Полная версия
Тихая Виледь
– Стало быть, к новой власти. Сказывай тогда, как дале жить на земле этой будем?
– Власть новую надо крепить. – Но какими-то не своими, чужими словами объяснялся Степан.
Поля насторожилась, еще крепче прижала к груди Феденьку.
Анисья ввернуть не преминула:
– Это еще какую такую новую? Не ту ли, что в Покрове завелась? А знаешь ли ты, как мы в Пасху в церковь ходили да к этой самой власти в руки угодили? В храме Божьем какой-то клуб устроили. Уж дичая-то не придумаешь!
– Ты, мать, как контра рассуждаешь. – Ну резанул Степан – задел за живое.
– Чего это я по-твоему? Ты уж, буди, матькайся, так по-нашему!
– Бога-то нет, попы обманывали… – И все – не то, не свое, чужое, не Степаново.
И у Поли похолодело в душе.
А Анисья закипятилась – забыла, что сын с дороги:
– Еще один Нефедко объявился! Бога у них нет, власть покровскую им надо крепить! А знаешь, сколько она зерна выгребла? У Захара вон да у Котка спроси. У нас-то и взять нечего – а мешок увезли…
– Война была. Теперь все наладится…
И Поле хотелось, чтобы наладилось. Мужик вот вернулся. Наконец-то. Родной. Долгожданный. Но прислушивалась она к речам его и не верила, что это он и есть, Степка ее. А Степан, уставший от дороги и расспросов, за накрытый стол сел и опять руки к Феденьке протянул:
– Ну, дак чего? Пойдешь ко мне? Иди, не бойся… Но Феденька по-прежнему прижимался к материной груди, отворачивал от отца маленькую головку.
IL
Прошло три года.
Федька Степанов подрос. Подрос и Борька Ефимов. Друг с дружкой они не ладили. Как встретятся – спор затевают, а то и драку. Так вот однажды сцепились у нового Ефимкового дома. Борька хвастался:
– Мы скоро сюда жить перейдем. Федька не соглашался:
– Да у вас там еще полов нет и печей.
– Чего это нет? В одной-то избе есть и пол, и потолок, это в другой нету-то, пока… А скоро мы печь бить будем. Кабы папка на войну не ходил, так давно бы дом-от доделал, – рассуждал Борька – передавал чьи-то взрослые разговоры.
Тут Ефим крикнул сына:
– Пойдем-ка веник деду наломаем. Подсобишь – хоть лишний комар на тебя сядет, и то ладно…
И Борька побежал за отцом к малежку, что стоял за Осиповской поварней. Увязался за ними и любопытный Федька. В малеге Ефим внимательно оглядывал молодые березки, трогал их руками и даже пробовал обратную сторону листа языком. Борька широко глаза открыл:
– Ты чего, тятя, все березы лизать будешь? А почего это?
– А ежели как не то наломаем, то дед нас домой не пустит. – Ефим подал сыну березовую ветку. Тот лизнул лист – гладкий!
– А у этой?
Боря лизнул лист и с другой ветки и сморщился:
– У-у-у, шершавый какой… Отец смеялся:
– Лист-глушник, потому и шершавый.
– А почему глушник?
– Потому что с глухой березы.
– А почему она глухая?
– Потому что веники с нее дед наш для бани не ломает, не любы они ему, с листьями-то шершавыми…
Изумленный Федька побежал в деревню. Матери принес он весть, что Осиповы в малеге лижут березы.
L
В середине августа заднегорские мужики подались в лес сторожить кулиги, засеянные ячменем. Зайцы повадились ходить и много ячменя посекли.
Пришла Поля навестить своих, еды принесла, в лог за водой сбегала да к приметному местечку привернула. Нисколечко не удивилась, увидев там Ефима: он уж неделю жил в лесу. И Ефим, куривший на старом березовом пне, поднял на нее черные глаза безо всякого удивления: будто промеж них оговорено было все заранее, и встретиться они должны были непременно здесь, у места, ими однажды обозначенного. Поля потрогала ногой старую березу, валявшуюся в высокой траве. От ствола отстала полусгнившая кора. И молвила она о том, что ей ведомо, а что неведомо – озорную девическую пору вспомнила:
– Знаю я, Ефимушка, что вы с сыночком в малеге под деревней все березки молодые перелизали-перечеловали! Неужто с Шурочкой своей не любы стали тебе милованья-целованья?
