bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 16

Одни мужики, утопая в снегу, стали погонять их криками и плетьми. Другие налегли на решетки, как пахари на сохи. Верблюды задрали морды, взревели. Напряглись бугристые жилы под длинной шерстью. Дрогнул сугроб и развалился надвое, как земля под плугом. И обнажилась степь. За вислыми хвостами верблюдов вспучился снег. За решетками оставался глубокий ров с поникшей сухой травой. По этому проходу пошли кони и коровы. Хватая заснеженную траву, с блеянием побежали овцы, торопливо подъедая все, что оставалось после крупного скота.

В тот же день стан Гарты соединился с другими станами Куржума, а потом со станами и стадами Бояркана. Лава скота и людей двинулась к горам.

Работали балаганцы много и много ели в пути. А для Угрюма этот тяжкий переход казался обычным. Без натуги пережил он и эту беду.

Пришла весна. Буйно зазеленела степь. Кобылка Угрюма разродилась пегим жеребенком. К Гарте приехали важные сваты какого-то сильного рода. Они долго сговаривались и пировали с хозяевами. Не оставался в стороне от пирующих и Угрюм. Он сидел с ними за одним столом, ел и пил со стариками молочную водку. Ему, кузнецу и пришельцу, этого никто не запрещал.

Прибыл жених. Среди родственников он держался важней всех: надувал щеки и начальственно поглядывал на пирующих. Угрюма жених не замечал. Он был молод, по братским понятиям красив: в высокой шапке, шитой серебром, в серебряной опояске, при сабле.

На стане с восторгом говорили о том, что за Булаг родственники жениха дают сорок кобылиц. С легкой печалью посматривал Угрюм на Булку, наряженную так, что она походила на навозного жука. Прежняя смешливая девка казалась ему чужой, будто и неживой. Понимал кузнец, что не ему, бедному и безродному, она готовила себя в жены, а шутки Гарты были только шутками.

Невеста уехала на стан жениха по вечному зову крови и по ее закону. Угрюм, как и прежде, ковал лошадей, вытягивал и точил сломанные ножи. Он вдоволь спал и вдоволь ел. Железо, данное князцом, кончилось. Пришлось пустить на подковы тайный запас. Дархан уже понимал, что при кочевой жизни своего богатства от чужих глаз не утаишь, лучше самому свое отдать – вдруг и наградят. Если возьмут твой припас силой – награды не дождешься.

Он соглашался с чужими нравами: думал, увезли приглянувшуюся девку – найду другую. Жить бы да жить – радостно озирал сытую дремлющую равнину.

Как среди промышленных, так и среди братов, по вечному человеческому закону, беда сменялась радостью, радость опять оборачивалась бедой. В начале лета Бояркан-хубун, старший брат Куржума, велел собирать всех молодых мужчин, способных носить оружие. Приказал готовиться к походу и дархану-кузнецу.

Мунгалы велели главному братскому хану Аманкулу, князцу эхиритских родов, собирать войско против киргизов. Эхириты кочевали на другом берегу реки. Братский хан прислал оттуда вестовых с приказом идти на войну с его людьми.

Знал Угрюм, что балаганцы и эхириты жили в неприязни. Аманкул, по словам балаганцев, был поднят на белой кошме не по праву рождения, а по прихоти мунгал. На балаганских станах хана злословили, но ослушаться его приказа не решались. Мужчины, кому было на кого оставить семьи и родителей, стали собираться на войну.

Куржум в серебряных доспехах прискакал на стан Гарты Бухи с молодцами своей свиты. Среди них Угрюм узнал мужа Булаг. Князец сам проверил, как одеты, как вооружены люди стана. Угрюму велел оставить свою кобылу с жеребенком в табуне и взять трех сильных коней.

– На одном и другом поедешь сам, на третьем повезешь все, чтобы ковать в пути! – пояснил, когда дархан взял поводья. – Грузовое седло сделаешь.

