Полная версия
Повести. 1941–1942 годы
Раненый был в рваном, запачканном кровью маскхалате, потому и выглядел так необычно.
– Пить, – бормочет он и теряет сознание. Но тут уже подходят санитары с носилками, его укладывают и уносят.
Почему немцы не стреляли? Неужели не видели? Не может быть! Он столько времени одинокой мишенью маячил на поле! Что это? Конечно, добить раненого подлость. Но разве все, что делают немцы, – не подлость? Почему же не стреляли? Возможно, только два-три фрица-наблюдателя видели его, и эти два-три оказались не сволочами? А может, проспали? Вопрос остался безответным. Коншин, очнувшись, командует разойтись всем по своим местам.
Проходя в середину леска, Коншин слышит стон. Где-то совсем рядом. Бросается к небольшому шалашику – в нем, скорчившись, лежит раненый с посиневшим лицом, совсем мальчишка.
– Братцы… – стонет он и растирает слезы на чумазом лице.
– Откуда вы? Вчера наступали? – спрашивает Коншин.
– Не-е… Третьего дня, наверно… Перевязали меня и забыли. А я то очнусь, то в забытьи…
Повязка у раненого вся в запекшейся крови, а сам он маленький, жалкий…
– Санитары! Где санитары? Ко мне! – кричит Коншин, выскочив из шалаша.
Вместо санитаров подбегает Савкин.
– Видите – третий день валяется! – негодующе бросает Коншин.
– Я же говорил вам… – покачивает тот головой.
Они вытаскивают раненого из шалаша. Тут поспевают и санитары.
– Немедленно в санвзвод! Скорей! – Санитаров уговаривать нечего: обстрел-то вот-вот начнется. – Сразу возвращаться! Поняли?
– Вот так-то, сержант… – задумчиво говорит Савкин. – Такие дела.
– Черт знает что! – возмущается Коншин.
– Вы думали, что всех раненых обязательно подбирают?
– А как же?
– Не до того в бою бывает. Сосед по цепи, увидев, что ты ранен, может только перевязать тебя и должен спешить дальше. Тащить тебя в тыл он права не имеет. Должны санитары. А много ли их? Теперь понимаете?
– Да, – шепчет Коншин.
Все это странно и страшно, но, видимо, это и есть война: будни войны, быт войны, непорядки войны. И со всем этим надо примириться, потому как ничего не изменишь, ничего не сделаешь. Такова война. «Но почему не изменишь?» – думает он. Нет, пока он жив и в состоянии командовать, ни один раненый не останется на поле боя, не останется без помощи… Да, да, обязательно. Он говорит об этом Савкину. Тот еле заметно улыбается.
– Ваша обязанность, командир, вести бой. Не до того будет.
Рассвело уже совсем, и Коншин заставляет себя идти к краю, осмотреть поле боя, как положено, наметить ориентиры, возможные укрытия в складках местности и, может быть, разглядеть немецкую оборону.
Поле расстилалось метров на восемьсот… Метрах в трехстах стоит черный подбитый танк – первый ориентир. Немного в стороне, почти посреди поля, – две одиноких березы. Откуда они на поле? Но это ориентир номер два. Дальше темнеет крышами Овсянниково… Убитые лежат ближе к роще. Не прошли и половины пути. Снег на поле желтоватый, и кое-где рыжеет земля, как подтеки крови… Коншин отворачивается: в голове туман, в горле какой-то комок, который он не может выпершить. Все как в тяжелом сне. Но нет, это все настоящее – и поле, и деревни, которые они будут брать, и мертвые. Это правда. И надо как-то приспосабливать себя к ней.
Он отходит от края, находит свою лежку около большой ели, присаживается, закуривает… И вдруг чувствует невероятную усталость во всем теле, глаза слипаются, и то напряжение, которое держало его эту ночь, это утро, спадает, сознание отключается, и он задремливает, может быть, на минуту, может, на десять… Но в воздухе уже что-то завывает, звук нарастает, переходит в визг, потом захлебывается, раздается взрыв. Коншин вскакивает, а потом сразу падает, прижимается виском к стволу дерева и лежит… Начался обстрел! «Вот что это такое», – думает он, почему-то не испытывая ожидаемого страха. Может, потому, что мины рвутся сравнительно далеко. Несколько плюхаются, не долетев до рощи, на поле; несколько перелетают ее и рвутся на другой стороне леска. А может, потому, что сидит в душе какая-то глупая уверенность, что налет кончится благополучно. Но все же его тело непроизвольно сжимается, он весь напрягается, когда над ним завывает мина, и только с ее взрывом где-то в стороне его ненадолго отпускает, но звук следующей мины заставляет вжиматься в землю и холодит тело.
