bannerbanner
«Слово – чистое веселье…»: Сборник статей в честь А. Б. Пеньковского
«Слово – чистое веселье…»: Сборник статей в честь А. Б. Пеньковского

Полная версия

«Слово – чистое веселье…»: Сборник статей в честь А. Б. Пеньковского

Язык: Русский
Год издания: 2010
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
14 из 16

Временные границы демонического хронотопа

Сквозной просмотр «городских» стихотворений позволяет выделить ряд устойчивых повторяющихся мотивов, связанных с урбанистической демонологией. Наиболее важным и общим рамочным мотивом оказывается чередование времени суток: наступление ночи и пробуждение демонических сил или, напротив, наступление утра и временное их исчезновение или маскировка.

Так, стихотворение В. Я. Брюсова «Ночь» (1902) начинается именно с такого пробуждения ночных сил:

Горящее лицо земляВ прохладной тени окунула.Пустеют знойные поля,В столицах молкнет песня гула.Идет и торжествует мгла,На лампы дует, гасит свечи,В постели к любящим леглаИ властно их смежила речи.Но пробуждается разврат.В его блестящие приютыСквозь тьму, по улицам, спешатСкитальцы покупать минуты…

С такого же пробуждения демонической магии на границе дня и ночи начинается стихотворение А. А. Блока «Петр» (1904):

Он спит, пока закат румян.И сонно розовеют латы.И с тихим свистом сквозь туманГлядится Змей, копытом сжатый.Сойдут глухие вечера,Змей расклубится над домами.В руке протянутой ПетраЗапляшет факельное пламя.

Стихотворение Блока «Песнь Ада» (1909), написанное дантовскими терцинами, начинается с перехода не только временной, но и пространственной границы: именно с завершением дня начинается спуск в инфернальное пространство:

День догорел на сфере той земли,Где я искал путей и дней короче.Там сумерки лиловые легли.Меня там нет. Тропой подземной ночиСхожу, скользя, уступом скользких скал.Знакомый Ад глядит в пустые очи.

Фиксация обратного перехода пространственно-временной границы – от ночи к рассвету, утру, от разгула демонических сил к их временному успокоению – чаще всего совпадает с финалом, как в стихотворении К. Д. Бальмонта «После бала» (курсив мой. – ДМ):

Да, полночь отошла с своею пышной свитойПроникновеннейших мгновений и часов,От люстры здесь и там упал хрусталь разбитый,И гул извне вставал враждебных голосов.Измяты, желтизной подернулися лица,Крылом изломанным дрожали веера,В сердцах у всех была дочитана страница,И новый в окнах свет шептал: «Пора! Пора!»И вдруг все замерли, вот, скорбно доцветают,Стараяся продлить молчаньем забытье: —Так утром демоны колдуний покидают,Сознавши горькое бессилие свое.

Сходным образом выстроен финал в стихотворении В. Я. Брюсова «В ресторане» (1905):

Ты вновь со мной! ты – та же! та же!Дай повторять слова любви…Хохочут дьяволы на страже,И алебарды их – в крови.Звени огнем, – стакан к стакану!Смотри из пытки на меня! —Плывет, плывет по ресторануСинь воскресающего дня.

В лирике Андрея Белого этот мотив может завершать стихотворение, как в стихотворении «Пир» (1905):

Суровым отблеском покрыв,Печалью мертвенной и блеклойНа лицах гаснущих застыв,Влилось сквозь матовые стекла —Рассвета мертвое пятно.День мертвенно глядел и робко.И гуще пенилось вино,И щелкало взлетевшей пробкой.