– Железа нет! – пожаловался Угрюм. Он понимал, что нужен князцу как кузнец, а не как воин. И это его радовало.

– Будет железо! – объявил Куржум. – Добудем! – Большие черные глаза блеснули. Он улыбнулся кузнецу и даже пошутил: – Увели невесту? Добудешь другую у киргизов или у аринцев. И железо добудем.

Угрюм осклабился, не зная, что сказать и как понимать сказанное. Братские князцы слов на ветер не бросали, но любили говорить с двойным смыслом, до которого нужно додумываться.

После пира на стане Куржума его люди вышли в поход. Через день у реки они соединились с воинами Бояркана. Два брата в блестящих доспехах и шишаках ехали впереди войска. Угрюм тащился в его хвосте, харкая и отплевываясь в беспросветной пыли, прислушивался к разговорам балаганцев. Часто слышал, что они называют хана Аманкула сыном раба. Кузнец помалкивал и побаивался, как бы балаганцы с эхиритами не передрались в пути. Распря его пугала.

Войско балаганцев переправилось через реку в знакомых местах между порогами, которые с таким трудом проходили промышленные малой ватажкой. Они пошли знакомым притоком к его верховьям, неподалеку от тех мест, где ватажка нашла струги.

В пути к ним присоединялись кыштымы. И уже не понять было где кто. Угрюм стал пробиваться ближе к Куржуму и его брату. Возле них, на виду, ему было спокойней. Телохранители князцов ничего против не имели, и скоро у Угрюма завязались с ними приятельские отношения. Один только муж Булаг выказывал ему свое презрение. Как-то после ковки он объявил, что дархан плохо подковал его жеребца.

Угрюм спорить не стал. Велел привязать к хвосту коня то самое копыто, на котором якобы подкова хлябает, постучал по ней для виду молотком. Дородный косатый молодец потрогал подкову и остался доволен.

– Теперь хорошо! – сказал важно.

На ночлег Угрюм стал устраиваться неподалеку от белого шатра братьев. Охране это казалось правильным: дархан всегда должен быть под рукой, чтобы его не искать.

Войны Угрюм не видел и в ней не участвовал. Воевали где-то впереди. Проводили пленных в пропыленных драных халатах. Они яростно чесались и ничуть не походили на грозных воинов, с которыми не могли сладить мунгалы.

И вот как-то под утро при первых бликах рассвета всполошился весь стан. Стрела просвистела над головой кузнеца. Другая воткнулась рядом с костром. Угрюм вскочил, стал натягивать сапоги. Возле белого шатра дрались. Слышались крики и лязг железа. Угрюм подхватил седельную суму. Две подковы сунул в карман.

И вдруг волосяной аркан захлестнул его плечи. Земля вырвалась из-под ног и понеслась на розовеющий восход. Он хватался за веревку, пытался встать. Камни и сучки драли камчатый халат. Шапка слетела с головы. Угрюм обессилел и перестал сопротивляться. Наконец, от боли и удушья померк свет в его глазах.

«Вот и все! – подумал. – Отче Егорий, моли Бога за меня! Отче Никола».

Выбираясь из кромешной тьмы, он услышал неторопливую гортанную речь. С трудом открыл глаза и не сразу понял, утренним или вечерним был небесный сумрак. В голубеющем небе светила утренняя или вечерняя звезда. Руки и ноги были туго связаны. Остро пахло дымом кизяка и мокрой овечьей шерстью. Возле огня на корточках сидели пять чужаков в войлочных халатах, тихо переговаривались.

За спиной Угрюм услышал сиплое частое дыхание. Превозмогая боль, он повернул голову и невольно застонал. Рядом лежали знакомые молодцы из охраны Куржума. Имя одного он не помнил, другого не хотел знать: это был муж Булаг. Дородный балаганец лежал на животе, повернув голову к кузнецу. Тело его было обнаженным, видно, враги прельстились богатой одеждой, лицо – черным от засохшей крови, ухо забито землей. По голове лениво ползали зеленые мухи.