Московская область. Советские пехотинцы атакуют вражеские позиции
Санинструктор выносит с поля боя раненого бойца
Больше шести месяцев шла битва под Москвой. Красная Армия разгромила гитлеровские войска и отбросила их на 100–300 километров от столицы
Обстрел длится минут пятнадцать, но сосчитать, сколько было пущено мин, Коншину не удалось, – не до того. Вот вроде тишина опустилась на передовую, наверное, все, кончили немцы? Он поднимается и зовет отделенных. Удивительно и счастливо – никого не задело. Бредет по роще и видит, как, потягиваясь, приподнимаются ребята со своих лежек, как сходит с их лиц землистая бледность, как оживают глаза… Закуривают, и начинаются разговоры. Прошли первые страхи, первое оцепенение при столкновении со смертью, и жизнь вступает в свои права.
– А кормить нас собираются, командир? – слышит он первый вопрос.
– Об этом до ночи забудь, – говорит кто-то из «бывалых».
– А в общем-то бьет фриц не очень прицельно.
– Жить можно…
Да, оказывается, на этом пятачке можно жить… Да, можно… Лишь бы начальство не трепыхалось, лишь бы не тревожили их больше, а оставили здесь. Смастерили бы они шалашики, устлали их лапником, а в касках, валяющихся кругом, жгли бы маленькие костерики для согрева и для прикурки… В общем, жили бы…
Кто-то начал уже штыками от СВТ подрубливать молодые елки, кто-то уже обламывает ветки – сооружает себе лежки, чтоб не на снегу валяться. Но. Вот это «но» давит и сжимает сердца холодом… Временно они здесь, видно, и ждет их другое: бежать им сегодня по этому полю, извиваться под пулями, а добегут ли до той чернеющей вдали деревеньки, одному Богу известно… Как поглядишь на это поле, на серые комочки, там лежащие, так и подумаешь: ничем ты от них не отличаешься, только вчера были они тоже живыми, только вчера выхрипывали «ура», а вот полегли навечно… Потому не смотрят ребята на поле, отводят от него глаза, а чтоб не думать, стараются занять свои руки и головы другим. Потому и взялись после обстрела за разные мелкие дела. И о кормежке разговоры для того же – отвлечься, почувствовать себя живыми пока, и остальные разговоры для того же…
– Что ж это начальства нет?
– Завели взвод на пятачок, а сами…
– А фрицы с трех сторон…
– Порядочки, – этот ехидный голосок слышал Коншин еще в эшелоне.
– А и верно, командир, где ж ротный, политрук? – подходит один из отделенных. – Сходили бы узнали.
«Сходить надо бы, – думает Коншин, – но как при свете овраг переходить? Наверняка немцы наблюдают, наверняка нацелены туда снайперские винтовки, да и взвод покидать вроде бы нехорошо». Но и второй отделенный про то же твердит: надо узнать, где начальство, – ворчать люди начали…
Подходит Коншин к оврагу… Да, метров сорок открытого пространства, ни кустиков, ни пенечков. А справа – занятая немцами деревня за полем. Прогляд и прострел для немцев – лучше не надо.
Савкин, провожавший его до оврага, говорит:
– Вон к той сосне бегите, а там перележите. Когда кончат стрелять, тогда уж дальше двигайтесь.
– Думаете, стрелять будут?
– Наверняка. Наблюдают за этим местом.
Коншин напрягается, старается подавить нервную зевоту, которая вдруг накатила на него, и бросается через овраг. Уже на той стороне он впервые в жизни слышит, как поют пули, а, обернувшись, видит, как врезаются они в дно оврага, как впиваются в оставленные им в снегу следы. Но и тут почему-то не очень ему страшно. Он хорошо ползает, хорошо окапывается, умеет примеряться к местности, и ему кажется, что от пуль можно спастись, другое дело – мины. Немец дает еще очередь и замолкает. Коншин поднимается, машет рукой Савкину, тот ободряюще улыбается – первое, так сказать, крещение.