Он страшно зыркнул на нее. А она словно не заметила в глазах его огня гневного.
– А еще ведомо мне, что Афонька у вас жениться собирается, Нинку берет, и крепко же вы с Васькой породнитесь! Велик дом Захаров, да тесновато вам будет: ежели как все ребят нарожаете, так ведь и испридеретесь! Али ты в новые хоромы переходить собираешься? И то еще ведомо мне, что дарка, из свалка здешнего излаженная, до сих пор справно вам служит. И ты, гляжу я, памятливый оказался, пенек березовый не забываешь…
– Зря ты за Степку выскочила! – вдруг резко сказал Ефим. – Все еще тебе аукнется!
– А мне, Ефим, может, только того и надо: по краюшку, по краюшку! Знаешь ли ты, как сердечко ёкает да в нутрях все качается, когда по краюшку-то ступаешь? – Поля нагнулась, разглядывая что-то в траве: – Яма какая-то. Ране как будто ровно-ровнехонько здесь было…
– Отец мой выкопал, – глухо отвечал Ефим, – зерно прятал в гражданскую…
– Ах вон оно что! Ходили всякие разговоры. И Евлаха куда-то возил на кулиги, да, сказывают, запамятовал место – пахать-то начал и распорол мешки. А вот как это Захар уготовал в наше с тобой, приметное – то уж мне незнамо-неведомо! Да и то верно, место здесь сухое, от дороги недалекое…
Ефим вдруг поднялся, схватил ее за плечи. Она ловко вывернулась да хохотком звенящим по березнику высокому рассыпалась.
И долетали из-за берез слова ее хлесткие:
– Ох уж и лапы у тебя, Ефим, а вот у тятеньки твоего – христовы рученьки, и до сих пор мне памятны, и Шуре твоей, думаю, они ласковы. Молодчина она у тебя, опять беременна. И знамо-ведомо мне, что двойню она принесет, двух девок. И ты, Ефимушка, обрадуешься им, девкам-то.
– Какой в них прок, в девках-то. Не каркай!
– Обрадуешься! Обрадуешься, Ефимушка…
– Ведьма! – процедил сквозь зубы Ефим, и страшен был взгляд его.
LI
Поля осталась в лесу ночевать. Накопала картошки, что была посажена на кулигах вокруг невыкорчеванных пней, наварила щей.
Егор, правда, поворчал на сноху:
– Молодая еще картошка-то, к жатве оставьте, хоть из дома не волочить…
Поворчал да успокоился.
Наступила ночь. Улеглись Валенковы в шалаше. Вздремнули. Первым проснулся Степан, прислушался, из шалаша голову высунул – и мурашки по телу побежали! Загоготали, зашумели по-своему, по-звериному, дикие звери и пошли – да так много, да все серые!
Степан спросонья не разобрал, кто такие – все большие да крупные – заорал:
– Тятя, овчи! Это овчи!
Выскочила из шалаша Поля, за ней и Егор вылез:
– Какие тебе здесь овчи! Стреляй!
И Степан выстрелил. Зайцы вразились в малег – шум, треск!
– Ну и стрелок! – гудел Егор, бродя у малега в рассветном полумраке. – Ни одного не задел, а еще к красным был он причислен!
Степан помалкивал. Много зайцев он видывал, но такого нашествия да таких крупных – не доводилось.
– А я-то на зайчатину настроилась, – смеялась Поля, – а вы по овчам по каким-то палите!
Когда совсем рассвело, Егор велел Поле собираться домой:
– Работы много, Степка здесь и один посторожит…
– А не боязно ему будет? Ночи-то темные…
– Так ведь вояка он у тебя. К этим, каким-то, причислен, говорю, был…
Поля и Егор отправились домой. Где-то в стороне завыли волки. На разные голоса. Вой их гулко раздавался в лесу.
– Не отставай, а то домой без тебя приду. – Этих слов Егоровых Поля словно не услышала – о чем-то своем думала.
Но вдруг вой раздался совсем близко, и тут уж она так дернула – быстрее митляка за Егором полетела.