Услышав стон, все сидевшие у костра со смехом обернулись. Один из них, черный, малорослый, кривоногий, поднялся. Нараскорячку, как коромысло, переставляя ноги, приковылял к пленным, перерезал путы на руках Угрюма, затем освободил мужа Булаг. Тот захрипел, уперся в землю тучными руками, с рычанием сел и неприязненно уставился на мужиков в войлочных халатах.

Кривоногий принес воды в глиняной кружке. Балаганец с растрепанной косой жадно осушил ее разбитыми губами, отбросил в сторону и набычился пуще прежнего.

Чужаки насмешливо оглядели его, один спросил на плохом, едва понятном братском языке:

– Какого ты роду-племени?

– От известных людей родился я, – заревел муж Булаг. – Сотворен по воле сына Вечно Синего Неба – Эсэгэ Малаана[49].

– А тот, который хрипит, кто?

– И он сын известных родителей, рожденный мужчиной! – гордо ответил окровавленный и раздетый балаганец. Упреждая следующий вопрос, пробормотал разбитыми губами, не взглянув на Угрюма: – А это – раб низкорожденный.

Сидевшие у костра на миг забыли о пленных и громко заспорили между собой. Вдруг спор утих. Чужаки посидели какое-то время молча. Затем поднялся все тот же кривоногий. Подхватил чекан с кривым клювом, зашел со спины балаганца, беззлобно, как забиваемую скотину, ударил по виску большой головы. Дайша мешком завалился набок тучным телом. Кривоногий для верности тюкнул его еще раз и в два удара добил другого охранника Куржума.

– Господи, помилуй! – вскрикнул Угрюм, обмирая. И показалось ему, будто кишки его наполнились снегом.

Но кривоногий вернулся к костру, бросил на землю чекан, наполнил кружку водой из родника. Сунул ему попить. Пальцы кузнеца тряслись, вода расплескивалась. Зубы стучали по краю посудины. Угрюм припадал к воде иссохшими губами, глотал и захлебывался.

Кривоногий присел перед ним на корточки, показал две подковы, которые, собираясь бежать, кузнец сунул в карман. Угрюм испуганно и угодливо закивал, будто признавался в грехе:

– Мои. Мои. Мои! – пытался вспомнить, как это сказать по-братски и не мог.

– Уста?[50]

– Дархан – кузнец! – снова залепетал он, уловив в незнакомом говоре тень почтения. Что-то промелькнувшее в черном лице с запавшими, как у покойника, глазами, давало надежду остаться живым.

– Уста! Уста! – почтительно и даже восхищенно залопотали сидевшие у костра.

Ему бросили сырую, недавно снятую с барана шкуру и указали место, где лечь.

Утром вытащили из котла и бросили в его сторону разогретые бараньи лытки. Потом посадили на заводного коня без седла и повезли в полуденную сторону, время от времени отклоняясь на закат.

В пути Угрюм старательно ковал коней киргизцев и всем своим видом показывал, что может быть им полезен. Молота у него не было – ковал рассыпавшимися камнями. С острой ясностью вспоминал нищее, бездольное детство. Будто вернулось оно, и вот снова тошно, низко он выживал. Много молился про себя. Думал с лютой тоской: «Беды меня породили, горе выкормило, злая кручина вырастила. Если на весь век судьба такая – лучше бы умереть. Лишь бы не страшно. Уснуть и не проснуться».

Он думал, что киргизы возвращаются в свое селение. На многолюдном стане его заперли в темной глинобитной избенке. Угрюм приткнулся спиной к стене, сполз на пол и почувствовал, что он здесь не один.

– Ты чей? – с удалью и неуместным весельем спросил из тьмы голос.

– Енисейский промышленный! – всхлипнул Угрюм.

