bannerbanner
Статьи
Статьиполная версия

Полная версия

Статьи

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
21 из 27

А мы все бросали. От всего освобождались. Мы, белые, кажется, освободились от власти всех вещей на свете. Мы летели. Россия, не принявшая большевиков, не отдавшая им своего вольного дыхания, стала крылатой. И мы с ней стали крылатыми.

Из Симферополя я ушел в рваном солдатском одеяле поверх пиджака. Утро с холодным туманом. Мы тащились из города по шоссе, а в город тянулись люди, думая, что идут на обычный базар, службу, работу, – как будто уже не сорвана вся простая человеческая жизнь, – и нам говорили:

– Куда вы уходите? Да вам никуда и не выбраться, оставайтесь…

И в Киеве так говорили, и в Петербурге. Те, кто остался, не лучше и не хуже нас. Только мы не могли остаться. Совесть нами повелевала, неумолкаемая тревога. Мы все бросали и уходили. Правда, мы были крылатые…

И страшная сила была в нашем полете. В нем было наше избрание. По всем смертям, по всем испытаниям мы несли нашу судьбу – русское скитание…

А теперь я не знаю, как сказать, – как будто мы оседать стали, грузнеть. Как будто одышка у всех. И куда мы попали, куда нас занесло на полете, там, кажется, нам и конец. Не подымутся и не сдвинутся никогда. В Испанию уже не сдвинулись. Только одиночки ушли. А что было бы теперь, если бы не десятки, а тысячи русских сражались в Испании…

Неужели осели навсегда и утешаемся ожиданием, что вот завтра как-то будет Россия? И все сидим. Ни с теми, ни с этими. В нетях и в собственном соку. Да не начинаем ли мы костенеть в пустой тщете ожидания, да не политы ли мы мертвой водой?

Так ли все, даже до непогрешимого самодовольства, благополучно в нашем королевстве Датском? О, Боже мой, да не смерть ли эта остановка, эта мертвая вода?

Мир кругом переменился. Мир уже не тот, а мы все в нашей щели.

И точно забыли, что мы белые. А только это в нас несомненно. Это нас создало, в этом наша правда, наша кровь, тюрьмы, смерти, борьба, поражения, победы – вся наша жизнь после падения России. Мы так себя создали…

И теперь разве уже конец, только сиди и жди? Но ведь еще далеко не конец. Еще долог, долог путь до Типперари. И как бы не ждали завтрашней России, сегодняшняя – вся повернута к нам нечеловечьей, клыкастой мордой – бык, пыточный, медный, раскаленный, жрущий миллионы русских душ…

А мы все – завтра, завтра будет Россия, – и все в нашей щели. Уже создали целый утешающий толковый словарь щелеобитательства: «никуда, ни с кем, ничего, так и сидеть, сохраняться», – о, как все заняты этим «охолощенным» сохранением… – А над нашими головами, кажется, вот-вот застучат уже большевистские сапоги этих новых «спасителей цивилизации и культуры»…

Да не пора ли нам выбираться из щели и выбирать? У белых вся жизнь была жертвой. И не пора ли жертвовать снова? Содрогнуться пора. Пусть, как молния, рассечет все души в изгнании и одних отбросит навеки, других подымет и соберет в одно, – только бы не потерять нам летучую нашу тревогу, чувство полета: в нем сама крылатая Россия. Потеряем это – осядем бескрылые, – Россию потеряем навсегда…

О, мы, белые, живучи. И вот увидите: о нас еще узнают, живы еще наши командиры, и с нами наши доблестные герои. И, когда надо, снова покалечим свою жизнь, все начнем снова на старости лет, но все бросим, уйдем.

Мы вольные птицы; пора, брат, пора!.. Это о нас, – что мы птицы. Но куда же идти, и куда нам пора? А туда, где за тучей белеет гора, – туда, куда каждому скажет совесть…

Мой товарищ застегнул шоферский балахон и утер лоб.

Лицо у него, как в Севастополе, загорелое, сухощавое. Только голова поседела добела.

Он утирает лицо, а у его глаз светлые капли, как будто соленой воды у Графской пристани, – последней русской воды, которую он двадцать лет назад зачерпывал смуглой рукой с иностранного катера.

