bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 14

Вспоминая впоследствии эти первые жуткие минуты пробуждения, это чувство отчуждения, глухой стеной вдруг поднявшееся между ними, Катерина Федоровна говорила Тобольцеву, что, если б он не заговорил об этом «кофе» и она не услыхала бы этой трогательной нежности в его голосе, «перевернувшей всю её душу», – она ушла бы с ненавистью и не вернулась бы никогда!

– Ужас какой!.. И от такого пустяка зависело все! Я чувствовал опасность… Я не знал, что говорить, что делать. Я боялся тебя в эту минуту. Ты так не похожа на… ни на кого не похожа! И какое счастье, что ты заплакала!.. Тогда я понял…

– А ты думаешь, я плакала от раскаяния? От счастия, только от счастия!.. Меня твой голос прямо пронзил всю. Я поняла, что была не капризом твоим… что ты меня «жалеешь»… Понимаешь? Не обидной жалостью, а самой высокой…

– Какую мы не знаем к тем женщинам, которых не любим. Да… Ты была права…

Ах, этот кофе среди ночи! Такой горячий, ароматный, так заботливо и ловко сваренный самим Тобольцевым в столовой, где он тщательно запер двери и зажег лампу… Никогда им не забыть этого упоительного рассвета! Как нервы разом напряглись! И не стыдно, совсем не стыдно было глядеть в глаза друг другу, как будто они были женаты несколько лет…

Когда там, на кушетке, она плакала, он, как бы угадывая её тайные страдания, сказал:

– Мне пришла в голову блестящая мысль! Я провожу тебя и подожду у подъезда. Если мама и Соня спят, я отложу до завтра визит. Если мама не заснула ты войдешь в её комнату и скажешь, что была у жениха. Да, Катя, да!.. И что я тут за дверью, и что я жду одного только слова ее, чтоб уехать спокойно…

У него это вышло так просто, точно иначе быть не могло!

И вот они оба встали из-за стола (никогда, до самой смерти, не забудет Катерина Федоровна всех подробностей этой волшебной ночи!)… Потушили лампу… Часы забили…

– Боже мой! – снова сорвалось у нее, но на этот раз она весело рассмеялась. Теперь все казалось легким…

Они на цыпочках вышли в переднюю. Вдруг на кухне запел петух. Они поглядели друг другу в глаза и засмеялись.

– Это он нас приветствует, – шепнул Тобольцев, гася спичку.

Когда он надевал ей в темноте теплые ботики и опять почувствовал в своих руках эти упругие, маленькие ноги, грубое, жестокое желание с такой силой охватило его, так стиснуло ему горло и ослепило его, что он чуть не задохнулся… Она не поняла его в своей наивности, и это его отрезвило. Но долго ещё на улице, в санях, он сжимал её до боли и требовал, чтобы завтра она пришла к нему, хотя б на час… Иначе он не ручается, что не наделает глупостей…

Наконец они подъехали. В окнах было темно. Она позвонила, но робко… Если мать спала, она могла испугаться.

Дверь отворилась мгновенно, как будто кто-то поджидал их звонок. В передней было темно, но, по застучавшему внезапно сердцу своему, Катерина Федоровна догадалась, что перед нею Соня и что Соня все поняла.

– Мама спит? – замирающим голосом спросила она сестру.

– Нет… Мы обе не спали, – резко ответила Соня.

Катерина Федоровна пошатнулась. Сонька смеет говорить с нею этим тоном!.. Кровь кинулась ей в лицо. Она приотворила парадную дверь и крикнула Тобольцеву, стоявшему на улице:

– Андрей, войди! Мама не спит… Подожди меня. Я сейчас…

Соня покачнулась и, прижав руки к сердцу, прислонилась к стене. Она видела, как высокая фигура в дохе мелькнула на фоне брезжущего рассвета и шагнула через порог.

Он вошел, не видя Сони, и затворил за собой дверь.