Минометный обстрел, который шел в середине рощи, пожалуй, был посильней, чем на пятаке, занимаемом взводом Коншина, тоже обошелся без потерь для первого и третьего взводов кравцовской роты. Кидали немцы мины не очень-то точно, – много их рвалось перед лесом, много улетало вглубь и перелетало роту. Кравцов прохаживается и приглядывается к бойцам… Вроде, ничего, струхнули не очень. Сейчас дымят все цигарками, делятся между собой насчет прошедшего обстрела, но в глазах у всех одно – будет ли наступление? А Кравцов и сам пока того не знает. Уж если и наступать, то надо бы на рассвете. Но, видно, комбат с комбригом ведет переговоры, обещал же добиться отмены. И верно, надо осмотреться, хоть какие сведения о противнике получить, нельзя с ходу, наобум.
Подходит он к Шергину. Тот сидит на снегу, колени к подбородку, смотрит на поле, губы сжаты, но лицо вроде спокойное.
– Ну как, Шергин? – спрашивает Кравцов. Нравится ему этот взводный. При минометном налете хоть бы что в его лице дрогнуло, и людей умело рассредоточил.
– Я думаю, по этой балочке и вести взвод, – показывает рукой Шергин. – Видите, кончается она у танка. Может, полпути скрытно сумеем подобраться.
– Пристреляна она у немцев, Шергин, минометами.
– Да, конечно, но от пулеметов спасет. Пойду по ней.
– Погоди ты, поперед батьки в пекло… Решается еще вопрос.
– По мне, уж лучше скорей…
– Да, эта тягомотина хуже всего, – вздыхает Кравцов. – Людей, Шергин, береги. Понял? – Шергин ничего не отвечает, только чуть заметно пожимает плечами. – И огонь веди, все время огонь.
– Куда? Ни черта же не видно.
– По направлению. Шпарь по деревне…
– Старший лейтенант, я ж не в первый раз… Вы скажите лучше: артподготовка будет?
– Должна, – неопределенно отвечает Кравцов, потому что в блиндаже комбата вопрос об этом был как-то смят. Прошелся по нему капитан вскользь: видно, не богаты мы снарядами.
Отходит Кравцов от Шергина какой-то неуспокоенный: вроде бы положиться на него можно, командир что надо, но предчувствует он что-то… А что, сам не ведает, но помнит он по прежним боям: обостряется все на передовой до невозможности. И бывает так, что человек свое близкое предвидит. Точно знал Кравцов в прошлых боях, что ранит его непременно, и именно в ногу. Так и получилось. Хошь – верь, хошь – не верь в судьбу, а что-то человек на войне предчувствует, каким-то внутренним зрением прорывается в будущее, хоть и не особо далеко, хоть на несколько часов вперед, но прорывается.
Встречается ему на дороге Чураков – плотный, большой, с таким бы в рукопашную на немцев, – не подведет, руками фрицев передушит. И спокойный, черт, будто не впервые на переднем крае.
– Ну как, Чураков? – задает он вопрос.
– Живы будем – не помрем, – как всегда, осклабясь, отвечает тот.
– Это верно, – подтверждает Кравцов и кладет ему руку на плечо. – Надеюсь на тебя, Чураков. В случае чего, – взвод без команды принимай. Что Четин, что твой взводный… Надежды на них особой не имею.
Кравцов знает, что говорить такое не положено, что этим авторитет своих молоденьких лейтенантов подрывает, но впереди такое, в котором многое, если не все, будут решать младшие командиры, идущие в одной цепи с бойцами. Им с ходу придется решать задачи, которые поставит бой, и если сдюжат, то и пойдет все по порядку, а ежели нет… Да что думать, все равно без хорошей артподготовки, без поддержки танков не пройти им это поле… Да, не пройти… Но знает Кравцов, на сколько километров отошли они от Селижарова, от железной дороги, знает и этот Селижаровский тракт, занесенный снегом, и что не больно-то много попадалось на их пути машин с боеприпасами. Потому и надеяться особо не на что.
В землянке помкомбата, в которую спустился он погреться, народу невпроворот: и ротные, и политруки остальных рот, и ПНШ из батальона. Дым махорочный – хоть топор вешай. Сидят, курят, нервничают.
– Вот что, комиссар, – обращается он к своему политруку. – Сходи четинский взвод проверь. Как они там? Только овраг осторожней перемахивай. Ты мне в бою будешь нужен. Понял?
– Понял, – поднимается политрук, делает несколько коротких затяжек и выбирается из землянки.