– А я из томских посадских, Пятунка Змеев! – назвался он с такой важностью, будто их посадили рядом за званый стол. – Киргизы много наших пленили. Теперь повезут продавать.

– Чему радуешься-то? – слезливо огрызнулся Угрюм.

– А чего? – хохотнул пленный. – Просидел бы всю жизнь в подручных у отца, старого Змея, да у братьев: я – младший. А тут Бог дал посмотреть, как всякие люди живут, да себя показать! Не понравится – убегу. Я лихой! – снова беспричинно хохотнул во тьме.

Угрюм засопел, прикрыв глаза. Навязчиво вспоминался утробный удар чекана по голове. Этот страшный звук не переставал повторяться в его душе, наполняя ее ужасом. Стоило закрыть глаза, являлось перед ним вытягивавшееся в судорогах тело. «Господи, – опять думал слезно, – за что мне судьба такая?»

Кто-то закряхтел и закашлял в другом углу. Угрюм стал прислушиваться.

– Нас тут четверо, – громко объявил Пятунка. – Ты пятый!

Утром мазанку открыли. Дневной свет ворвался под кров. Щурящихся пленников вывели. Их лица сливались в одно пятно. Запомнился только Пятунка. Курносый, губастый, с непомерно большим, всегда удивленно открытым ртом, с длинными, конскими зубами, он оглядывался с таким видом, будто собирался выйти на круг плясать: «Эх, где наша не бывала, где не пропадала?»

Горы и лес кончились. Открылась бескрайняя степь с колками берез и осин. Пленных привезли на какую-то речку с вытоптанными берегами. Здесь было много скота, юрт и шатров. Среди киргизских войлочных шапок мелькали высокие бухарские колпаки, обвязанные шелком. Калмыки и киргизы согнали сюда скот, привезли рухлядь и ясырей для мены. По большей части пленными были русичи. Но встречались и тунгусы с мунгалами.

За Угрюма и за Пятунку торговался сморщенный, беззубый, но резвый бухарец в белом халате. Торговался он страстно. Щупал жилы, кривым пальцем лез в рот. Много, зло и шепеляво лопотал. При этом морщинистое лицо сминалось, как шелковый лоскут, а из беззубого рта летела слюна. Пленные стояли понуро. И только Пятунка все скалил конские зубы да время от времени беспричинно похохатывал, будто от щекотки. Во взоре удаль, в движениях отвага. Опасливо поглядывая на него, Угрюм уверился: «Дурак!»

Узнав, что он кузнец, бухарец принес молот, сунул ему в руку и заставил сделать несколько простеньких поделок. Угрюм старался как никогда прежде, и бухарец остался доволен его работой.

Сторговавшись, киргизы взяли ткани, посуду. Не взглянув на пленных, отошли в сторону. Молодые подручные бухарца тут же сковали купленных за запястья рук по парам. Угрюма сковали с изрядно надоевшим ему Пятункой. Бухарец сам проверял ковку и все кивал Угрюму: вот, дескать, как надо работать. Учись!

Приценивался старик и к русской девке, что была у калмыков. В ее выплаканных глазах мерцал ужас и слезы беспрестанно текли по щекам. Она истошно заорала, когда бухарец полез под сарафан, и выла, когда тот, слащаво ухмыляясь, ощупывал ее грудь.

На ночь Угрюма с Пятункой бросили в яму. В сумерках к ним же столкнули двух томских казаков, которых Пятунка весело окликал. А те в ответ только срамословили сквозь сжатые зубы, считая его придурочным.

И уже совсем в потемках в ту же яму спустили всхлипывавшую девку. Она была без оков.

– Ты откуда? Чья? – весело придвинулся к ней Пятунка.

– Из Тары, с посада калмыки взяли! – прерывисто вздохнула она. – Тятьку с братьями побили до смерти. Господи, мне бы умереть без мук! – вскрикнула с новыми слезами.

Пятунка, звякнув цепью, сел рядом с ней, стал горячо рассказывать, что знал от бывалых людей про бухарскую чужбину. Все пленные молча и неприязненно слушали его, думая о своем.

