Полная версия
Великий Тёс
– Вот и женишок сыскался! – хмыкнул томский служилый, подтягивая к себе за цепь старого казака. Взял с блюда лепешку, пожевал. – С яблоками вкусно! – кивнул Угрюму, приглашая к блюду.
Утром опять пришел бритый в белых штанах. Принес лепешек и вареного мяса. Ласково ворковал, не сводя глаз с девки. Вынул из-за пазухи горсть сушеного винограда. Пугливо оглянулся и высыпал ей на подол.
– Холоп! – хрипло вздыхая, зевнул старый казак, больше всех утомленный переходом.
С месяц все они шли рядом, но Угрюм не знал имен спутников. Он ни с кем без нужды не заговаривал и знать никого не хотел. Казаки тоже не баловали его вниманием, шли сами по себе, как и татары.
Два дня пленников не беспокоили и хорошо кормили. Девка без оков свободно бродила по саду, могла уединиться, но далеко от пленников не отходила. К следующему вечеру бритый мужик опять принес еды и каких-то сладостей. Стал манить ее за собой в глубину сада, плутовато и настороженно улыбался. Она мотала головой, не шла. Мужик схватил ее за руку, потянул за собой, лопоча о чем-то горячо и страстно, прикладывая руку к груди.
И тут, как из-под земли, появился молодой бородатый охранник. Он схватил бритого за рубаху, трижды огрел его плетью по спине. Тот с воплем вырвался и скрылся среди деревьев. Охранник строго оглядел скованных, пригрозил плетью и ушел.
– Следят, чтобы не сбежали! – зевнул старый казак. – А куда бежать-то?
От его слов, сказанных равнодушным, утомленным голосом, Угрюм всей душой ощутил, как безнадежно далек от своих людей и как невозможно возвращение в прежнюю жизнь.
– Голодранец, раб! А туда же, – брезгливо проворчала девка и пристально взглянула на томского казака.
Тот плутовато ухмыльнулся, подернув выгоревшими бровями.
Наутро пленных расковали, досыта накормили, дали много воды, чтобы они помылись, одели в белые штаны и рубахи. Девка мылась отдельно, пришла причесанная и повеселевшая, приодетая в короткое шелковое платье и штаны.
Под присмотром охранников всех их вывели из сада на знойную улицу. Впереди на осле ехал племянник зарезанного старика. Несколько длинноухих мулов везли его товары. За ними брели пленные, для порядка связанные мягкими веревками. С боков и сзади шли охранники с кривыми саблями.
Впереди показались высокие стены города с распахнутыми настежь воротами. Угрюму все происходившее казалось сном: и богатый разноязыкий город, и невольничий базар. Кто-то его осматривал и щупал. Перед глазами появился русобородый голубоглазый мужик в бухарском халате, с головой, обвязанной шелковым лоскутом. Он что-то спросил. Угрюм не услышал. И только когда голубоглазый ткнул его в бок, внимательно взглянул в широкое лицо с конопушками на переносице.
– Ты глухой? – крикнул тот, улыбаясь.
До Угрюма не сразу дошло, что спрашивают по-русски. Мужик срамословно и весело ругнулся, затем хохотнул:
– «Живый в помощи» читаешь?
– Богородичные! – признался Угрюм и удивленно спросил: – Ты с Руси?
– Даже из Сибири! – зачем-то крикнул дородный и стал обтирать платком потное лицо. – Как видишь, здесь тоже жить можно, – положил руку на слегка выпяченный живот. Сунул ладонь за кушак, который его поддерживал. Там висел кошель, по виду тяжелый.
Обливаясь потом, мужик кряхтел и почесывал рыжую шерсть на груди в том месте, где у всякого русского висел крест. Узнав своего, Угрюм оторопел и едва не залился слезами от радости. Но, вглядевшись пристальней в его лицо, увидел в нем что-то явно нерусское, чужое, и разочарованно отвел глаза.