Катерина Федоровна, как лунатик, прошла через столовую на полоску света, выбивавшуюся из комнаты Минны Ивановны.

– Катя, – плачущим голосом крикнула мать. Она сидела в постели со взбитыми высоко подушками. Из рук её выпал роман Вернер[117]. В глазах был страх… Даже теперь, подготовленная к истине истерикой Сони, которая в три часа ночи ворвалась к матери, жаждая излить перед нею свою страстную скорбь, свою жгучую ревность, – обезумев от всего, что она угадывала в этом необычайном поведении гордой сестры, – даже теперь огорченная мать не осмелилась стать судьей своей Кати… Всю ночь она молила Соню дождаться возвращения сестры, не будить прислугу, замять назревающий скандал…

А Катерина Федоровна, как во сне, подошла к постели, опустилась на колени на бархатный коврик. И просто, как-то бездумно сказала:

– Благословите меня, мама! Я – невеста Тобольцева…

– Катя!.. – Минна Ивановна затряслась от рыданий. Она не ждала такой счастливой и скорой развязки. Конечно, для девушки, которая на рассвете возвращается домой, эта развязка – счастие!.. Но Соня, несчастная Соня! её любимое дитя…

– Мама… Он ждет там… Что мне ему сказать? Ведь вы рады за меня? О чем же вы плачете? Скажите мне только: да!..

И, стряхнув с себя чары этой ночи при виде волнения матери, она страстно целовала её голову и руки. И плакала сама от радости и смеялась, как сумасшедшая…

А в передней было тихо. Приглядевшийся к тьме глаз Тобольцева различил контур какой-то фигуры в углу, и сердце его дрогнуло от мистического страха.

– Кто там? – хрипло спросил он… Ответа не было.

Тогда он подошел и протянул руки. Но не успел он понять, что это Соня, как она обняла его и прижалась к нему, судорожно и страстно, всем стройным, гибким телом.

Впоследствии, вспоминая эту странную минуту, он всегда вспоминал и ощущение, вызванное в нем этим объятием. Казалось, Соня не имела костей: так покорно и неотразимо прильнула она к нему всеми линиями тела, как бы сливаясь с ним в одно… Ему казалось потом, что это был кошмар…

Волна её душистых волос покрыла ему лицо, и ему почудилось, что воздуха не хватает. Он задрожал и зашатался…

Стукнула дверь где-то… Он дрогнул, глухо застонал и оторвал от себя худенькие ручки.

– О, убейте меня!.. Убейте!.. Все равно! Не могу жить без вас! – расслышал он задыхающийся шепот.

– Андрей! Иди сюда… Мама хочет благословить….

Тобольцев не помнит, как он очутился у постели Минны Ивановны, как затворилась за ним, наконец, дверь этого дома…

«Какое несчастие!» – говорил он себе, едучи домой уже засветло. И всякий раз, когда он вспоминал шепот Сони и это дикое объятие, он весь вздрагивал от наслаждения.

Он не раскаивался… Убыло его, что ли, оттого, что он ответил на поцелуй обезумевшей девочки? И какое «свинство» (он так и сказал себе: «свинство») было бы в минуту такого аффекта с его стороны разыграть Иосифа Прекрасного и грубо оттолкнуть от себя это очаровательное дитя! Но ему было жаль этого красивого порыва, этого прекрасного чувства, этой энергии, погибших бесплодно… «О, убейте меня, убейте!..» Что-то трагическое чудилось ему в этих звуках. Ах, зачем именно его выбрала эти стихийная страсть? «Бедная девочка!..»

– Ах нет!.. – вслух говорил он, быстро раздеваясь. – всё это старая мораль». Совсем она не бедная, эта Соня! Счастлив тот, кто умеет так сильно чувствовать, так страдать, испытывать такие беззаветные порывы… Разве это не высшее благо в жизни? И она завоюет себе все, эта девочка! Не меня, конечно… Она полюбит другого. И, умирая, не пожалеет о жизни, из которой сумела все извлечь.»