Но текст может и начинаться с мотива рассвета, как в стихотворении «Меланхолия» (1904), и тогда тема ночного разгула демонических сил вводится в текст как воспоминание:

Пустеет к утру ресторан.Атласами своими феиШушукают. Ревет орган.Тарелками гремят лакеи —Меж кабинетами. Как тень,Брожу в дымнотекугцей сети.Уж скоро золотистый деньУдарится об окна эти,Пересечет перстами гарь,На зеркале блеснет алмазом…

Такое соединение демонических локусов с чередованием дня и ночи имеет самые древние фольклорные корни: в сказках и легендах любые встречи с потусторонними силами происходят именно ночью. Однако традиционные временные рамки сочетаются в символистской поэзии с сугубо нетрадиционными пространственными локусами, формируя ряд неклассических хронотопов. Мотивная структура, «словарь», сюжетные ситуации демонических хронотопов в этой статье будут продемонстрированы на примере локуса «ресторан».

Ресторан

Одним из наиболее частотных городских локусов в пространстве демонтированного «страшного мира» является ночной ресторан и его вариации – трактир, кабак. Среди наиболее известных символистских текстов, формирующих этот хронотоп, – «В ресторане» и «Обряд ночи» В. Я. Брюсова, «Меланхолия», «Вакханалия», «В Летнем саду» Андрея Белого, «Незнакомка», «В ресторане», «Я пригвожден к трактирной стойке…», «Когда-то гордый и надменный…», «Где отдается в длинных залах…» А. А. Блока, «Трактир жизни» и «Кулачишка» И. Ф. Анненского.

В ряде текстов пространство ресторана прямо названо «адом» или инфернальные персонажи участвуют в сюжете стихотворения (курсив мой. —Д. М.):

Горите белыми огнями,Теснины улиц! Двери в ад,Сверкайте пламенем пред нами,Чтоб не блуждать нам наугад!Как лица женщин в синем светеОбнажены, углублены!Вметайте яростные плетиНад всеми, дети Сатаны!

(В. Я. Брюсов. В ресторане)

Слышу говор, и хохот, и звоны стаканов.Это дьяволы вышли, под месяц, на луг?<…………………………>Но жертва кто из нас? Ты брошена на плахе?Иль осужденный – я, по правому суду?Не знаю. Все равно. Чу! красных крыльев взмахи!Голгофа кончилась. Свершилось. Мы в аду.

(В. Я. Брюсов. Обряд ночи)

Цвести средь нелюлчного адаТо грузных, то гулких шагов,И стонущих блоков и чада,И стука бильярдных шаров.

(И. Ф. Анненский. Кулачишка)

Д. Е. Максимов отметил эту инфернализацию «ресторанного» хронотопа в связи с анализом стихотворения Брюсова «В ресторане»: «…Возникающий в стихотворении образ ресторана, сохраняя все свои материальные признаки, предстает перед читателем транспонированным: sub specie aetemitatis, в аспекте вечности и "под знаком мистерии"».[90] Однако эта черта свойственна вообще всем «ресторанным» стихам поэтов-символистов.

Одна из важнейших ситуаций «ресторанного» сюжета – встреча с персонажем из «другого» мира. В этой роли может выступать двойник, появляющийся в ресторанном зеркале:

Там – в зеркале – стоит двойник;Там вырезанным силуэтом —Приблизится, кивает мне,Ломает в безысходной мукеВ зеркальной, в ясной глубинеСвои протянутые руки.

(Андрей Белый. Меланхолия)

На двойственной природе героини («Иль это только снится мне…») – неясно, происходит ли вообще эта встреча и кто такая Незнакомка, женщина легкого поведения или пленная Душа мира, – строится сюжет встречи с иным миром в стихотворении А. А. Блока «Незнакомка». В ряде «ресторанных» стихотворений Андрея Белого переломным пунктом сюжета оказывается появление таинственного персонажа в маске или домино, приносящего с собой смерть или пророчащего гибель – вся ситуация явно ориентирована на знаменитый рассказ Э. По «Маска Красной смерти»:

…Вдруг крылья ярко-красной тогиТак кто-то над толпой вознес —Бежать бы: неподвижны ноги.Тяжелый камень стекла бьет —Позором купленные стекла.И кто-то в маске восстаетНад мертвенною жизнью, блеклой.Волнуются: смятенье, крик.Огни погасли в кабинете; —Оттуда пробежал старикВ полузастегнутом жилете, —И падает, – и пал в тоскеС бокалом пенистым рейнвейнаВ протянутой, сухой рукеУ тиховейного бассейна; —Хрипит, проколотый насквозьСверкающим, стальным кинжалом:Над ним склонилось, пролилосьАтласами в сиянье алом —Немое домино: и вновь,Плеща крылом атласной маски,С кинжала отирая кровь,По саду закружилось в пляске.