– Дурак, прости господи! – со вздохом пробормотал казак в годах и стал моститься на ночлег в оковах.

Пятунка тихо ворковал, утешая девку. Та вскоре перестала всхлипывать, что-то отвечала ему. Угрюм злорадно усмехнулся во тьме ямы, подумав, как завтра эта девка увидит Пятунку: какой он красавец.

Но шепот пленницы и придурочного малого стал горяч. Угрюм прислушался и ретиво заколотилось в груди его сердце.

– Невинная я! – шептала девка. – Ради кого было беречь себя, если ненужной никому уродилась? Как подумаю, что тот старик первым меня возьмет, – кровь стынет. Уж лучше ты бери! Зачем оно мне, девство мое? Бери его! Бери!

Вкрадчиво залязгала цепь. Послышались жаркое сдерживаемое дыхание, кряхтение и стоны. Сердце Угрюма забилось так, что затрещали ребра. Холодный пот хлынул по телу, щекотно покатился по щекам и груди. Вдруг зазнобило его, да так, что застучали зубы. Взыграла кровь, бунтовала плоть. И корчился он от тех мук, и понимал умом, что за эту ночь Пятунка заплатит так дорого, как он, Угрюмка, платить не хочет.

– Эй вы! – вскрикнул томский служилый. Угрюмка помнил только, что у него выгоревшая борода и нос в лохмотьях отставшей кожи. – Я тоже хочу, я еще молодой!

– Дураки! – презрительно сплюнул во тьме старый казак. – Бухарцы узнают – ятры вырежут.

– Моя! Никому не дам! – сипло прохрипел Пятунка, осаживая разохотившегося служилого. – Убью!

– Дурак! – опять устало прошептал старый казак и с подвывом зевнул.

Едва рассвело, Пятунка стал поглядывать на пленных гордо, с отчаянной удалью. Девка стыдливо молчала. Угрюм не смыкал глаз всю ночь, промучился, как на бараньей шкуре рядом с забитыми телами балаганцев.

Утром их всех хорошо накормили. К пленным присоединили двух кузнецких татар, не обрезанных в магометанство, не крещеных, почитавших шаманов. Всем дали щелока, велели помыться в ручье и выстирать одежду. Бухарский кузнец расковал цепь посередине, так что на запястьях у всех скованных оставались звонкие подвески.

Девка упиралась, не хотела раздеваться при охранниках, при старике-бухарце. Тогда подручные купца по его приказу стали срывать с нее одежду. Девка завизжала. Голый Пятунка взревел, засрамословил. Размахивая обрывком цепи, как кистенем, бросился на охранников, по пути вытянул вдоль спины старика.

Один охранник отлетел в сторону, другой свалился в ручей. Старик выгибался дугой и хватался за поясницу. Но молодые бухарцы выхватили сабли, бросились на разъяренного Пятунку. Старик за их спинами брызгал и давился слюной, размахивал плетью. Пятунка отбивался цепью и весело визжал:

– Врешь, не зарубишь! Дорого за меня заплачено!

Набежали другие бухарцы. Набросили на мечущегося пленника арканы. Свалили с ног, скрутили руки. Старик лупцевал раба плетью по спине. Пятунка только выл и хекал, приговаривая:

– Врешь! Дорого плачено!

Его распяли на колоде. С девки сорвали одежду и загнали в воду. Татары, не поднимая глаз, тихо переговаривались, покорно плескали под мышки и в пах.

Старик привел бухарца в долгополом халате. Тот добродушно осмотрел скалившегося, вращавшего дурными глазами молодца. Велел перевернуть его на спину и шире раздвинуть ноги. Пятунка понял, что собираются с ним делать. Завыл, засрамословил. Бухарец ощупал узлы веревок, вынул короткий нож. Вой Пятунки превратился в вопль и захлебнулся, как визг забитой свиньи. Затих лихой молодец, оскопленный на виду у всех и другим в поучение. Старый казак тряхнул бородой и тоскливо сплюнул на вытоптанную землю.