– Ты чья? Откуда взяли? – спросил мужик девку на чистом русском языке, да еще с новгородской и сибирской певучестью.
Она охнула, заголосила, запричитала, рассказывая, как была пленена, как погибли отец и братья.
– Вот те раз! – вскрикнул мужик. – Тарская? Землячка! Ну, не реви! – Обтер потное лицо влажным, смятым платком и перевел взгляд на Угрюма. – А ты откуда?
– Енисейский промышленный! – быстро заговорил он, счастливый уже тем, что слышит родную речь на проклятой чужбине. – Брат – казак! А я всякому делу обучен. Кузнечное дело знаю.
– Кузнец мне нужен! – обнадежил мужик. Обернулся к племяннику зарезанного бухарца, который ел его глазами и угодливо улыбался. Затем степенно перешел к казакам, громко заговорил с ними, даже пошутил о чем-то. Потом одышливо пожаловался:
– Всех взять не могу. Денег не хватит. А кузнец мне нужен!
Затрепыхало сердце в груди Угрюма. Он осаживал себя, слышал от бывальцев, что русские выкресты бывают злобней и жестче инородцев, а все же хотел попасть в дом к единокровнику.
Крякнув еще раз, потный мужик выпятил живот и бойко залопотал по-здешнему. Глаза купца округлились и полезли на лоб. По лицу его Угрюм понял, что бывший русский хает товар, то есть его, Угрюма. Бухарец взвыл. Подскочил к нему, содрал с плеч рубаху, стал показывать жилы. Голубоглазый насмешливо и презрительно отвечал ему, похохатывая. Вокруг собирались зеваки, галдели, увлекаясь спором.
Разъяренный купец сорвал рубаху с заголосившей девки. Та прикрыла ладонями грудь. Он яростно отодрал ее руку, показывая всем тугую, упругую, с розовым соском, выпуклость, щупал ее, как яблоко, подкидывал на ладони, шлепал по животу.
Русобородый со спокойной насмешкой отвечал, оборачиваясь за поддержкой к хохочущей толпе. И она сочувственно поддакивала. Палило солнце. Плыла перед глазами заплеванная земля. Визгливо орали ослы. Сколько длилось все это, Угрюм забыл. Помнил только, что доведенный до бешенства купец под хохот толпы сорвал с бритой головы чалму и стал топтать ее. Тот и другой ударили по рукам. Русскоязычный отсчитал звонкие монеты и повел за собой девку с Угрюмом.
– Держи! – подал корзину.
Угрюм торопливо подхватил ее. Хозяин, не оглядываясь на рабов, пошел по торговым рядам, покупая зелень, сыр, другую снедь, и все это бросал в корзину. Наконец они вышли за городские ворота, зашагали по знакомой, как казалось, улочке, но против солнца. Однако то ли время было к вечеру, то ли улица была другой, но точь-в-точь как та, где пленники приятно провалялись два дня и две ночи. А калитка была такой же. Мужик, за ним Угрюм с тяжелой корзиной, следом девка снова вступили в тенистый рай за глинобитной стеной.
Это был сад. Чуть слышно журчала вода в арыке. Веяло благодатной прохладой. На крыльце дома с плоской крышей появилась молодая женщина в долгополой рубахе, приветливо крикнула по-русски:
– А мы уж заждались!..
Другая, постарше, с проседью в черных волосах и с темным пушком на верхней губе, степенно вышла из-за деревьев. Она была просто и удобно одета в обвисающий шелк и держалась с важностью хозяйки.
– Ой! – прикрыла лицо воротом рубахи. – Кого ты привел?
– Уф! Ну и жара! – сел под яблоней хозяин, стал неловко разматывать кушак. – Садись! – приказал Угрюму, покорно стоявшему с тяжелой корзиной на плече. – Купил наших, сибирских пленных, – прокряхтел, задирая руки, помогая женщинам стянуть с себя халат. – Он – кузнец, а ее приставим куда-нибудь.