(Андрей Белый. В Летнем саду)

Возясь, перетащили в домКровавый гроб два арлекина.Над восковым его челомКрестились, наклонились оба —И полумаску молоткомПриколотили к крышке гроба.Один – заголосил, завылНад мертвым на своей свирели;Другой – цветами перевилЕго мечтательных камелий.

(Андрей Белый. Вакханалия)

Ресторан в символистской лирике оказывается своего рода границей между мирами, и повторяющийся сюжетный ход во всех такого рода текстах – переход границы между эмпирически данным и потусторонним миром. Ср.:

Слышу говор, и хохот, и звоны стаканов.Это дьяволы вышли, под месяц, на луг?

(В. Брюсов. Обряд ночи)

Взор во взор – и жгуче-синийОбозначился простор.Магдалина, Магдалина!Дует ветер из пустыни,Раздувающий костер.

(А. Блок. Из хрустального тумана…)

Там все – игра огня и рока,И только в горький час обидИз невозвратного далекаПечальный Ангел просквозит.

(А. Блок. Где отдается в длинных залах…)

Словарь (предметный мир) «ресторанного» текста достаточно узнаваем. Прежде всего, почти во всех текстах упоминаются

– «зал» или «кабинет»: Пустой громадный зал чуть озарен (В. Брюсов); Я сидел у окна в переполненном зале; Передо мною бесконечный зал; Мне этот зал напомнил страшный мир; Где отдается в длинных залах; В кабинете ресторана За бутылкою вина (А. Блок); Старик в отдельный кабинет Вон тащит за собой ребенка (А. Белый);

– «огни» («костер», «пожар»): Словно в огненном дыме все лица и вещи, Как хорош при огнях…; Кольца огня (В. Брюсов); Веет ветер из пустыни Раздувающий костер; Пожаром зари Сожжено и раздвинуто бледное небо; Там все – игра огня и рока (А. Блок); И всё на миг Зажжется желтоватым светом; Огни погасли в кабинете (А. Белый);

– «вино» (и связанные с ним мотивы «золота», «игры»): А со дна подымаются искры вина, Умирают, вздохнув и блеснув на мгновенье, Умирает, смеясь, золотое вино (В. Брюсов): И хмельней золотого Au; За бутылкою вина; Ищу забвенья в радостях вина; Золотого, как небо, Au; Что пляшут в стакане вина золотистые змеи; Где вина теплятся в бокалах (А. Блок); В подставленный сосуд вином Струились огненные росы; Осанистый лакей С шампанским пробежал пьянящим (А. Белый); Муть вина, нагие кости; Как в кошмаре, то и дело: «Алкоголь или гашиш?» (И. Ф. Анненский);

– «хрусталь»: Как хорош, при огнях, ограненный хрусталь (В. Брюсов); Из хрустального тумана; Поют и плачут хрустали (А. Блок).

Атмосфера ресторана описывается с помощью мотивов «дыма» (огненного дыма), «тумана», «сумрака», «чада»: Словно в огненном дыме земные виденья; Но почему темно? Горят бессильно свечи (В. Я. Брюсов); Брожу в дымнотекущей сети; Из душного, ночного мрака (А. Белый); Вон счастие мое – на тройке В сребристый дым унесено (А. А. Блок); Тот же гам и тот же чад (И. Ф. Анненский).

У Брюсова и Блока с ресторанным «хронотопом» связаны образы ресторанных скрипок, ресторанного (у Блока – цыганского) пения: Визг цыганского напева Налетел из дальних зал. Дальних скрипок вопль туманный; Чтоб в пустынном вопле скрипок Перепуганные очи Смертный сумрак погасил; Я слепнуть не хочу от молнъи грозовой, Ни слушать скрипок вой (неистовые звуки!) (А. А. Блок); Скрипка визгливая, Арфа певучая (В. Я. Брюсов).