– Вот-вот, поторапливайся. Не в кой поры стяпают. И отнять не успею. Ружье-то Степке оставили – не оборонишься…
Через час ходьбы они вышли из леса – и глазам вдруг сделалось и радостно, и неловко от открывшейся шири…
LII
Поля как в воду смотрела.
Всю зиму ходили по деревне разговоры, что у бабы Ефимовой будет двойня: вот только кого она родит? Парней? А ежели как девок? Да сразу-то двух! Сама Шура о том только молилась, чтобы родились парнички.
После пасхальной недели Шура, бывшая уже на сносях, настояла, чтобы отвезли ее в больницу.
Из Покрова Ефим вернулся угрюмым, неразговорчивым, на расспросы материны отвечал крикливо:
– Может, сегодня родит, может, завтра-послезавтра! Коровы вон по неделе перехаживают. Чего я там? На крыльце ночевать буду?
– А ты, давай-ко, не ухай, – осадил сына Захар, – мог бы у Анны заночевать, она, баба-то, никому не отказывает. Ладно. Завтра я, пожалуй, сам съезжу…
– И правда! Съезди-ка. Может, и подсобишь, – съязвил Ефим, – и Полька вон говорит, христовые у тебя рученьки…
– Ефим! – взъярилась Дарья. Тот выскочил на улицу.
С отцом он бранился теперь частенько, по пустякам сущим ссору затевал – давно хотел отделиться да жить своим хозяйством, но отец медлил, обдумывал, оттягивал, а ежели прямо заходил разговор – отвечал нерезонно…
LIII
Утром следующего дня Захар собрался навестить Шуру. Запрягал во дворе Ванюху.
К нему привернул Степан. Стал уговаривать прийти на собрание под кедр. Разговоры о разделе земли по едокам ходили давно, и вот, стало быть, на собрании народ о том шуметь будет. А Захару не до того – Шура рожает.
– И до чего же ты, Степан, стал приставучий! Дарья! Сходи буди послушай, чего там лячкать будут… – И он понюжнул застоявшегося Ванюху.
– Делать мне больше нечего! – проворчала Дарья, шедшая на колодец.
Но к полудню народу под кедром собралось порядком. Приковылял туда и Ленька Котко. Ксанфий, вынесенный Евлахой под окна, окликнул его, но тот не остановился, закачался к кедру, опираясь на трость. Подойдя к густой толпе, встал за спинами баб, боязливо озираясь.
Справившись с делами, пришли и Дарья с Ефимом.
Покровский уполномоченный, памятный бабам чистенький мужичок с зачесанными назад волосами, говорил обстоятельно, долго. Слушали его недоверчиво. Перебивали.
Поля, стоявшая рядом с матерью, тревожно взглядывала то на нервничающего Степана, то на отца: во взгляде отцовском виделось ей что-то недоброе.
Михайле было удивительно, что родственничек его Степка Лясник, прозванный теперь еще и Партейчем, тоже около начальственного стола трется, покровца уважительно называет:
– Послушаем Николая Илларионовича Воронина… Слушать не хотели. Громче других орал Евлаха:
– Это чего же получается? И на баб землю нарезать будут?
Егор его раззадоривал:
– Так твоя Огнийка, сказывают, тоже человек!
– А-а-а! Так путаешься все-таки! Бабий защитничек выискался!
– Евлампий! – урезонивала мужика кроткая Огнийка.
– Правильно, по едокам надо, – негромко, но веско сказал долговязый Васька.
Евлаха на него осклабился:
– Да тебе-то конечно! Настряпал одних девок! Вон сколько земли намеряют! Стряпай и дальше.
– Хоть и девки, а исти тоже просят. Но Евлаха не унимался:
– Да они ведь народ-от непостоянный, бабы эти! Приходящий. Сёдня есть, завтра нет. Выскочили замуж, и всё – ушли-утопали!
– Куда это они утопали? – вставила Окулина Нефедкова, показывая на девок Васькиных, стоявших кучкой поодаль. – Все еще в девках сидят…
– Да где они сидят-то? – побагровел Евлаха. – Шурка выскочила, не сегодня-завтра Ефимку еще двоих принесет! И Нинка уж не задержится… А, Афоня? Проглотил язык-от…
Афоня молчал – усмехался. А Нинка раскраснелась, разволновалась – платок белый поправила.