Хозяин был глуховат. Даже здесь, в тишине сада, он говорил очень громко. И если Угрюм отвечал тихо – переспрашивал. Женщины подхватили корзину, унесли в дом. Затем они увели за собой смущенно озиравшуюся девку. Угрюм остался наедине с полуобнаженным хозяином. Оба несколько мгновений наслаждались тишиной и тенью.
– В эдакую жару да баньку бы. По-нашенски! А? – по-свойски подмигнул тот. – Затопим, но позже. Пока помойся в арыке да подкрепимся!
Чудным показался Угрюму дом, в который он попал милостью Божьей. В чужом краю, за высоким забором, хозяин построил маленькую Русь. Правда, не совсем русскую: чужое, непривычное, но ласковое и удобное, выпирало из всех углов, напоминая, где все это находится.
На другой уже день он знал, что чеканщик Абдула, купивший его, родился в Таре и при крещении получил имя святого Иоанна. По сиротству он был отдан в ученики посадскому кузнецу. Еще в юности его пленили калмыки на соляных озерах возле Иртыша и продали бухарцам. Здесь его купил чеканщик, тоже выкрест, не имевший сыновей. Тарский посадский принял обрезание в магометанство, женился на его дочери, унаследовал дом и дело своего хозяина.
Сытно позавтракав, с самого утра Абдула принялся за работу. Загрохотал металл по металлу. Угрюм изо всех сил старался быть полезным, помогал ему и быстро схватывал тонкости мастерства. К полудню мужчинам накрыли стол под деревом. В ушах звенела медь. И громкий голос хозяина больше не удивлял пленника. Прислуживала им купленная тарская девка.
Одета она была, как другие женщины в доме. Лицо с пугливыми глазами расправилось и посвежело. Она намеренно не смотрела на спутника по несчастьям и делала вид, что знать его не знает. Не пытаясь заговаривать с ней и напоминать о прошлом, Угрюм раз и другой перехватил ее мимолетный злобный взгляд.
Женщины, жены Абдулы, были с ним ласковы и приветливы. За стол с мужчинами они не садились, но вели себя вольно. Много расспрашивали о жизни промышленных людей и о Енисейском остроге. И только девка-пленница все сторонилась и воротила нос. Вскоре Угрюм понял, что в ее лице нажил здесь заклятого врага.
А жизнь в доме Абдулы была еще слаще, чем среди балаганцев. Где-то там, за глиняной стеной, жил своей жизнью враждебный город. А здесь дурманно пахло яблоками. Падали они с деревьев и уже не напоминали Угрюму удары чекана по головам. Работали они с хозяином с утра до вечера. Но до изнурения себя не доводили. Сколько хотелось, столько отдыхали. Садились в тень. Абдула говорил, а Угрюм внимательно слушал, изредка отвечая на его вопросы.
– От своего Бога отречься, другому поклониться – великий грех! – рассуждал хозяин, поглядывая в синее небо над верхушками деревьев. – На Руси за переход в магометанство – смертная казнь. Наверное, это справедливо.
Но здесь какой закон? Ты вот раб, никто, а примешь магометанство, – Абдула опасливо покосился на крест под рубахой Угрюма, – и я должен отпустить тебя как равного всем здешним жителям. А у вас каково? Рабом может быть только единоверец. Других не тронь! Упаси бог. Всякий другой – вольный! Разве это по Писанию? – Абдула начинал злиться и говорил так громко, что переходил на крик.
– Читаю тайно Старый Завет и Новый, – снова зашептал, пристально всматриваясь в глаза Угрюма, и обретенное на чужбине, нерусское, резче выпирало в его лице. – Не было такого повеления от Господа, чтобы только своих холопить. – Абдула поперхнулся, рука его дрогнула и замерла в привычном желании перекреститься. – Цари да бояре придумали. Сами выродились в латинянскую нерусь и всем нерусским потакают.