Угрюм послушно помылся, выстирал драный халат и лохмотья портков. Сапоги с него сняли или утерял, когда волокли. Шапки не было. Он присел на солнце посушить отросшие волосы, но охранник поманил его к обмеревшему в беспамятстве Пятунке. Велел отгонять от него мух.

Нет худа без добра. Полумертвого молодца положили на арбу. Угрюм присел рядом. Караван двинулся. Арба заскрипела деревянными колесами. Голова оскопленного молодца моталась на колдобинах. Угрюма никто не сгонял с арбы, не понуждал идти пешком. Скоро Пятунка открыл мутные, красные глаза. Угрюм смущенно пожал плечами.

Старик увидел, что пленник ожил, лягнул в бок кузнеца, сталкивая его с арбы. Охранники привязали к ней обрывок цепи на его руке. И побрел он на закат, покорно переставляя босые ноги по теплой земле.

Так шли они недели три, а то и больше. Со счету дней Угрюм сбился. Впереди и за спиной была только порыжевшая от солнца степь с белыми солончаками да с белыми же скотскими костями по сторонам. Вода в колодцах была солоноватой.

Пятунка быстро окреп. Его одели в добротную белую рубаху и белые портки, кормили отдельно от пленников. Он не шел пешим, как все они, но без цепей ехал в арбе рядом со стариком-бухарцем. Тот его ласково опекал и утешал, поглаживая по спине, обещал устроить ему безбедную жизнь.

Пятунка молчал с отрешенным лицом, никого из прежних знакомых не узнавал, даже на полюбовную свою девку смотрел равнодушно. Он перестал скалиться. Рот его был закрыт, а толстые губы змеились в мстительной усмешке.

Выжженная солнцем степь стала перемежаться сыпучими песками, от которых в полдень веяло в лица жаром костра. С левой стороны, на самом краю видимой земли, засинела полоска гор. Впереди блеснуло зеркало воды и повеяло влагой, от которой заволновались кони, заревели ослы, верблюды и погоняемый скот. Отара овец с блеяньем ринулась на сырой дух, обогнала всех впереди идущих. Даже всадники, размахивая плетьми, не смогли остановить ее.

Мельтешило марево. Блеск воды становился все резче и ослепительней. И открылось море без края. От него веяло запахом пресной воды. После солончаковых озер и колодцев дух этот трудно было спутать с другим.

Как ни спешили путники к воде, все казалось им, что бескрайнее озеро приближается слишком медленно. Берег его был покрыт густыми зарослями высокого камыша. Скот ломился напрямую, а бухарцы, подъехав на безопасное расстояние, остановились и настороженно оглядывались.

Ничто не предвещало опасности. Скот уже напился и стал выходить на топкий берег. Кое-кто уже спешился. И тут из камыша с визгом выскочили всадники в лохматых шапках и с черными от солнца лицами. Было их всего десятка полтора.

Не успели бухарцы занять оборону, как те, пригибаясь к гривам коней и размахивая дубинами, пронеслись сквозь караван, похватали что успели и скрылись за облаком пыли, ими же поднятой.

Одни кинулись следом. Другие закричали на них. У здешних разбойников было в обычае заманивать за собой охрану и бить ее по частям. Где-то могла прятаться другая ватажка, ждущая, когда вооруженные люди оставят товар.

Охрана каравана сбилась в кучу. Возле арбы старика-бухарца, купившего русских и татарских людей, кто-то закричал, запричитал, как над покойником. Угрюм же глядел только на воду и хотел пить.

Но рабов старого бухарца плетьми согнали к арбе. Раскинув руки и ноги, в ней лежал на спине хозяин. Глаза его были широко открыты, а морщинистое горло перерезано от уха до уха. Капля за каплей кровь тягуче стекала под арбу, и горячий песок жадно впитывал ее.