– А ты-то чего теряешься? – продолжал нападать Евлаха на Нефёдкову Окулину. – Чего за Васькиных девок Анику с Венькой не сватаешь? Доколе им холостяжить, до седых волос?
– А это уж не твоя заботушка! – отрезала Окулина.
Девки косились на красивого, статного Веньку: ведомо им было, что с ума сходит он по старшей дочери отца Никодима, Василисе; и та, видно, привечает его, коли он чуть ли не еженочно в Покрово бегает.
– Давайте все-таки послушаем Николая Илларионовича, – пытался успокоить народ Степан.
И сам покровец поднял вверх руку, прося тишины:
– Товарищи, что бы мы с вами ни говорили, а по едокам – это справедливо…
Тут уж Дарья не утерпела:
– Какая тут справедливость! Вон Нефедко с сыновьями своими, дуботолками, ведь бороздки в лесу не сделали!
– Ой уж Дарья! – только и сказала Окулина и отвернулась.
– А ты мне рот-от не затыкай! Землю захотели готовенькую получить? А распашите-ко целину сами, не надейтесь на готовенькое-то…
Михайло старался говорить обстоятельно:
– И как это вы собираетесь делить? В Подогородцах у нас одна земля – урожайная; а в лесу, на роспашах, уж не та земелюшка. И кому же какая достанется?
– Вся земля будет перемериваться, – убеждал покровец, – и хорошая, и плохая, и каждому намеряют и той, и другой, по справедливости…
– Запутаете все! – не верил Михайло.
– Да ничего мы не запутаем. Землемеры будут работать.
Под кедром еще долго шумели. Уж стали расходиться, когда показался из-за угора Захар на Ванюхе. Подъехал к народу, Ефима кликнул:
– Шура-то тебе двух девок родила… Услышал весть эту Евлаха – загоготал:
– Ну и Шура! Вся-то в Ваську…
Но тут и Ефим, к удивлению мужиков, засмеялся во весь рот:
– Девок так девок! Земли больше дадут!
На него оборачивались: на-ко, девкам обрадовался!
– А чего теперь девок-то бояться, – шумели бабы, – всем земли намеряют…
Счастливая Поля не сводила глаз с Ефима, таинственно улыбалась и как бы говорила: «А я ведь сказывала тебе, обрадуешься. Али запамятовал?»
LIV
На собрания Поля ходила с охотой, весело ей было на народе спорящем, кричащем-говорящем. Одно только настораживало и неловкость душевную вызывало: за столом начальственным сидел не Захар, Евлампий, не тятенька ее Михайло – мужики степенные да уважаемые, а Степа ее. В укроминке души ей и радостно было, что муженек ее, которого прозывали не иначе как Лясником, нынче, при новой-то власти, в начальники вышел.
Но не могла она чувство обороть, уже однажды возникавшее в ней и теперь покоя не дающее, что все, что Степан говорит, делает, объясняет, и то, к чему словами правильными призывает, – все это не то, не его – чужое! И потому не может он, не должен ни говорить, ни делать, ни призывать. Она уж давно чувствовала, что он не такой, как прежде, а какой – толком и ответить себе не могла.
Но было в нем что-то еще, чего прежде никогда не бывало. Он словно из краев далеких, с войны этой братоубийственной привез одёжу невидимую, надел ее, себя скрыв, и носит ее, не снимает. Дома он казался ей прежним, родным, своим; все так же ворчала на него матушка – сдергивала с него покров невидимый. И как милы были теперь Поле свекровины ворчания! Но вот он вышел за порог, на улицу, к народу ушел – и уж не тот, не такой. Не ее Степка. Виданое ли дело: ране только к Нефедку вдругозьбу ходил да с сыновьями его бражничал, а ныне, строгий да чинный, в любую избу заявляется, у Осиповых порог переступает! А Дарья уж не упускает случая нового начальника воротчами ткнуть, иногда и принародно:
– У всех ведь двери в саниках излажены, а у тебя, христового, воротча! Да и те ведь покосились. Шел бы, поправил, вместо того чтобы чужие дворы мерить.