Яд большевизма

Доклад И. А. Ильина

Доклад профессора И. А. Ильина 30 апреля в Главном совете Российского центрального объединения был последним чтением профессора И. А. Ильина в Париже, уже после того, как его публичные доклады, собиравшие каждый раз полные залы слушателей, создали для русского Парижа «ильинские дни».

Последний доклад «о яде большевизма» был как бы завершением стройной и красивой системы мысли русского ученого и патриота об единственно возможной победе над восставшими силами человекоистребления, лжи и зла – путем правды и силы человеческого духа, в котором дышит Бог Живых.

Весь человеческий мир, заявляет И. А. Ильин, разрезан теперь фронтом более глубоким, чем война, и линия большевистской отравы проходит теперь через весь мир. Никто не защищен от отравы. Сила заражения подымается сплошной стеной.

Распри, столкновения, все духовные и материальные кризисы мира – большевики «используют» все, работают над всем, чтобы изгрызть, подточить и свалить в яму всеобщей смуты.

Ямы духа, духовные провалы, все более зловеще зияют в Европе, а яд большевизма вливается туда, как в воронки.

Разложение воли к власти у властвующих и упорное подталкивание к отказу от повиновения повинующихся – вот в чем большевистская подготовка душ. Большевизм прежде всего есть разложение духа и разнуздание алчности и зависти.

Большевизм вышел из бытового хулиганства, чтобы стать хулиганством общественно-политическим, разбойной политикой и разбойным властвованием. Рост хулиганства и большевизма идут в Европе рука об руку, как то было и у нас в России, где потрясатель Петр Верховенский всегда сочетался с Федькой Каторжным.

То же хулиганство появилось и в Европе. И здесь так же, как в России, вся чернь, то есть все, что есть алчного и разбойного на всех ступенях общественной лестницы, повалит под большевиков и на службу к большевикам. Все беспринципные карьеристы, авантюристы, деловые рвачи, извлекающие из смут «благоприятные конъюнктуры», мировая чернь – хулиганы – могут захватить власть в Европе. Тогда поймут и европейцы, что значит хулиган у власти.

Так, большевизм не есть что-либо особливое, внеевропейское, «восточное», от чего будто бы защищен запад: большевизм – порождение общечеловеческой алчности и бессовестности в политике, он есть общечеловеческая сила зависти, яд зависти, осознавшей и оформившей себя.

Зависть – злоба на чужие преимущества – разновидность ненависти. А ненависть есть разрушение.

Россия рухнула в большевизм от накопившихся запасов зависти. Третий интернационал стал теперь штабом мировой зависти.

Мастера зависти всюду натравливают низших на высших, всюду разжигают массовую зависть, и все их подмастерья, в виде социалистов, будут вытеснены великим мастером зависти – коммунистом-большевиком, за которым сквозит лицо самого Отца лжи, вечного жизнеубийцы и вечного противника Бога Живого.

Человеческая история еще не знала такого поглощения всей жизни народа строем принципиального бесправия и принуждения, как то свершилось под большевиками в России.

Там осуществилась система законченного деспотизма, построенного на принуждении и страхе. На месте закона там разнузданный произвол, на месте наказания – расправа. Немощь своей затеи – подавить свободное лицо человека и его духовный инстинкт – большевики заливают там кровью невинных. Там разлагают человеческую личность, отбросивши человека в первобытные времена пещерной орды и стада.

Там отменен человек, отменены его личность и свобода, собственность, вера, творчество, молитва, целомудрие, семья – там человек не особь духа, а двуногая особь скотского стада.

Только наслаждение свободой разврата – недаром кровосмешение не наказуется советским законодательством- и всем тем, что может вызвать в бывшей человеческой душе алчность и зависть, разрешены там этой человекообразной особи.

Коммунизм, с его всеобщим упростительством, прежде всего есть отрицание духовного инстинкта человека, переделка человеческой души.

Нужно прежде всего разрушить весь прежний душевный склад и выработать на месте человека некую безбожно-аморальную особь: в этом и заключается действие мирового большевизма.

Дух есть начало внутренней законности и меры, идеи долга, пути к Богу, начала высшего достоинства, чести, характера, освящения семьи и любви, распознавания добра и зла, художественной красоты, истины, науки, самобытной и своеобразной личности, верного правосознания, справедливости, творчества, патриотизма, национальной культуры, отечества.

Дух дышит свободно, и в нем явление Сына Божия.