Угрюм кивал, пожимал плечами, вздыхал и втайне чувствовал, что Абдула завидует ему, нищему сироте и рабу, не снявшему креста. И оправдывался он не столько перед Господом, сколько перед ним, грешным. Всеми силами Угрюм старался не выдать этого своего понимания превосходства. Оттого угождал и льстил без меры, живо поддакивал, рассказывал о своем сиротстве.
С женами Абдулы у него быстро сложились добрые отношения. Все они души не чаяли в купленном кузнеце. И только тарская девка продолжала злобно молчать и обходила его стороной.
Кончилось знойное лето. Настала осень с прохладными вечерами, напоминавшими Сибирь. Опали листья в саду, укрывая землю желтым ковром. За ворота Угрюм выходил редко и неохотно, когда хозяин брал его на базар. Он знать не хотел ни города, ни его крикливых жителей. Как рыба с иссохшими жабрами, добравшаяся до воды, барахтается в ней ни жива ни мертва, так он возвращался за глинобитный забор, где, кроме тарской девки, врагов не имел. Лежал на листьях. Смотрел в небо. Думал с тоской, что ничего лучшего не было в его прошлой жизни. Милостив Бог!
Он старался быть хорошим чеканщиком и трудился не зря. Все чаще хозяин внимательно рассматривал украшенные им поделки и был доволен работой. Прежнее знание кузнечного ремесла теперь казалось Угрюму жалким ученичеством. Но оно спасло ему жизнь, привело в этот дом. И потому он жадно учился всем тонкостям мастерства. А его усердие восхищало хозяина.
Дом в саду был просторным, со многими комнатами. Женщины жили на другой половине. Отдельно от всех, окруженный заботой, доживал свой век немощный старик, тесть нынешнего хозяина. Дочь часто выводила его в сад. По старости и хворям говорить он не мог, но приветливо улыбался Угрюму беззубым ртом, знал о нем со слов домашних и показывал свою приязнь.
Вскоре Угрюм стал догадываться, какую судьбу готовит ему Абдула. Открылся перед рабом его дом не только с достатком, с миром живущих, но и с бедами.
В любви и приязни Иван-Абдула прожил с дочерью прежнего хозяина, нынешней старшей женой, десять лет. Детей у них не появилось. Жена настояла, чтобы он взял другую, молодую, жену. Сама нашла и выбрала мужу в жены пленную русскую девку, с которой по сей день жила в добрых родственных отношениях. Та прожила в доме пять лет, а детей все не было.
Как-то за обычными между мужчинами разговорами о Боге и Его Заветах Абдула признался, что Угрюм ему нравится, что он хотел бы женить его на тарской девке и сделать наследником, чтобы поддержать свою старость, как он содержит бывшего хозяина.
Ударила кровь в лицо пришельца, которого никто в доме не принимал за раба. Звериным чутьем голодранца почуял близость ловчей ямы и прельщение дьявола. Он мог забыть, как ненавидящая или смущавшаяся его девка миловалась у него под боком с придурковатым Пятункой Змеевым. Стерпится – слюбится. Он никогда не был особо набожным, но отказаться от Бога, который один только и помогал сироте в несчастьях, боялся. Верно говорят: тот Богу не маливался, кто с жизнью не прощался, а этого злосчастья в жизни Угрюма хватило бы и на троих.
Заметив сильное смятение в его лице, Абдула тягостно вздохнул:
– Если ты не женишься на ней, придется мне взять третью. Жены требуют!
Со страхом, но отказался Угрюм от счастливой и благополучной жизни в саду. И долго икал потом, содрогаясь всем телом. Последствий опасался не зря: в тот же день почувствовал, как переменились к нему домашние – не унижали, не обижали, но отчужденный холодок появлялся в голосах, когда говорили с холопом.
Он понимал, что нужен только хозяину, и старался в работе лучше прежнего. Сам начинал глохнуть от шума мастерской и знал, что на этот раз ремесло не спасет: злющая тарская девка рано или поздно оговорит его как свидетеля тайного греха и вынудит Абдулу продать помощника.