Он упал, разбитый, в подушки. Вдруг локоть его коснулся какого-то холодного предмета. Это была женская гребеночка. Он засмеялся и любовно положил хрупкую вещицу на мраморную доску ночного столика. Потом закрыл глаза и зарылся лицом в подушки. Сквозь сигарный запах, пропитавший весь воздух этой комнаты, ему слышался аромат женского тела. «Лучший в мире запах… Какое наслаждение!..»

Заснул он мгновенно, с улыбкой на лице. Ему снилось, что рядом лежит женщина, прильнувшая к нему всеми линиями змеиного тела. Эта женщина была Катя. Но у неё лицо Сони, её алые губы, её ноги и грудь Дианы…

XVI

Тобольцев встал с головой тяжелой, как после угара. Долго он не мог прийти в себя и отдать себе ясный отчет в событиях этой кошмарной ночи. Факты были смутны, нереальны, как сны. А сны были ярки, как реальность.

Когда испуганная няня в одиннадцатом часу постучала в дверь спальни, Тобольцев так ясно ощущал близость Сони, что, открыв глаза, он все ещё чувствовал на своих губах вкус её поцелуя и не хотел очнуться… «Досада какая!» – вслух сказал он и опять закрыл было глаза, чтоб восстановить видение. Как это часто бывает во сне, ему казалось, что вся последующая жизнь не даст ему такого острого наслаждения.

Не получая ответа на свой стук, нянюшка решилась войти.

Тогда он окончательно проснулся, сел и большими глазами поглядел на старушку.

– Который час?

– Да давно уже, соколик, все сроки проспал…

Она с удивлением оглядывалась на валявшуюся одежду, на разбросанные непривычно подушки… Вдруг её зоркий глаз заметил роговую гребеночку на ночном столе. Краска кинулась в лицо старушке. «Вот так новшества!.. Никогда этого не бывало, чтобы Андрюша на ночь сюда женщин водил…»

А Тобольцев разом вспомнил Катю, эту ночь, визит к Минне Ивановне. И все опять показалось ему диким, нереальным… Несомненно было только одно: Катя была здесь вчера и придет нынче… Тогда, несмотря на тяжесть в голове, Тобольцева охватила такая радость жизни, что он вскочил на ноги, кинулся на перепуганную старушку, схватил её за плечи и завертелся с нею по комнате.

– Пусти, озорник! Батюшки-светы!.. Аль не в своем уме?

– И то, нянечка, вчера ум потерял… Я женюсь, нянечка…

Старуха обомлела. Она молча глядела на брови своего любимца, потом широко перекрестилась и стала жевать губами.

– К маменьке когда поедешь за благословением?

– Ну, это ещё успеется… Не завтра женюсь. А вот невесту мою нынче вам покажу… Примите ее, нянечка, честь честью! Она у меня характерная, гордая… Ух! Король-девка, одно слово!

Старушка кинула боковой взгляд на гребеночку, покрутила губами, покачала головой и вышла на кухню… Тысячи вопросов горели на её устах. Но она была тонкий политик и не находила возможным критиковать вслух поведение «невесты». «Чудно чтой-то», – думала она, и руки её тряслись от волнения, пока она несла кофейник и расставляла посуду.

Тобольцев долго умывался и обливал ледяной водой голову. Чары сна все ещё держали его в своей власти. «Черт знает чепуха какая!.. Точно в обеих влюбился!..»

В банке он пробыл до часу, возбуждая общее удивление потому, что был в смокинге. Потом прошел в правление, где все директора знали его в лицо.

– Куда это? Уж не на раут ли?

– Хуже! – рассмеялся Тобольцев. – Предложение делать…

– Вы шутите? – Все встали с мест и окружили его. Тобольцев всегда казался типом человека, который соблазняет чужих жен, но своей не заводит за ненадобностью.

– Увы, нет! Мне не до шуток.

– Ах, чудак! Да вы бы до воскресенья отложили…

С неподражаемым юмором Тобольцев развел руками.