Именно все это и отрицается начисто большевизмом, в котором явление Отца лжи.

Между тем европейский мир пребывает в той же смуте умов, в которой была и Россия накануне большевиков. Все человечество разучилось верить духовному опыту и верит только материи и рассудку. Современный «просвещенный» человек не верит ни во что и не представляет ничего высшего, за что стоило бы умереть и ради чего стоило бы жить. Мировая интеллигенция не имеет своей идеи, и она уже больна тем духовным вседозволением и всесмешением, соблазнами хлыстовства и духоблудия, чем болела и русская интеллигенция перед явлением большевиков.

От безбожия и снобизма мир сползает в коммунистическое рабство. За распущенность духа всему миру грозит одна расплата – порабощение.

А у большевиков-коммунистов, вливающих свой яд во все материальные и духовные ямы человечества, – сатанинский пафос, сладострастие истребить все, что не с ними: для них – все враги и все подлежат истреблению и порабощению…

Страшный и устрашающий анализ: мир над бездной, он уже летит туда, и, кажется, все ямы, куда льется яд большевизма, готовы стать одной воронкой бездны, которая поглотит человеческий мир.

Мысль докладчика, как вещий ворон, кружится над современным человечеством.

Что же нам делать?

Прежде всего – провести непереходимую грань между собой и большевиками, прежде всего – очищение и закал духа, полная ясность духовного зрения, всегда распознающего мировое добро и мировое зло. Или – или.

И вместе с тем – упорная и твердая борьба в себе и у других с непротивленчеством, с мелкими распрями самолюбия, лукавым криводушием, со словоблудием и, главное, с незаметным для самого себя приятием вражеской идеологии в виде хотя бы «восхищения» перед пресловутой «планетарностью» большевиков.

Прежде действия – духовная установка к действию. Но и теперь обязан каждый русский эмигрант разъяснять европейцам, что являют собою большевики. В этом мировая миссия русского зарубежья…

В беседе после доклада приняли участие Ю. Ф. Семенов, г. Трахтерев, граф Олсуфьев, князь Урусов, г. Качалов и С. И. Левин.

Основной темой беседы было разъяснение профессором И. А. Ильиным его взгляда на войну или, вернее, на возможность подготовки войны с большевиками.

Докладчик не верит в возможность теперь интервенции единым фронтом Европы против большевиков, а междуевропейская война могла бы явиться теперь смертельной дозой большевистского яда, от которого может пасть человечество.

На другой день после доклада в Российском центральном объединении главное правление объединения устроило в честь профессора И. А. Ильина, уезжающего из Парижа, прощальный завтрак.

Присутствовали: генерал Е. К. Миллер, адмирал Кедров, генерал Шатилов, А. О. Гукасов, Ю. Ф. Семенов, С. Е. Савич, Е. П. Ковалевский, Г. Г. фон Бах, В. П. Рябушинский, М. Н. Суворов, граф И. И. Капнист, П. Н. Финисов, А. Г. Хунцария, Э. Б. Войновский, Кригер и другие.

Страх

Петербуржец вспомнит тот дом на набережной Васильевского острова, против Николаевского моста. Набережная, вымощенная булыжником, начинала здесь спускаться к Кронштадтским пристаням и пристаням «Виндава-Либава». На спуске, за решеткой, была на берегу водопойная будка для ломовых битюгов, а к деревянному плоту, о который билась Нева, подлетала иногда шлюпка с матросами, может быть, с «Полярной звезды» или серых миноносцев, стоявших у Балтийских верфей, смутно видных в синеватом невском тумане. Гребцы разом поднимали весла, как сильные крылья, и матрос ловко прыгал с причалом на качающийся плот.

За Кронштадтскими пристанями, вдоль набережной, громоздились под брезентами бочки и мешки. Булыжники здесь были в пятнах темного масла, здесь пахло кокосом, пенькой, брезентом, как на набережных всех портовых городов.

А вот трехэтажный дом, против Николаевского моста, крашенный в желтую краску, был казарменной стройки времен императора Николая Павловича. Рядом с ним, направо, как вспомнит каждый петербуржец, был на углу конфетный магазин «Бликкен и Робинзон». А налево, на углу 5-й линии, где был образ за решеткой и стоял газетчик, вспомнит петербуржец и другой магазин шоколада – «Конради».