Раз в неделю хозяин грузил осла изделиями и уходил один то ли на базар, то ли еще куда. Угрюм запирался в мастерской и стучал беспрерывно, пока его не звали есть. Хозяин возвращался. Угрюм настороженно всматривался в его лицо, старался угадать по нему свою судьбу. Однажды промозглой осенью оно очень не понравилось Угрюму. И он стал ластиться, зазывать Абдулу на душевный разговор, хотел вызнать, о чем тот думает.
Вздохнул хозяин и открылся.
– Хорошо живу! Грех жаловаться! Но в эту самую пору нападает на меня тоска горючая, – свесил кручинную голову. – От Бога отрекся – принял грех неотмолимый. Вдруг и смилостивится? – вскинул голубые глаза. В них метался ужас. – Сколько раз Израилево племя забывало Его милости, поклонялось другим богам. Наказывал, но прощал ведь? Он сирот любит! – Абдула всхлипнул. – Иной раз в эту пору как гляну на здешние кладбища, как подумаю, что здесь лежать до Великого Суда, душа холодеет. Хоть бы в этом саду закопали, что ли?
Вдруг он взглянул на помощника пристально и испытующе.
– А если отпущу на волю, к медведям, к комарам и к мошке? Заживешь где-нибудь в курной избе на краю леса с вечной нуждой о хлебе.
Угрюм молчал. Только пугливо водил глазами, не зная, какого ответа ждет хозяин. И вдруг понял, что тот под хмельком. Случалось, он попивал тайком от правоверных соседей.
– И приду я, старый, к тебе, чтобы покаяться за грехи тяжкие да помереть по-русски?
– Приходи! – выдохнул Угрюм. Глянул испуганно: – Что? Девка оговаривает?
Абдула про девку ничего не сказал. Только опять вздохнул глубоко, сипло. Мотнул бородой, выдавая, как показалось Угрюму, что та девка его уже умучила. Сказал другое:
– Знал я самокреста. Там еще, – качнул головой на полночь. – Он от прежней жизни отрекся. Закопал пустой гроб и крест на могиле по себе поставил. Панихиду заказал. А сам крестился под другим именем. Другую жизнь начал. Узнать бы, как она, другая, удалась. Эх! – Насупился, тряхнул головой, трезвея, заговорил строго, деловито: – Встретил я томского служилого человека Луку Васильева. Послом пришел к нашему эмиру. На морду татарин, говорит с корявинкой, из магометанства выкрестился, хрен обрезанный, крест на брюхо нацепил. И вот ведь! Посол! Сын боярский.
Ты хорошо работал, хоть и не отработал затраченного. Если здешняя жизнь тебе не по нраву – могу отпустить с узкоглазым выкрестом в Сибирь.
– Почему не по нраву? – пугливо сглотнул слюну Угрюм. – Лучше, чем у тебя, я и не жил. Век бы так жить. Ты мой отец и благодетель. Век молиться за тебя буду.
– Молись, раб Божий Егорий, – властно перебил его Абдула и сказал, что вертелось на уме у самого Угрюма: – Пока я жив, и ты в достатке. А вдруг… – вскинул печальные и похмельные глаза. – Плохо тебе будет! – замотал бородой. – Правильно! Иди к своим медведям, сиротства своего ради, и молись за грешного Ивана.
Разговор этот не остался забытым. На другой день утром Абдула ушел налегке и вернулся к полудню. Моросил дождь. На хозяине был промокший халат, а в жилом доме сыро и холодно. Абдула вошел в мастерскую, где горела печь и гремело железо. Остановил работу жестом. Угрюм взглянул на него. Хозяин был трезв, весел и зол. В стенящей тишине еще тонко дозванивала медь. Абдула заговорил даже громче обычного:
– Согласен взять тебя выкрест плоскомордый. Да не знает как. Его люди переписаны. Разве если я дам ему на тебя купчую, будто продал раба? – взглянул на Угрюма пристально.