– Невозможно! Бывают, знаете, положения, когда медлить нельзя. Честь имею кланяться! – Он вышел среди общего смеха.

Тобольцев рассчитывал поспеть к завтраку и встретиться с Катей. Он был влюблен сильнее, чем вчера. Но Кати дома не оказалось. Она своим обязанностям не изменила. Встав в обычное время, ушла на уроки, позавтракала и опять скрылась из дома до пяти. Тобольцев был так огорчен неудачей, что даже не сумел этого скрыть.

Кухарка, ослепленная видом лихача и бобровым воротником барина, сняла цепочку с замка и держала дверь настежь. Но вход в переднюю загородила, словно приросла к месту.

– И вы не знаете, где у барышни урок перед обедом?

– Не могим знать… Оне не сказывают, куда идут. Может, барышня знает?

– А она дома?.. Ах да! И Минна Ивановна дома?

Кухарка усмехнулась.

– Будешь дома, коли Бог ноги отнял…

– Передайте ей мою карточку. Попросите принять!

Кухарка захлопнула дверь под носом Тобольцева.

Так учила её Катерина Федоровна, опасавшаяся жуликов.

Минна Ивановна, любопытная как все безногие, уже глядела на дверь, поджидая кухарку. Соня лежала на её постели в блузе, опухшая от слез. Она по уходе сестры, от которой заперлась на все утро, пришла к матери, рыдала у её ног и незаметно заснула на её постели каким-то каменным, больным сном.

– Там барин какой-то вас спрашивают, – таинственно зашептала с порога кухарка, протягивая карточку.

Старушка прочла фамилию, покраснела и испуганно поглядела на неподвижную Соню. Потом сделала прислуге знак, чтоб она помогла ей выкатить кресло в столовую. Обыкновенно она справлялась сама. Год назад Катерина Федоровна ко дню ангела подарила ей это дорогое кресло. Но теперь у неё дрожали руки, и она боялась застучать.

Не успел Тобольцев войти и приложиться к ручке будущей тещи, как слезы хлынули из глаз Минны Ивановны.

«Mein Gott! Auffallend schon!»[118] – подумала она, как всегда, по-немецки. В ней до сих пор жила женщина, умевшая ценить обаяние Тобольцева. И плакала она не только от радости, что перед нею жених Кати (которая ему не пара, о нет!)… а больше от огорчения за Соню, потому что эти оба (она это чувствовала) были созданы друг для друга.

Тобольцев оглянулся, взял стул и сел подле. Не отрывая лица, она замахала свободной рукой:

– Мой платок… там… в рабочей корзине, – расслышал он. И пошел в спальню.

На пороге он вздрогнул всем телом… Он увидал спавшую Соню. И все, что он пережил за эту ночь во сне и наяву, всё это вновь ударило по его нервам.

Соня мгновенно проснулась, как только глаза Тобольцева остановились на ней. Трудно сказать, дремал ли ещё её мозг, потому что она не удивилась присутствию Тобольцева, словно инстинктивно ждала его всё время? Считала ли она эту реальность продолжением её горячечных ночных грез? (Всю ночь она чувствовала себя в объятиях Тобольцева и его горячие губы на своих губах.) Повиновалась ли она только власти своих инстинктов и желаний? Кто скажет?.. Но вздох счастия приподнял её грудь. Глаза засияли навстречу Тобольцеву. Прелестная улыбка озарила лицо… Она села и протянула к нему руки с жестом беззаветной страсти:

– Сюда… Скорей!

Тобольцева сила какая-то толкнула к постели. Он обнял Соню и опять почувствовал (сон наяву!) прикосновение её груди, колен, всех точек её тела, её губы, запах волос и кожи, сонный запах из её рта, опьянивший его мгновенно… Он видел яркий блеск её полузакрытых глаз. «Какая красавица!» – понял он внезапно. И поцеловал её опять и опять, уже вполне сознательно и страстно.