С «ресторанным» хронотопом связана и тема, особенно очевидная в стихотворениях Брюсова и Блока — тема эротики, экстатической страсти, вырождающейся в бытийственную скуку и ад существования. В стихотворениях Брюсова «В ресторане» и «Обряд ночи» и двух циклах Блока, сосредоточивших большинство его «ресторанных» стихотворений – «Арфы и скрипки» и «Страшный мир», – нашли отражение излюбленные Брюсовым и подхваченные Блоком темы страсти-распятия, Голгофы, а также уничтожающей, убивающей страсти: И меня, наконец, уничтожит / Твой разящий, твой взор, твой кинжал; Чтоб в пустынном вопле скрипок / Перепуганные очи / Смертный сумрак погасил; Знаю, выпил я кровь твою,! Я кладу тебя в гроб и пою.

Может показаться, что большинство из повторяющихся «ресторанных» мотивов совпадают с обычным набором предметов и действий, организующим пространство ресторана. Но стоит сравнить эти описания с ресторанными сценами и мотивами в классической русской поэзии, предшествующей символистам, и в постсимволистской лирике, как бросится в глаза одна несомненная странность: в символистском ресторане не едят! Никаких упоминаний о еде не встретить ни в одном стихотворении о ресторане. Говорится только о вине, но и вино в символистском тексте зачастую играет роль скорее эмблемы (ср. знаменитое «Я послал тебе черную розу в бокале Золотого, как небо, Аи»), нежели напитка.

Между тем, достаточно вспомнить описание ресторана в первой главе «Евгения Онегина», чтобы стала ясна принципиальная разница в восприятии этого хронотопа в классической и символистской культуре:

Вошел: и пробка в потолок,Вина кометы брызнул ток,Пред ним roast-beef окровавленный,И трюфли, роскошь юных лет,Французской кухни лучший цвет,И Страсбурга пирог нетленныйМеж сыром лимбургским живымИ ананасом золотым.

(Глава первая. XVI)

М. А. Кузмин, печатавшийся в символистских журналах, но тяготевший к «преодолевшим символизм», начинает цикл «Любовь этого лета» с описания «веселой легкости бездумного житья» и в первой же строфе рисует ресторанную трапезу:

Где слог найду, чтоб описать прогулку,Шабли во льду, поджаренную булкуИ вишен спелых сладостный агат?

В стихотворении «Счастливый день» цикла «Прерванная повесть» он вновь возвращается к тому же эпизоду прогулки с другом и даже точно называет ресторан – излюбленную петербургскими писателями «Вену»:[91]

Мы верны правилам веселого быта,И «Шабли во льду» нами не забыто,Жалко, что Вы не любите «Вены».

В лирике акмеистов – А. А. Ахматовой, О. Э. Мандельштама – ресторанная тема полностью теряет демонические коннотации и, как и у Кузмина, вновь становится местом, где обедают и ужинают:

Свежо и остро пахли моремНа блюде устрицы во льду.

(А. А. Ахматова. Вечером)

Над Курою есть духаны,Где вино и милый плов,И духанщик там румяныйПодает гостям стаканыИ служить тебе готов.

(О. Э. Мандельштам. Мне Тифлис горбатый снится…)

Более того, символист Александр Блок, один из создателей демонизированного хронотопа ресторана в поэзии, заговорив в поэме «Возмездие» об эпохе своего деда, А. Н. Бекетова, сразу же точно называет ресторан Бореля, в котором в 1870-х годах устраивались обеды «Отечественных записок», и упоминает не вино, а подаваемые блюда:

И на обедах у БореляВорчат не плоше Щедрина:То не доварены форели,А то уха им не жирна.