Тот пожал плечами. Дескать, как знаешь.
– Не верю выкрестам! – чертыхнулся хозяин. – Глазищи у татарина завидущи. Так и зыркает, где чего прихватить. – Он помолчал, прижимаясь к горящему горну, в котором неохотно и дымно тлели вишневые да яблоневые ветки.
– Перепродать тебя в пути он не сможет. А как доставит в Томский да объявит своим рабом, не докажешь, что я тебя дал ему даром. Нет на свете тварей поганей выкрестов! – плюнул в угол со злобным удовольствием. Сел, согрелся, успокоился. Стал подремывать. Встрепенулся. Запахнул халат.
– Думай! – тоскливо взглянул на мокрый сад с черными ветвями деревьев.
– У меня брат в Енисейском остроге. Не оставит, – пролепетал Угрюм заплетающимся языком.
Не было у него на душе радости, что Бог дает надежду на свободу.
Низкорослый кривоногий татарин, поверстанный в сыны боярские по томскому окладу, не понравился Угрюму с первого взгляда. Он бросал слова весело, то и дело беспричинно кивал и ухмылялся, поглядывая по сторонам узкими раскосыми глазами.
С тремя казаками Лука Васильев был послан сюда томским воеводой. Посольские дела закончились. Томские служилые покидали город. Возле ворот богатого дворца казаки укладывали в арбу подарки и харч. Пять почетных охранников из свиты здешнего эмира с важным видом сидели на корточках возле своих привязанных коней.
Абдула приодел Угрюма в старый стеганый халат, в мягкие сапоги, дал ему в дорогу мешок лепешек и яблок. Сказал, что обо всем договорился, а при встрече снова стал спорить с выкрестом, перемежая русские слова татарскими и здешними.
– Какие корма? – напирал на него. – Послов эмир кормит. Где десять, там одиннадцатый прокормится.
Томские казаки равнодушно поглядывали на споривших и на Угрюма, с нетерпением ждали выхода из города. Лука Васильев уклончиво настаивал, чтобы прокорм в пути был оплачен наперед.
– Есть родня в Сибири? – плутовато спросил Угрюма.
– Служилый, Иван Похабов! – ответил тот.
– Знаю Ивашку! – закивал выкрест. – По Енисейскому служит.
Угрюм повеселел. То, что почетный посол знал брата, обнадеживало. Абдула сходил с ним к писарю, выправил купчую на Угрюма. На прощание по-русски поликовался со своим бывшим рабом со щеки на щеку и смахнул слезу рукавом халата.
– Молись за меня! – напомнил, покашливая и хлюпая носом. Сутулясь, повел послушного осла к воротам города.
Снова вздыбились на пути черные неприветливые горы. По бывшим сухим каменным рекам сочилась вода. За горами открылась бескрайняя степь: серая, нежилая. Казаки ехали верхами, посол – в тряской арбе, Угрюм то шел возле арбы, то садился в нее. Всю дорогу он молчал, и казаки его ни о чем не расспрашивали. Пленник ни у кого не вызывал любопытства.
Посол был в суконном кафтане, добротном, но простецком малахае и без сабли. В дороге он часто вспоминал, что на ответные подарки казны не хватило, пришлось родне эмира отдать свою соболью шапку и саблю да пояс с серебряными кистями.
Казаки угрюмо слушали его жалобы и похвальбы, своим видом показывали, что вынуждены терпеть болтуна. Иногда перебрасывались словцом или знаками с охранниками. Скрипела арба, скрипел мокрый, перемешанный со снегом песок под колесами, храпели кони, на ходу хватая выжженные и сникшие прошлогодние травинки.
Показалось великое озеро. Вдали мутно замерцала вода, такая же серая, как степь. По протокам и ямам берега лежал ноздреватый лед. Под ветром качался высокий сухой камыш. Близко к нему посольский обоз подходить не стал. Охранники объезжали его стороной, открытыми местами. Но снова, как прошлый раз, из камышей выскочили всадники, галопом кинулись к посольскому каравану.