Минна Ивановна кашлянула в столовой. Они оторвались друг от друга… Бледный, неверными шагами, Тобольцев отошел. Поглядел на рабочую корзинку, не видя ее; подергал себя за ворот… Опять поискал глазами по комнате, избегая глядеть на Соню… Наконец увидал корзинку и, захватив ее, вышел в зал. Но, выходя, он услыхал тихий, серебряный, счастливый смех, отдавшийся во всех его нервах.

Он не помнил, что спрашивала его Минна Ивановна и что он ей отвечал… Подняв голову, он увидал, что Соня приотворила дверь и в щелку глядит на него… А глаза у неё сверкают и губы смеются… И он сам начал улыбаться. И, не договорив начатой фразы, вдруг встал, поцеловал руку Минны Ивановны, незаметно кивнул Соне, которая за спиной матери посылала ему воздушные поцелуи, и уехал, оставив обеих женщин под очарованием какой-то весенней грезы.

– Мама, мама! – лепетала Соня, кидаясь на шею матери. – Ну, не правда ли, что его нельзя не любить?

Минна Ивановна не желала вникать в причины внезапного успокоения Сони. Она только радовалась наступившей вдруг тишине после этой ужасной ночи, когда Соня грозила отравиться и умереть в тот день, когда Катя поедет венчаться. Все хорошо, что хорошо кончается!..

Катерина Федоровна весь этот день на уроках двигалась как во сне, бессознательно улыбалась удивленным ученицам, пропускала мимо ушей их вопросы, без обычного раздражения поправляла ошибки и беспрестанно задумывалась. От зорких институток, боявшихся строгой учительницы, не могла, конечно, ускользнуть эта необыкновенная перемена.

– Эрлиха наша совсем блаженная, – шептались пианистки. – Я разноса ждала за rondo[119] Kalkbrenner’a[120]. Не могла с «группетто»[121] справиться… В тот раз она орала на меня, орала… кол поставила… А нынче я мажу, она хоть бы что!

Начальница, очень ценившая Катерину Федоровну, изумленно сощурилась на её лицо, когда встретила её в коридоре. Кажется, никаких перемен не было ни в строго-монашеском туалете молодой девушки, ни в её простой прическе, где волосок был пригнан к волоску… Но… лицо было уже не то! Какая-то женственность появилась в этой новой улыбке, в угловатых всегда движениях, в замедленной походке. Яркий румянец, всегда ровно игравший на смуглых щеках, теперь поминутно угасал на похудевшем в одну ночь лице. Глаза как бы ввалились, окруженные кольцом тени. В них был блеск усталости и лихорадочного возбуждения. И эти глаза прятались под густыми ресницами. Всегда резкий голос как-то глухо вздрагивал… Движения были растерянные. Но счастие сияло в лице, как солнце, и делало незаметную Катерину Федоровну интересной, даже красивой… Начальница проводила её долгим взглядом и, вздохнув, прошла дальше.

В свои тридцать восемь лет изящная и моложавая, она тайно жила с человеком моложе ее. Как опытная женщина, она тотчас угадала, что Катерина Федоровна влюбилась, что у неё есть любовник… На лице красивой начальницы, самой молодой в Москве, назначенной прямо из Петербурга и потому имевшей много врагов и завистников, всегда лежала тень затаенной грусти, которую объясняли тяжестью забот в огромном, ответственном деле. Все, приходившие с нею в соприкосновение, видели перед собой корректную, неизменно внимательную светскую женщину с непроницаемою усмешкой и зорким взглядом. Никто не догадывался, что с одиннадцати вечера, когда институт погружался в сон и мрак, начальница живет личной жизнью, полной тайны и поэзии. В лунные ночи выходит на внутренний дворик и часами глядит в небо, думая о Петербурге, где та же луна светит её неверному любовнику, которого она не может разлюбить, которого не перестает ждать… Или садится за рояль в своей квартире и, заперев все двери и завесив портьеры, чтобы звуки «ереси» не доносились до целомудренных ушей дежурных классных дам, играет с огнем и страстью венгерские танцы Брамса и вальсы Штрауса… Или же напевает песни цыган, которых она часто слушала с «ним» потихоньку в Петербурге… А иногда, бросая книгу французского романа, плачет по ночам и ломает руки от мысли, что жизнь уходит вдали от любимого человека, что молодость ушла, что никогда не вернуть того, что было и угасло…