Самостоятельная сфера для исследования – демонизация ресторана (трактира, кабака) в символистской прозе. Один из самых ярких прецедентов, несомненно, роман Андрея Белого «Петербург», в котором на общем фоне демонизированного города особо выделены три локуса – бал-маскарад, фабрики и ресторан.

Первая «ресторанная» сцена в первой главе романа вводит мотив «мира теней», а два агента-провокатора перед входом в ресторан описаны как порождение потустороннего мира: «Пара прошла пять шагов, остановилась; и опять сказала несколько слов на человечьем языке. (…) Две тени медленно утекали в промозглую муть. Скоро тень толстяка в полукотиковой шапке с наушниками показалась опять из тумана, посмотрела опять на петропавловский шпиц.

И вошла в ресторанчик[92]»

Появление провокатора Липпанченко в ресторане описано через восприятие Дудкина и тоже выглядит как возникновение инфернального персонажа: «…Ему показалось, что некая гадкая слизь, проникая за воротничок, потекла по его позвоночнику. Но когда обернулся он, за спиною не было никого: мрачно как-то зияла дверь ресторанного входа; и оттуда, из двери, повалило невидимое».[93]

В авторском комментарии вся сцена в ресторане становится своего рода «соответствием» мировой, космической сферы, живущей в предчувствии катастрофы: «…Ресторанные голоса покрывали шепот Липпанченко; что-то чуть шелестела из отвратительных губок (будто шелест многих сот муравьиных членистых лапок над раскопанным муравейником) и казалось, что шепот тот имеет страшное содержание, будто шепчутся здесь о мирах и планетных системах; но стоило вслушаться в шепот, как страшное содержание шепота оказывалось содержанием будничным».[94]

Второй «ресторанный» разговор из Главы пятой начинается с описания Невского проспекта как особо отмеченного инфернализированного локуса, при этом «ресторанчики» выделены в этом описании особо: «… Обозначился Невский Проспект, где стены каменных зданий заливаются огненным мороком во всю круглую, петербургскую ночь и где яркие ресторанчики кажут в оторопь этой ночи свои ярко-кровавые вывески, под которыми шныряют все какие-то пернатые дамы, укрывая в боа кармины подрисованных губ, – средь цилиндров, околышей, котелков, косовороток, шинелей – в световой, тусклой мути, являющей из-за бедных финских болот над мношверстной Россией геенны широкоотверстую раскаленную пасть».[95] Перед тем как герой романа, Николай Аблеухов в сопровождении агента– провокатора входит в ресторан, в ту же дверь входит пара, в финале сцены отождествленная с Петром I и Летучим Голландцем. Ресторан в этой сцене именуется «адским кабачком», а вся сцена завершается фантастическим образом «губящего без возврата» Медного Всадника.

Возникает вполне закономерный вопрос об источниках демонизации ресторана у символистов.

Очевидно, самые древние корни ресторанного локуса смыкаются с хронотопом пира, амбивалентным по своей природе. Сопровождая важнейшие события в человеческой жизни – рождение, свадьбу, похороны – пир, еда, питье, как показано в работах О. М. Фрейденберг и M. М. Бахтина,[96] связывают мир живых с миром мертвых (загробные трапезы, Рай как вечный пир, приравнивание трапезы человеческой к трапезе божеской), объясняют присутствие смерти на празднике жизни и, наконец, мотивируют наиболее близкий к символистским представлениям сюжет «пира во время чумы».

В русской литературе превращение обычного ресторана, трактира, кабака в пограничный локус до символистов начинается в прозе Ф. М. Достоевского. Напомним, что обсуждение «проклятых вопросов» в романах писателя происходит в «съестно-выпивательных заведениях»: в трактирах, кабаках. Это относится не только к «Братьям Карамазовым», где контраст между содержанием бесед «русских мальчиков» и местом их встречи специально подчеркнут, но и, например, в «Преступлении и наказании» (разговоры Раскольникова с Мармеладовым и Свидригайловым или студента с офицером). И если в одном из названных романов черт эпизодичен и персонифицирован (но зато иронически снижен), то в другом, как выразился И. Анненский, «место его было центральное» – при полном отсутствии персонификации: Раскольников удивляется, как это никто до сих пор не додумался «взять просто-запросто все это за хвост и стряхнуть к черту».