Коншин идет по тропке, не глядя по сторонам, боясь наткнуться взглядом на убитых, и думает, что, пожалуй, самое страшное, что он увидел на передовой, это они…
И как что-то очень далекое, будто бы и не бывшее, вспоминается ему дальневосточный полк, ленинская комната в казарме, где строчили они свои докладные с просьбами отправить их на фронт срочно… Жалеет ли он о том, колет ли грудь запоздалое сожаление? Нет, пожалуй. Несмотря на все увиденное, вроде бы страшное, отчего душу захолаживает, он с удивлением обнаруживает, что все это, как ни странно, интересно ему. Да, интересно! Другого слова и не подобрать. Даже предстоящее наступление, которого страшится, мысли о котором старается отгонять, даже оно. Как поведет он себя в бою, как заставит себя подняться с земли, как побежит по этому полю? И даже сейчас, перед боем, бродит в его голове мальчишеское – что покажет он себя, что совершит что-то необыкновенное… Но главное, конечно, не струсить. Это сейчас для него пострашнее смерти.
– Коншин! – окликает кто-то. Он поворачивается и видит политрука, забившегося под лохматую ель. Тот курит частыми, нервными затяжками, в глазах растерянность. – Потери есть во взводе?
– Нет, обошлось.
– Залезай, перекурим. Ты куда направился?
– Народ вас спрашивает или ротного. Вот и иду…
– Сейчас пойдем, а пока залезай.
Коншин приподнимает ветви и забирается под ель. Садится. Политрук молча протягивает кисет с легким табаком. Закуривают и некоторое время попыхивают цигарками молча. Политрук нервно теребит пальцами портупею, потом тяжело откашливается.
– Четина убило, – говорит он глухо, продолжая кашлять.
– Что? – вскакивает Коншин.
– На тропке он. В нескольких шагах отсюда.
И Коншин бежит. Лейтенант лежит на спине. Коншин не видит на его теле ни раны, ни крови, но лицо уже посеревшее, и так же обиженно опущены пухлые губы, как на последнем привале, когда он спал… Коншин долго стоит потрясенный, – первая смерть… И чья? Этого тихого мальчика, к которому и Коншин, да и весь взвод относились так несправедливо, с насмешками и подковырками. Прищемила запоздалая жалость. Долго протирает глаза Коншин жесткой рукавицей, потом наклоняется над Четиным, подбирает его автомат, планшет и плетется обратно.
– Первый… – тихо произносит политрук.
– Да.
– Взвод теперь твой. Пошлем бумагу, чтоб провели приказом.
Коншин устало и безразлично махнул рукой.
– Не радуешься?
– Нет. Ответственности боюсь.
– А ты не бойся. Сколько ты в армии?
– Почти три…
– Это кое-что значит. И курсы кончал… А бедняга Четин, наверное, только три месяца обучался… Ну, пошли, – поднимается политрук. – Как настроение у народа?
– До обстрела маялись, а сейчас вроде ничего…
Подходят к оврагу. Политрук замедляет шаг и проходится глазами по убитым.
– Простреливается? – спрашивает коротко и чуть поеживается.
– Ага. Пустил очередь, когда я перебегал.
– Ну, с Богом, – усмехается политрук и спокойно спускается со взгорка. Коншин за ним. Падают на той стороне.
За ними взвывают пули, а потом уже слышат они треск пулеметной очереди.
– Гады! – матюгнулся политрук. – Окопов у вас там тоже нет?
– Нет. Три шалашика только.
– Дела… Ну, давай. Соберешь взвод сейчас.
– Нельзя, политрук.
– Ах да, понимаю. Поговорю с каждым в отдельности.
Ребята занимаются делом: кто шалашики сооружает, кто ковыряет мерзлую землю без толку, но все же из снега делают брустверы вокруг выкопанных ямок. Все же занятие. К политруку сразу вопросы насчет еды. Ели-то прошлым вечером, ночь топали, животы, конечно, подвело. Но кое-кто уже костерики маленькие запалил, набил котелки снегом – будут кипяточком баловаться. Коншин с политруком присаживаются, снимают рукавицы, протягивают к огню руки, – вроде и телу теплее становится.
– Стопочку бы сейчас в самый раз, – говорит один из отделенных. – Для поднятия духа, – и поглядывает на политрука.
Но тот отмалчивается. Видно, другие у него сейчас мысли.
– Ну что ж, вижу – обустроились вы маленько, – поднимается он. – Настроение вроде бодрое… – Помолчав немного, политрук поворачивает голову к полю, вглядываясь в Овсянниково. Как ваша родная деревня называется? – обращается он вдруг к Рябикову, находящемуся, как всегда, при Коншине.