Лицо Катерины Федоровны целый день стояло перед глазами начальницы. «Счастливая! – думала она. – Но надолго ли? И чем это кончится? Если выйдет замуж…»

Тут мысли начальницы принимали другое направление. Катерина Федоровна была инспектрисой музыки и заведовала вот уже два года всей музыкальной частью в институте. А музыка и пение считались там чуть ли не главными предметами. Из Петербурга постоянно наезжали царственные гости. Их встречали и провожали пением… На акты съезжалось начальство других институтов, и ни один промах в этом деле не прошел бы незамеченным… Институт обладал громадной, ценной библиотекой с мессами Россини[122], со старинными XVIII века произведениями Глюка[123], Люлли[124], Гретри[125] и т. д. всё это лежало фактически на плечах Катерины Федоровны. Романтический элемент, так неожиданно вторгшийся в жизнь суровой девушки, всеми давно обреченной на долю старой девы, хотя и делал её более близкой и интересной для начальницы, но он же угрожал в недалеком будущем такими осложнениями, что у графини прямо руки опускались. «Хотя бы уж жила так! Подождала бы замуж выходить, если детей не будет…»

О, если б враги графини проникли в ересь этих мыслей!.. По правилам института, выработанным не столько в силу традиций, сколько самой жизнью, в классные дамы и учительницы поступали только вдовы и девицы. И начальница, знавшая, что враги не дремлют, не решилась бы никогда на такое новшество: оставить в институте замужнюю учительницу.

В этот день Катерина Федоровна была дома только за завтраком, какие-нибудь полчаса. Сестры не видала… Минна Ивановна шепотом заявила старшей дочери, что Соня ночь не спала и не позвать ли доктора. Катерина Федоровна насупилась.

– Пустяки, мама! Не огорчайтесь!.. Она с семи лет влюбляется и всякий раз помирать хочет… Помните этот скандал с учителем истории? Когда я записку её к нему перехватила?

– Ах, Катя!.. Тогда она была дитя… В тринадцать лет…

Глаза Катерины Федоровны сверкнули.

– Вот в том-то и горе наше с вами, что никогда она не была «дитя», а только дрянь-девчонка, которую пороть надо было, а не баловать, как вы! Ну-ну… Полно!.. Вы лучше за меня порадуйтесь… Теперь вся наша жизнь изменится. Я вас обеих возьму к себе… Заживем панами… Вы будете рябчики каждый день кушать. Софье куплю голубое шелковое платье, о котором она мечтает… Все капризы её исполню. Помяните мое слово: Софья через неделю от своей страсти вылечится. Ну, улыбнитесь, мамочка! Меня пуще всего злость берет на Софью, что она вас не щадит…

– Уж ты её не брани, оставь! – лепетала, сморкаясь, наполовину успокоенная Минна Ивановна.

– Не буду бранить, если вы котлетку скушаете…

– Ну… ну! – И Минна Ивановна протянула тарелку, не замечая, что время бежит, а Катерина Федоровна ещё не ела сама.

В четыре часа Катерина Федоровна выходила из института. Она торопилась обедать. У неё в этот день было ещё три урока.

«Обещала прийти к нему… Надо дома предупредить. Солгать? О, как это ужасно лгать! Если б он согласился провести вечер в семье, как подобает жениху!.. Был ли он ещё у матери нынче?»

Вдруг она ахнула. Кто-то на углу переулка схватил ее, как железными тисками, за локоть. Не оглядываясь ещё, она догадалась, что это Тобольцев, и чуть не упала от волнения.