Да и Анисья мужиков своих не один год пилит:
– Изладьте вы, навесьте вы!
А им хоть бы что! А Степану нынче и вовсе некогда. Поля прежде не шибко на это вниманье обращала, не бабье это дело – двери излаживать да навешивать, но ныне воротча эти ей глаза мозолили: идет в стаю – воротча, из стаи – воротча! А мужик в начищенных сапогах где-то в народе ходит. И делалось на душе нехорошо, и чувствовала она с еще большей остротой, что не туда мужик ходит, не то говорит – и в грешном мире этом происходит что-то не так, как должно…
LV
Не раз еще собирались мужики обсудить перемер земли. После же того, как перемер был произведен, страсти поулеглись: большими были заднегорские семьи – и земли все получили много. Для нее, кормилицы, немало надобно было навозу: Осиповы держали восемь коров. И каждый год приносили они восемь телят: одних Захар пускал, других забивал на мясо. Для овец был излажен отдельный хлев: по весне ягнят столько рожалось, что бабы не знали, как в колоду пойло вылить – одни овечьи головы, впритык! Огромного откармливали Осиповы поросенка: он уж и не ходил, сидел на заднице и худо глазами смотрел. Собираясь доить коров, Дарья ломоть мягкого[34] отрезала да в кринку крошила. В стае парного молока наливала и подносила поросенку. Он и чавкал крошенины[35], парным молочком залитые.
Захар уж не пропускал случая бабе попенять:
– Мне уж бражки в ковшике не подашь, а михряку этому вон как – в криночке…
А Дарья, на язык скорая, отрезонивала:
– Сам еще владиешь! Мимо рта-то не пронесешь… Ребячество Захарово мило было сердцу ее с молодости. Он и богатому урожаю радовался, как ребенок.
Сходит в поле, принесет зерна в пригоршне и показывает, как несмышленыш-малолетка, который нашел что-то необыкновенное:
– Дарья, глянь-ко, какой хлебушек народился… И ей радостно – колос в палец толщиной!
А когда приходило время жать – все в поле вываливали, мужики и бабы. Чтобы зерно не окрошить, работали с утра раннего: христовое солнышко никого дома не заставало; чуть закрасел горизонт – жать. До восьмидесяти суслонов Осиповы ставили: не утаишь, не будешь эстолько-то хлеба на печи сушить! И нетерпеливые бабы деревенские, которым очень поплясать хотелось, выспрашивали у Захара:
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Нижние венцы (фундамент) деревянного крестьянского дома.
2
Эта своеобразная колотушка для отбивания белья вырезалась из ели, причем сук дерева служил ручкой. – Здесь и далее примечания автора.
3
Олук – оглобли, скрепленные брусом (или кругляком), за который цеплялся плуг.
4
Стороник – человек с физическими недостатками, инвалид.
5
Пивича – голова (бран.).
6
В вилегодских селениях к большим пивным праздникам порой полдеревни складывалось.
7
Бывало, что рожь в житном мешке замачивали прямо в реку.
8
Сетку эту называли китком. Сусло готовили не только в поварнях, но и дома, в корчагах. Готовят и теперь. И на дно корчаги тоже кладут пучок соломы – киток. И корчагу поперву замешивают жиденько. И денек она солодеет в печи, после чего ее заливают горячей водой и снова ставят в печь. А вынув, извлекают из отверстия внизу корчаги деревянную пробку и сусло спускают в ведро. Киток задерживает солод, и сусло стекает чистым.
9
Сусло складники разносили из поварни по домам. Там над ним колдовали бабы: в кринке или кастрюле варили в сусле хмель. Потом процеживали его через сито, чтобы очистить от хмелин, и выливали это хмельное варево в чистое остывшее сусло. На мелу или дрожжах замешивали из ржаной муки приголовок – небольшой колобок. И как только он поднимался, уживал, опускали его в сусло с хмелем. Через сутки-другие пиво было готово. На дне приголовок – мел – отстаивался. Его сохраняли до следующей варки пива или замеса квашни. Сахар стоил дорого – добавляли его немного: пиво получалось не очень сладкое, даже горькое. Это нынче сахар у всех есть, в достатке – и пиво выходит «окуснее».