Охранники эмира пришпорили лошадей и умчались на полет стрелы. Там они, остановившись, стали кричать и угрожать разбойникам, оправдывались перед казаками, что сопровождают посольство только до калмыцких кочевий. Здешняя земля была спорной. Три казака спешились, выставили пики на три стороны от арбы. Татарин держал коней под уздцы.
Разбойники закружили вокруг арбы. Выкрест по-татарски стал грозить гневом эмира. Охранники, приметив нерешительность грабителей, приблизились, стали ругать их громче.
Среди разбойников Угрюм высмотрел знакомого человека. Пригляделся. Черное от солнца лицо, большой рот с оскаленными конскими зубами. Курносый, будто выдранный палачом, нос. Как ни причудливо был одет всадник, узнал-таки в нем Пятунку Змеева. И тот узнал его. Глаза Пятунки неприязненно блеснули. Толстые губы покривились.
– Ба! Ясырь енисейский кеттынит![51] – оскалил красные звериные десны. О чем-то переговорил с удальцами степной породы. Те положили дубины, луки и сабли поперек седел, подернули поводья и отвели коней в сторону. Там встали, поглядывая на обозных. Пятунка же позвал Угрюма.
– Сиди! – строго приказал татарин. И крикнул по-русски: – Дай нам пройти. Мы – послы томского воеводы, вреда вам не делали!
– Заплати и ступай с Богом! – оскалился Пятунка.
– Что хочешь? – замявшись, спросил посол.
– Этого! – указал на Угрюма разбойник.
Лука Васильев воровато и зло блеснул на пленника черными глазами, объявил:
– Как до стана версты с три останется – отдадим!
Осмелевшие охранники стали приближаться, придерживая коней. Разбойники подняли луки, и они, дав плетей, ускакали на прежнее место, опять начали уговаривать лихих людей.
– Подойди! – приказал Васильев.
Угрюм осторожно шагнул от арбы. Боязливо гадал, зачем понадобился Пятунке. Ругал себя, что не скрыл лица. Разбойник отъехал от товарищей на десяток шагов. Неволей Угрюм подошел к низкорослому, перебиравшему копытами коньку. Пятунка лег животом на гриву, со злым любопытством стал разглядывать идущего.
– Хочешь со мной казаковать? – спросил насмешливо. Вблизи Угрюм увидел, как он переменился. В восторженных прежде глазах стыли колкие льдинки. На придурочного Пятунка теперь никак не походил и глядел на бывшего пленника как наделенный властью, в чьей воле было казнить и миловать. Про девку, как ждал Угрюм, не вспомнил.
– Мне к брату надо! – промямлил жалостливо.
– Твое счастье! – презрительно ухмыльнулся Пятунка и набросил ему на шею волосяную петлю. – Брат – святое!
Охранники и казаки закричали, размахивая саблями и пиками. Но Пятунка ухом не повел в их сторону. Подтянул Угрюма за петлю к самому лицу. Прошипел, скрежеща конскими зубами, меж которых, как мох, зеленела какая-то плесень:
– Да мне так, без ятров, даже лучше! Божись, что никому не скажешь, что видел! Или удавлю!
– Вот те крест! – испуганно пискнул Угрюм и, вытаращив глаза, размашисто перекрестился. Подрагивавшими пальцами вытащил из-под халата крест, приложился губами.
– Живи и помни! Другой раз встречу – убью! – Пятунка скинул петлю, поддал коньку пятками под бока. Тот с места рванул в галоп. Пригибаясь к гриве, разбойник вернулся к своим дружкам. Полтора десятка всадников стали удаляться к зарослям камыша.
На подрагивавших ногах Угрюм приковылял к арбе.
– Что ему? – строго спросил Васильев. Колко мерцали его черные зрачки в узких щелках глазниц.