В том же косяке домов на набережной, рядом с желтым домом, был дом, крашенный коричневой масляной краской, со шляпным магазином и табачной внизу. В девятисотых годах там продавались папиросы «Соломка», с очень длинными мундштуками. Все здесь было как всюду в живых городах.

Но стоял среди живых фасадов мертвый дом, со слепыми пятнами стекол. Темные окна его были запылены, и двери подъезда с заржавленными петлями заперты наглухо.

Дом был необитаем. Десятками лет его не нанимал никто. Этот покинутый дом на самой оживленной петербургской набережной был населен привидениями.

В привидения дома против Николаевского моста верили я, и мои сестры, и наши знакомые, все те простые петербургские люди, среди которых я рос.

На глухом дворике булыжники заросли сорной травой, темный крапивник шуршит у стен, как на кладбище. Прогнили доски у дворцовых крылец, железная крыша проскважена ржавчиной. Пыльные окна с побитыми стеклами смотрят темно и зловеще.

Не знаю, как я осмелился с храбрецом Ленькой забраться на двор заколдованного дома.

Стоял солнечный день. На Неве ворковали пароходные гудки. Полязгивала от трамваев и ломовиков набережная. По Николаевскому мосту с музыкой шли солдаты, вероятно, Финляндского полка, сменять в Зимнем дворце караулы. Как натянутая струна, звенел, дышал за околдованным двориком громадный живой Петербург. А здесь была такая вымершая, такая ужасная тишина, запустение смерти и нежить, что мы оба кинулись бежать.

Два подростка с перехваченным дыханием, без кровинки в лице мчались по линиям Васильевского острова. И очнулись от страха только у барок с сеном, на Малой Невке.

Это было в самом начале девятисотых годов. Тогда мои сестры носили шляпки с птичьими перьями, с целыми птичками, у которых блестели стеклянные коричневые глазки, и жакеты с пуфами вверху рукавов. Я спрашивал моих сестер, какое привидение показывается в желтом доме, против Николаевского моста.

Они ответили: кто-то. Никто не знал, какое, и все говорили – кто-то. Это – кто-то – было страшнее всего.

Я ничего не вымышляю. Я только вспоминаю те необычайно тихие девятисотые годы – мое детство – и тот совершенно безмолвный страх перед чем-то смутным и ожидаемым, которым охвачены были все, кого я знал.

Любой петербуржец вспомнит, что, кроме дома-нежити у Николаевского места, на том же Васильевском острове, в кадетском корпусе, на 1-й линии, показывался, как рассказывают, маленький белый кадетик. В морском корпусе, на 2-й линии, тоже было свое привидение – будто бы солдат с потемневшим лицом.

Был призрак и в Академии художеств: там, в темени коридоров, явился один из строителей Академии с веревкой на шее. Он повесился когда-то под академическим куполом.

В Университете, в юридическом кабинете, где дверь была обита по-старинному войлоком, видели будто бы тень одного придворного, казненного когда-то и за что-то Петром тут же на площади, перед коллегиями.

Каждое петербургское казенное строение, казармы, корпуса, старинные дома словно бы были заселены нежитью, которая касалась всех нас, живых, и все чувствовали ее. Я вспоминаю, как дочь одного сторожа Академии художеств, Клавдия Ступишина, осталась навсегда косноязычной, испугавшись кого-то или чего-то в потемках академического коридора.

Страх – вот основное чувство нашего детства, страх перед необъяснимым, потусторонним, страх перед нежитью, которая шевелилась вокруг.

Я вспоминаю мой детский страх перед мертвецами. В Академии художеств умер истопник Мосягин, лысый и тощий старик, с горящими глазами, похожий на Ивана Грозного и на Кощея. Мы трепетали перед ним, он не любил детей. Целые месяцы мы точно знали, как мертвый истопник Мосягин ходит по всем академическим коридорам и подвалам. Я, как и другие, не раз содрогался и обомлевал от ужаса: в потемках мне мерещились горящие мосягинские глаза.

Вспоминаю я еще одну примету: чтобы не страшиться мертвеца, надо было тронуть его за палец, в гробу. Я помню, как на нашем дворе умерла чья-то маленькая девочка и я пошел потягать ее за палец. Она лежала в крошечном глазетовом гробу, синяя, с синими ручками, скрещенными под полупрозрачным газом. Она не была страшной, но я так и не тронул ее за крошечный синий мизинец. Нежить давно заселяла наш город. Людовик XVIII в бытность свою в Митаве, в гостях v императора Павла Петровича, еще в 1797 году записал в свой дневник совершенно странный рассказ о привидении в Зимнем дворце.