10
Яма диаметром метра два-три вырубалась в дерне глубиной сантиметров десять. Кромки ее имели некоторый уклон: яйцо, пущенное с лотка, катилось, а не кувыркалось. И нынче в вилегодских деревнях ямы эти устраивают.
11
Искусством катания яиц может овладеть в совершенстве далеко не каждый. Самые заядлые игроки готовились к этому летнему празднику загодя, зимой! На трубку русской печи, под самый потолок, ставили сырые яйца острым концом вверх. Яйца наполовину высыхали. При катании такое яйцо – с сухой вершиной – можно было поставить на желобок так особенно, что оно или на середину ямы выбежит, или под желобок закрутится – туда, где больше стоит яиц других игроков. Яйцо-юла!
12
Меленку эту мужики налаживали таким образом. От дерева, чаще всего от сосны, отпиливали «колесо» размером с ведерное дно. В центре его крепили невысокий кол, основание которого было толще верха. На более тонкий верх надевали другое колесо: оно было больше нижнего, отпиливалось от более толстого дерева. По окружности верхнего колеса ставили штыречки – колышки из лучины на одинаковом расстоянии друг от друга. Использовали и гвоздики. В центре верхнего колеса на штырьке крепилась вращающаяся деревянная стрела с щетинкой на конце: раньше держали поросят с очень жесткой щетинкой; из нее изготавливались щетки – щети. Играющие по очереди вращали стрелу. Если щетинка останавливалась против штырька на окружности, то запустивший стрелу выигрывал яйцо…
13
Охлупень – гребень, верхняя часть крыши. Представляет из себя опрокинутый желоб, сколоченный из двух обрезных досок. Охлупнем прикрываются верхние концы теса (нынче – шифера) обоих скатов. Теперь вместо досок часто используют «нержавейку».
14
«Звездочка» имеет и другое название, «восьмерка» – по числу пляшущих.
15
Вправду.
16
Названия кос. Горбуша – легкая (по сравнению со стойкой) коса с коротким кривым (выгнутым) косьем. Для того чтобы косить ей, требовалось низко нагнуться. Чаще ей пользовались женщины.
17
Паберега – крутой берег луга.
18
Пабока – межа, конец луга (дальше обычно – обрыв, лог).
19
Павжна – прием пищи в полдень.
20
В прошлом году.
21
Здесь и далее слово «песня» употребляется так, как оно произносится в Вилегодском крае. Речь в основном идет о частушках.
22
После обмолота головок льна семя отвеивали. То, что оставалось после отвеивания, отделения семени, называлось куглиной. Ее кормили поросятам.
23
На Виледи слово это произносится по-разному: голбец, говбец, в гобце. Голбец – своеобразный примосток между печью и полатями, а также подполье, в которое ведет большая дверь, расположенная между русской печью и стеной. В голбец спускаются по крутым ступеням. Если печь поставлена близко к стене, то двери этой нет. В таких избах сделан лаз в полу с массивной крышкой из половичных плах.
24
Пока рука «кружает», всё прядут на веретено; и вот это полное веретено с пряжею называется простенем.
25
После похорон обходят все помещения дома, творя молитву и стуча в пол, чтобы оставшиеся в доме жить не боялись покойника.
26
Хайло – рот (бран.).
27
Песты – головки хвоща, растущего на пашне, использовались как начинка для пирожков (пестовников).
28
Очень.
29
Середь – место перед печью, отделенное деревянной перегородкой или занавеской.
30
Стожары – длинные заостренные жерди, которые втыкают в землю на одну линию на расстоянии полметра (и более) друг от друга. В стожары мечут сено.
31
Косича – ключица.
32
Промёжек – расстояние между стожарами.
33
Зыбка – деревянная люлька, которая подвешивалась в избе к концу длинного упругого шеста (очепа). Очеп крепился на потолке – вдевался в кольцо, вбитое в потолочное бревно.
34
Мягкий (ярушник), – хлеб из ржаной, ясной, пшеничной муки, иногда из ссорицы (смеси муки ячменной – ячневаой, ясной – и ржаной).
35
Крошенины – маленькие кусочки хлеба (хлеб крошили в суп, молоко, простоквашу).