нет, что ли! – сердито сказал Иван. – Маша, прими! Не то оставит без браги, вахлак!

Маша живо подскочила к мальцу и оттеснила его: «Пусти – я сама»…

Васятка отошел в сторонку, надул губы и сел на лавку вдали от всех.

Федька же точно прилип к столу. Он с малых лет тянулся к мужикам, которые приходили к отцу. И в то же время он обижался на них, что они не принимают в свой круг его, еще губошлепа, как обычно подтрунивали они над ним.

Дарья и Маша наполнили кружки пивом и проворно расставили их на столе.

Федька потянулся было рукой к одной из них, но Дарья шлепнула его по затылку и тихо прошипела: «Кыш-ш!»

И Федька нехотя спрятал руки под стол, с тоской глянув на мать, недовольный, что и она считает его тоже пацаном.

– Ну что, служилые, с возвращением! – поднял кружку Иван.

Гости степенно выпили, крякнули, вытерли широкими рукавами кафтанов бороды и захрустели пирогами.

Хмельная брага разлилась огнем по жилам, и Пущину стало блаженно и легко среди друзей и родных. В избе было тихо и тепло. В печке слегка потрескивали дрова. На столе коптил жирник[24]. Его слабый огонек испуганно дергался от малейшего дуновения и, казалось, тянулся к людям, словно хотел поведать им о какой-то тайне, скрытой где-то за стенами вот этой неказистой избенки…

Служилые выпили еще, разогрелись, вспомнили былые походы в тайгу. Заговорили они и о необычной московской смуте. Ее эхо докатилось и до здешних мест. Да так, что зашевелились все разом инородцы. И по Сибири пошли слухи об измене многих князьков: те, мол, и православие приняли, и крест государю целовали в верной службе… А вот, поди же ты…

Забыв обиду, Васятка придвинулся к столу. Он сел рядом с Федькой и уставился на мужиков, чтобы ничего не упустить из сказанного.

– В прошлом году, по весне, стрела ходила снова промеж остяков и вогулов. Ты ушел на Москву уже тогда, – сказал Герасим Пущину.

– Да, слышал… Вон даже бабы знают про то.

– Ну-у, тогда дело серьезное! – с сарказмом протянул Тренька, радуясь любой сваре с инородцами. – А ну скажи, что было! Да не упусти чего по малости!

И Герасим рассказал о случившемся в Березове, откуда служилые разнесли слухи о том по всем сибирским волостям.

* * *

На Петров день Тимошка и Лёвка, два березовских пеших казака, погрузили в легкий шитик запасы с оружием, покинули Березов и двинулись вверх по Сосьве. Ездовые собаки привычно потянули лодку, засеменили гуськом друг за дружкой.

Впереди пошел Тимошка, придерживая на ремешке вожака. Позади него поплелся Лёвка с длинным шестом, подправляя им бег лодки. И как обычно он завел унылую бесконечную песню, похожую на бредни шамана, которую как всегда покорно слушал его связчик, уже немолодой казак. В Березовском остроге Тимошка служил со дня его постройки, привык к долгим скитаниям по тайге вот так, вдвоем с напарником, уже не тяготился этим, стал молчаливым и таким же неприхотливым, как остяки.

Затяжное весеннее половодье затопило низкие берега, изрезало их заводями и сильно сдерживало ход казаков. Поэтому им приходилось часто останавливаться, грузить в лодку собак и переправляться через широкие, залитые водой луга, уходящие далеко в глубь тайги.

Только на пятый день они добрались до места, куда были посланы воеводой.

– Кажется, пришли! – крикнул Тимошка напарнику. – Здесь они! Недалеко! Версты с две, не более!

На страницу:
4 из 11