В ночь на 3 ноября 1796 фрейлина, бывшая на дежурстве у спальни императрицы, увидела привидение, которое величественно плыло по воздуху в тронное зало.

Разбудили людей, проснулась сама государыня и пожелала пройти в тронную.

Там, на темном троне, колебалось как бы зеленоватое пятно света. Екатерина с недоверчивой усмешкой быстро направилась к трону, и тогда увидели все, как поднялась сквозящая зеленоватым светом страшная старуха, двойник самой Екатерины. Видение медленно сошло по ступенькам и двинулось к государыне.

– Смерть, смерть! – глухо вскрикнула Екатерина и без памяти опустилась на паркет.

Ее поспешно вынесли из тронной, зало заперли. А через три дня государыня скончалась.

Ту же старуху в мантии, двойник Екатерины, за несколько дней до своей смерти, видел император Павел Петрович.

В туманную оттепель, рано утром он был на верховой прогулке в Летнем саду с обершталмейстером Мухановым.

– Прочь! – внезапно крикнул кому-то Павел в туман. Муханов подскакал к государю. В тумане никого не было.

– Вам что-то померещилось, ваше величество?

– Старуха… В мантии, – крикнул Павел. – Я задыхаюсь, Муханов, я не могу вздохнуть, будто меня душат.

Через несколько дней государя Павла Петровича задушили.

В Эрмитаже, который был соединен с Зимним дворцом потайной железной дверью, показывался, как помнят петербуржцы, тот же призрак страшной старухи.

А в Инженерном замке – это известно всем – появлялось привидение задушенного императора. В полночь Павел I стоял у окна в Летний сад, откуда пробрались к нему заговорщики.

Я не знаю, было ли так в других русских городах и водились ли привидения в Москве, но в Петербурге в те зловеще-тихие девятисотые годы безмолвным страхом перед нежитью, вот-вот уже готовой прорваться, были охвачены все, кого я знал в моем детстве, – старые сторожа и старые солдаты, суровые служаки, ночные часовые у пороховых погребов и цейхгаузов, мерзшие в своих кеньгах на полковых пустырях, моя мать, отец, мои старшие сестры и мои сверстники.

Нежить уже готова была затопить все, вытеснить нас, живых, погасить, смести нашу живую и простую жизнь. И страх, которым были охвачены все, был, кажется мне теперь, предчувствием такого воплощения нежити.

И вот она воплотилась, вот прорвалась в нашу простую жизнь, погасила Петербург и смела дотла все и нас всех.

И я теперь понимаю, что тот опустевший дом, с пыльными окнами, тот вымерший дом, в оживленном косяке домов, на оживленной петербургской набережной, – дом, стоявший в смертном запустении, с ужасной тишиной на околдованном дворе, заросшем темным крапивником, – был знаком судьбы Петербурга и нашей судьбы, петербургских детей.

Я думаю, что теперь наш страх преодолен, побежден: никого не пугают больше нежить и страшилища, воплотившиеся в России.

И если хорошо подумать, какой простой, какой сильной и сказочной может еще открыться наша судьба: наша судьба только в том, чтобы заселился живыми тот заколдованный петербургский двор, чтобы сросся, как обрызганный живой водой, тот косяк домов у Николаевского моста и оказались бы на углах новые «Бликкен и Робинзон» и «Конради», пароходы задымили бы у пристаней «Виндава-Либава», шлюпки с матросами, кинувшими весла вверх крыльями, подлетали бы к плоту, а на набережной, у мешков и бочек, пахло бы разлитым маслом, свежим ветром, водою, кокосом, пенькой и брезентами…

Симонов монастырь

До Таганки конкой, а там на Крутицы и Камер-коллежским валом… Там Симонов монастырь. С его именем легкий свет, с его именем тишина и отдохновение касались меня всегда, как я стал себя помнить. В самом имени Симонов монастырь – русская красота, застенчивый свет.