Рабов стали считать. При этом больно тыкали в грудь. Не нашли одного Пятунку-скопца. Обступившие арбу купцы шумно припоминали удиравших разбойников. Рядом с одной из лошадей, держась за хвост и высоко вскидывая ноги, бежал человек в белой рубахе. Это видели многие. Но они приняли бегущего за ограбленного купца, который пытался остановить вора.

Так как скопца не нашли, решили, что он убил хозяина. Рабов заставили копать яму на возвышенном месте. Девок принудили выть по покойному. Близкие люди слегка обмыли кровь и завернули тело в войлок. Тот самый бухарец, что скопил Пятунку Змеева, велел всем сесть, гортанно почитал молитвы. Убитого в кошме поднесли к яме вперед головой, опустили сидя и забросали песком.

Караван остановился на дневку. Пленным дали воды и еды. Но к камышам никого не подпускали. Утром все двинулись на полдень, к видневшейся цепочке гор. Они приближались, вздымались все выше и выше. И вот встали перед путниками: сухие, скалистые, безлесые. По душным ущельям с иссохшими ручьями караван перевалил хребет и вышел на ископыченные многочисленными тропами объеденные пастбища. Вскоре показался город.

Не помнил Угрюм, сколько брели они по душной равнине. Запомнились только палящее солнце, скрип колес, рев верблюдов, храп лошадей. Через посад города шли чуть ли не полдня. С той и другой стороны пыльной улицы тянулись высокие глинобитные заборы с узкими лазами глухих калиток. Вдоль тех заборов не было ни травинки, ни кусточка, а только сухая, потрескавшаяся глина да песок. Иной раз от калитки к калитке пробегал человек, с ног до головы укутанный тряпьем, и снова улица становилась безлюдной.

Но за спиной идущих то и дело раздавался шум. Угрюм оборачивался и видел, что караван редеет. Какие-то купцы с рабами и товарами толпятся у распахнутых калиток и утекают в них, как вода в трубу.

Наконец и ему велели остановиться. Племянник зарезанного бухарца окликнул охранников. Те тычками подогнали пленников к воротам. И вот все они скопом: со скотом, тарантасами и охранниками – ввалились в тенистый сад.

Рабы, позвякивая оковами, попадали под деревьями. Где-то рядом суетилась, бегала и покрикивала домашняя прислуга. Куда-то уводили коней и верблюдов. Пленников не беспокоили, им дали мутной теплой воды в кувшине и забыли о них. Двор затих. Угрюм задремал и впал в тяжелый сон.

Проснулся он от звуков, напомнивших удары чекана по темени. Был непривычно теплый и душный вечер, каких не бывает в Сибири. Пряный запах фруктовых деревьев кружил голову. Драный халат лип к зловонной испарине, выступившей на грязном теле. «Уп!» – повторился разбудивший его звук. С деревьев на землю сада падали тяжелые яблоки.

Позвякивая цепью, кузнецкие татары весело грызли плоды, щурились и чмокали. Угрюм был прикован к их цепи третьим. Увидев, что он проснулся, татарин катнул ему тяжелое яблоко. В стороне, спина к спине, лежали томские казаки. Тарская девка спала на животе, высунув из-под подола черные потрескавшиеся пятки.

Из-за деревьев вышел босой мужик в белой рубахе, в коротких белых штанах, с бритым бабьим лицом. В одной руке он нес деревянное блюдо с лепешками, в другой – кувшин с водой. Увидев спящую девку, склонился над ней, слащаво поцокал языком. Она открыла глаза, села, смущенно одернула сарафан и спрятала босые ноги под подол.

Бритый с ласковым лопотанием поставил возле нее блюдо и кувшин. С его лица не сходила восхищенная улыбка. Он опять поцокал языком, качая головой, ушел, то и дело оглядываясь.

На страницу:
12 из 16