– Костенево, – отвечает тот с некоторым недоумением. – А что?
– Небось, такая же деревенька? И избы такие же? – продолжает политрук. – Похожа…
– Так вот, товарищи… В бою будет страшно, очень страшно, но, чтоб этот страх перемочь, думайте-ка вы вот о чем: Овсянниково – твоя деревня, в ней твои родные под немцами мучаются… Понимаете? Легче будет, страха меньше, а злости больше. Поняли, ребятки?
– Чего не понять, товарищ политрук, – отзывается Рябиков. – И так, глядишь на это Овсянниково, думаешь: русская деревня-то, а под гадом фашистом. Сердце кровью обливается, мое же Костенево тоже под ним.
– Выбить надо гадов оттедова. Выбить! Это мы знаем, товарищ политрук, нас агитировать не надо, вы вот скажите: как с огоньком будет? Танки как, будут ли в поддержку? – ожесточенно говорит один из «бывалых» с седой щетиной на лице.
– Да, надо выбить, товарищи… Танки, по-моему, на подходе. Будет, наверно, и артиллерийская подготовка. – Политрук обводит глазами бойцов и видит, что у всех один вопрос: сегодня ли в наступление? Но он и сам не знает, что решит начальство, поэтому замолкает.
– Что-то вы не очень уверенно говорите, товарищ политрук, – начинает тот, с седой щетиной. – Я же вторым заходом на фронте. Кое-чего повидал. Без хорошего огонька тут делать нечего. Видали, сколько их не дошло-то? То-то и оно…
– Скоро придет командир роты, он скажет точно, – политрук поднимается.
– Вас проводить? – спрашивает Коншин.
– Не надо.
Но Коншин все же провожает до оврага… Политруку за тридцать. Для Коншина – почти старик. Наверное, женат, имеет детей. До войны как будто работал кем-то в райкоме, инструктором, видимо… У него красноватое обветренное лицо деревенского жителя, морщинистое не по годам. На формирование его прислали за неделю до отправки на фронт, и поэтому Коншин мало его знает, не так, как Кравцова, с которым почти полтора месяца вместе. Но по тому, как без колебаний перемахнул политрук овраг, видно – не трус.
И сейчас так же спокойно, как и в первый раз, перебегает он простреливаемое место, машет Коншину рукой и скрывается между деревьями на той стороне оврага.
Опять взвод без начальства. Опять все на плечах Коншина. Надо бы дать приказ окапываться, но не знает он, оставят ли здесь или перекинут взвод. Да и не берут малые саперные мерзлую землю, хоть что делай! А ямки небольшие в снегу и так почти все выкопали, но толку от них чуть, одно самовнушение, ну и для порядка.
Командир первого отделения – ставший теперь помкомвзвода – приглашает Коншина в только что сооруженный шалашик.
– Погреемся, командир, малость, покурим, – говорит он, пропуская Коншина вперед.
В шалаше тепло, дымно… Не успел Коншин курнуть два раза, как кидает его в дрему. Глаза закрываются, и проваливается он куда-то, где нет ни этого поля, ни развороченной земли, ни минометного обстрела, ни наступления впереди… Ничего нет. И побыть там, где ничего нет, хоть несколько минут, видимо, просто необходимо всем им, потому и сержант засыпает, не докурив цигарку, и красноармеец, который с ними, – тоже.
Но ненадолго это. Как провалились в небытие, так и вырвались из него: прострекотала пулеметная очередь над оврагом. Видно, идет к ним кто-то…
Пошли с сержантом туда. По дороге проходят мимо группки бойцов, человек пять сбились в круг, курят, один из «бывалых» что-то рассказывает, слушают без улыбок.
– Товарищ командир, где же лейтенант наш? Может, и правда к немцам ненароком попал? – спрашивают Коншина.
– Убит Четин… За оврагом на тропке лежит, – не сразу отвечает Коншин.
– Уже… – протягивает кто-то и поеживается. Поеживаются и остальные.
– Мальчонка совсем, – вздыхает другой.