Над южной монастырской стеной могилы Аксаковых и Веневитинова. Тихое солнце, пробираясь сквозь листву, дремлет на каменных плитах, где проросли ржавым мхом буквы имен. Шелест берез, чреда птиц, отлетающая в млеющем небе московского вечера, длительное звенение монастырских часов.

Симонов монастырь. Каждый год, и много прошло таких лет, в день смерти Веневитинова собирались его друзья в монастырь, и в память поэта служили заупокойную, и в трапезной, за обедом, оставляли для него во главе стела кресло и прибор. Через годы многие ушли за поэтом, но рассказывают, что и в шестидесятых годах собирались у стола три старика пред нетронутыми приборами и пустыми креслами. А потом не стало и стариков.

Симонов монастырь. Его церковный распев, подобный древнему знаменному пению, дальний ветер, голоса праотичей, волны тихого света.

Сергий Радонежский при великом князе Дмитрии Иоанновиче в 1370 году основал обитель в Старом Симонове, что на Медвежьем озерке. Святой Феодор, племянник Сергия, духовник великого князя Дмитрия, в 1379 году перенес обитель на несколько саженей от начального ее места. Там и стоял Симонов монастырь больше пяти веков. В XV и XVI веке был он и крепостью. С московской чумы 1771 года пришел в запустение, в монастыре учредили карантин, в 1788 году был приписан к кригс-комиссариату и в его строениях разместился госпиталь. В 1795 году, по прошению графа Мусина-Пушкина, монастырь был возобновлен по-прежнему.

При императрице Екатерине II на монастырском кладбище было найдено два намогильных камня с высеченными на них именами иноков Осляби и Пересвета, а в монастырском Успенском соборе, освещенном 1 октября 1405 года, в главном иконостасе красуется местная икона Господа Вседержителя в створчатом походном киоте, та икона, которой, по преданию, Сергий Радонежский благословил Дмитрия перед Куликовской битвой.

И еще есть церковь в ограде Симонова: трапезная Тихвинской Божией Матери 1667 года. Там, в главном иконостасе и в пределе Ксенофонта и Марии, чудотворные иконы Казанской и Тихвинской Божией Матери, список с подлинника. В трапезной церкви штучные полы из дуба, а над папертью свод, царские сени. За этими сенями отводили палаты царю Феодору Алексеевичу, когда он живал в монастыре во время долгих постов. Есть над папертью башня с террасой, а ей имя – царский балкон. С колокольни Симонова и с балкона открывается в поволоке синеватого дыма, в игре и блеске куполов туманный и светлый амфитеатр Москвы. Виден в дрожащем воздухе красный Кремль, видно Замоскворечье и Заяузье, а в ясные московские дни Люблино и Коломенское.

И еще есть церкви Симонова: преподобного Александра Свирского 1700 года, Честных Древ 1593 года – над западными вратами; Николая Чудотворца – над восточными, и во имя Иоанна, патриарха Царьградского, и Александра Невского – во втором ярусе пятиярусной колокольни, построенной Тоном в 1839 году.

Работы итальянских мастеров монастырская ограда, под ее крышей есть амбразуры для пищалей и пушек. А монастырские башни крыты черепицей. Имя одной башни Дула, а другим – Сторожевая, Солевая, Кузнечная и Тайницкая.

Под Тайницкой башней было подземелье, неведомый тайник, который завалился в сороковых годах. Художник Стеллецкий и другие одно время писали о подземной Москве, о таинственных сокровищах Иоанна Грозного. Не из-за Тайницкого ли тайника взрывают Симонов монастырь?

Взрывают и Успенский иконостас с благословенной иконой Сергия Радонежского в походном киоте, взрывают сень над гробницей Осляби и Пересвета, могильную плиту сына Дмитрия Донского, князя Константина Псковского, инока, гробницы митрополитов, князей и генерал-фельдмаршала российского графа Мусина-Пушкина, Бутурлиных, Головиных, Татищевых, Пассек, Аксаковых и Веневитинова.

Взрывают и пруд, ископанный руками Сергия Радонежского. Есть там, сажень на сто от первообительского места, глубокий и чистый пруд. По древним межевым книгам, он именуется Сергеевым. По преданию, его ископал Сергий, когда гостил в обители у Феодора.

А другой монастырский пруд, Медвежье озерко, или Лисьин пруд, – ведь это милый пруд «Бедной Лизы» Карамзина. Взрывают и его.

На страницу:
21 из 27