– Целый час жду тебя на морозе! – Он вел её к саням, жадно глядя на нее. – Садись!.. Только четверть часа…

– Меня ждут обедать… Пусти, Андрюша!.. – Она в ужасе чувствовала рядом с ним свое полнейшее бессилие.

– Ах, вздор! (Они уже сидели рядом, в тесных санках, и он крепко держал её за плечи.) Сергей… прямо… Живее! – И не успела лошадь тронуть, как он взял в обе руки её лицо, и оно загорелось под его поцелуями.

Красный туман прошел перед глазами обоих. Они словно опьянели. На дворе падали сумерки, фонарей ещё не зажигали, кругом было глухо. Но, если б светило солнце и кругом была толпа, все равно они целовались бы…

Катались они минут двадцать. Сергей, привыкший к похождениям своего барина и ухмылявшийся в бороду, направил путь по давно известной им обоим Дорожке к Трубной площади. Подъехав с бульвара, он придержал лошадь. Господа все ещё целовались, и шептались, и хохотали.

Остановка отрезвила Тобольцева. Он оглянулся, но местности не узнал: так далеки были его мысли.

– Ну? Чего стал?

Сергей нагло ухмыльнулся.

– Нешто не здесь, барин, сойдете?

Тобольцев узнал фасад здания, и кровь кинулась ему в голову.

– Болван! – бешено крикнул он. – Назад!

Сергей дрогнул, и рысак взял с места.

– Ах, как хорошо кататься! – звуками, полными изнеможения, сказала Катерина Федоровна.

На обратном пути было решено, что Тобольцев заедет за Катей в ту улицу, где она давала последний урок, и привезет её к себе домой…

– На один час, на один только час! Теперь, когда ты – моя невеста, что предосудительного могут найти в твоем визите? Да, наконец, кто смеет тебя судить? Такую сильную? Такую гордую? – Вырвав у неё это обещание, Тобольцев помчал домой… Катю он покажет одной только нянюшке. Остальных надо устранить… «Потапов»… – вдруг вспомнил он и даже охнул от боли. И надо же было ему именно теперь приехать в Москву! Нет… С ним приходится считаться… Он даже волосы на себе рванул. Но через минуту ему стало стыдно… Они не виделись так давно!.. И Бог знает ещё, когда встретятся?.. Лицо его загорелось от сознания, что он фальшивит с собой… что он, в сущности, бессилен вырваться из заколдованного круга своих чувственных грез. Все, что не было Катей в эту минуту, было почти враждебно ему.

Но судьба ему улыбалась. Нянюшка в передней подала ему письмо, принесенное каким-то рабочим. Тобольцев лихорадочно сорвал конверт и читал, стоя под светом лампы, не снимая дохи и шапки.

«Опять не увидимся на этот раз. Жаль! По непредвиденным обстоятельствам утекаю из Москвы. На улице сделал неожиданную встречу, и хорошо, что вовремя заметил слишком знакомую мне рожу. Все-таки запутал следы. Пишу тебе с вокзала… Чемодан сбереги. У тебя его искать не придут. Хорошо, что я не успел утром к тебе заглянуть! Все пропало бы. Если зайдет от моего имени к тебе рабочий человек, Федор, по прозванию Ртуть, отдай ему чемодан. Уничтожь письмо. Жму твою руку, Андрей! Когда-то ещё свидимся?.. Да… Не забудь пароля для того, кто придет от меня, Сосновицы“…»

Тень прошла по лицу Тобольцева. Он зажег на лампе письмо и затоптал его ногами. Теперь он был искренно опечален судьбой товарища и несостоявшейся встречей. Настроение его было отравлено…

В столовой, развалясь на дубовом, стуле, с рюмкой ликера и сигарой в зубах, в одиночестве заседал Чернов. Лицо его было мрачно. Час назад нянюшка, вконец развинченная новостью, которую ей сообщил Андрюша, на требование Чернова – обедать, кинула ему грубее обыкновенного:

На страницу:
12 из 14