На этом разговор о Четине прекращается, и Коншина удивляет, что эта первая смерть людей не поразила, что приняли они ее более или менее равнодушно… И он начинает понимать, что смерть здесь – это совсем другое, чем в обычной жизни. Вспомнилось, как переживали они гибель своего однополчанина, придавленного сошедшим с рельсов вагоном, как несколько дней ходили потрясенные случившимся… Здесь же, видать, все не так. Да и сам Коншин разве уж так сильно затронут этой смертью? Да, конечно, в первые минуты было больно и жалко Четина очень, а сейчас кажется это обыкновенным, и, видимо, потому, что каждого здесь может убить в любое время, и, если каждую смерть переживать, – сердца не хватит.
У оврага никого нет… Наверное, просто так прошлись немцы очередью. В шалаш уже не тянет, и Коншин с сержантом бродят по леску, меряя его без толку шагами туда-обратно. Невелик лесок. На тыльной стороне его заметили подбитый танк с развороченной башней и подивились силе взрыва, который такую стальную махину искорежил начисто. «Что же с танкистами?» – представилось сразу. И потянуло курить.
Не только Коншин с сержантом маются в ожидании. Весь взвод, по двое, по трое, слоняется по передовой. Сидеть в шалашах или валяться под елками уже невмочь. Пять шалашей соорудили, но не знают, стоит ли еще? Может, погонят их с этого места вскорости? Лучше бы, разумеется, оставили здесь. Вроде бы привыкли уже. Но никто ничего не знает. Начальства нет, взводный убит, а помкомвзвода Коншин, который теперь за командира взвода, хоть парень и ничего, но тоже бродит по передку как в воду опущенный, губы сжаты, в глазах смуть, тоже на войне по первому разу… На Урале-то, на формировании, гонял взвод дай боже: и тактику, и рукопашный, в общем, давал жизни, но пригодится ли здесь все это, – вот задача. Разве эти, что на поле лежат, в снег уткнувшиеся, не обученные? Но не прошли и половины пути. Короче, выяснилось в общих разговорах, что жить здесь можно, лишь бы никуда не трогали…
Но тут опять стрекочет очередь у оврага, прислушиваются: к ним кто-то бредет. И верно, через несколько минут появляется ротный. Шинель в снегу. Видно, когда овраг переходил, уложили его немцы в сугроб.
– Ну как, ребятки? – спрашивает Кравцов без нарочитой бодрости, по-душевному.
Ребята мнутся, кто плечом пожмет, кто пытается улыбку состроить, да не выходит, кто в землю взглядом утыкается – а чего отвечать?
– Понимаю, – говорит ротный, обводя всех глазами. – Ничего, обвыкнете помаленьку. Отойдем-ка, Коншин, в сторонку. – Отходят. – Видал Четина?
– Видал.
– Принимай взвод по-настоящему. На отделение толкового бойца поставь.
– Сделано, товарищ старший лейтенант.
– Ну и лады тогда… Разговор вянет.
Кравцов просит махорки, – видно, хочет продрать горло как следует: комсоставу легкий дают табак, «Беломор». Завертывает, затягивается.
– Почему они не прошли? – кивает Коншин на поле.
– Спроси чего полегче, – хмурится Кравцов.
– А мы… мы пойдем? – наконец решается Коншин на главный вопрос.
– Наверно, – отрывисто и как-то раздраженно отвечает Кравцов. – Настраивайся на это, ну а людям… людям пока не говори.
Проходятся они по пятачку, ротный осматривает участок второго взвода, покачивает голову, кривит губы, потом говорит Коншину:
– Выдели двух бойцов Четина захоронить… Ну, я пошел. В случае чего пришлю связного.
Коншин приказывает двум бойцам идти за овраг к Четину, и те отправляются вместе с Кравцовым. Опять слышна пулеметная дробь, – наблюдают немцы за этим местом здорово.
После ухода ротного расползаются люди по шалашикам: надоело без толку бродить. Появились дымки, но немцы на них внимания не обращают, мины не бросают, и народ совсем осмелел – костры и вне шалашей разжигают. Томит всех не только ожидание, но и голод. Почти сутки прошли, как пищу не принимали, но ясно всем: раньше ночи не доставят, так что ничего не остается, как пояса потуже затянуть да куревом аппетит отбивать. Правда, говорят, что в наступление лучше с пустым брюхом идти, тогда ранение в живот не так страшно, но пожевать все же хочется…
Во всем взводе часы только у Коншина имеются, и, взглянув на них, видит он, что к двенадцати подваливает. Шесть часов, как они здесь, а время-то пролетело совсем незаметно.
Один из «бывалых», рядом оказавшийся и увидевший, сколько времени, облегченно вздыхает.