Поскольку именно у столь ценимого писателями Серебряного века Достоевского одновременно с общей демонизацией города появляется концентрация демонических сил в отдельных локусах, этот художественный принцип не мог не отозваться и в произведениях писателей, не принадлежавших к символизму или даже от него далеких. Дорогой ресторан или жалкий кабак уподобляются преисподней в повести И. С. Шмелева «Человек из ресторана», и в «Коновалове» Горького, и в рассказах И. А. Бунина «Господин из Сан-Франциско» и «Петлистые уши». Таковы же публичный дом в «Тьме» Л Н. Андреева и «Фелицатин раишко» в «Городке Окурове», а балы-маскарады – форма проявления инфернальных сил не только в романе Андрея Белого «Петербург», но и в романе Ф. Сологуба «Мелкий бес», а также в «Голубой звезде» Б. Зайцева и «Ночном принце» С. А. Ауслендера. Одним из наиболее заметных наследников этой традиции в 1930—1940-е годы был М. А. Булгаков, с его знаменитым рестораном «Грибоедов» и балом Воланда в романе «Мастер и Маргарита».

И. С. Приходько. Веселый, веселье, весело, веселиться в символистском словаре Александра Блока

Ибо не вином только весел человек,

но всякою игрою своего божественного духа.

Вяч. Иванов

Слово веселый со всеми его производными – одно из знаковых в символистском словаре Блока. Наиболее часто оно звучит в Первом и, особенно, во Втором томе лирики. По данным 3. Г. Минц, в Первом томе – 19 употреблений слов этого ряда.[97] Во Втором, по моим подсчетам, – 28. Число их резко сходит на нет в Третьем – всего 9. Однако рассматриваемое слово в его специфических смыслах возвращается в поздних текстах: в поэме «Двенадцать» (1918) и в речи «О назначении поэта» (10 февраля 1921).

Это слово в его общеупотребительном значении в сопоставлении со словом радость, высокий духовный смысл которого раскрыл в своем исследовании А. Б. Пеньковский,[98] нередко воспринимается как лишенное духовного смысла, выражающее беззаботно-радостное состояние, склонное к развлечениям и другим проявлениям хорошего настроения и жизнерадостности. Именно такое определение дают все основные словари русского языка,[99] включая и Словарь языка Пушкина. Почти в каждом из них встречаем тавтологические определения: веселый – «склонный к веселью», весело – «в весельи», веселье – «веселость»[100] и т. п.

Священное Писание уравнивает в духовном статусе слова радость и веселье, используя их не просто как синонимы, но очень часто в парном удвоении.[101] Например: «Дай мне услышать радость и веселие» (Пс. 50.10); «вот, веселие и радость!» (Ис. 22.13); «найдут радость и веселие» (Ис. 35.10); «было слово Твое мне в радость и в веселие сердца» (Иер. 15.16); «будет тебе радость и веселие» (Лк. 1Л4); «Веселитесь о Господе и радуйтесь, праведники» (Пс. 31Л1), и др.

Веселие одухотворено в Священных текстах не менее, чем радость. В Псалмах Давида это способ прославления Господа: «Служите Господу с веселием» (Пс. 99.2); «о Нем веселится сердце наше» (Пс. 32.21); «буду веселиться о Господе» (Пс. 103.34), и др. Уста, славящие Господа, «полны веселием» (Пс. 125.2). Сам Давид проявляет свое веселие служения Господу необузданно: «увидев… Давида, скачущего и веселящегося» (1 Пар. 15.29). Источник этого веселия – сам Бог: «Ты исполнил сердце мое веселием» (Пс. 4.8); «Ты… препоясал сердце мое веселием». Веселие – это радость творческого свершения: «да веселится Господь о делах Своих!» (Пс. 103.34). Веселием полны небеса и творение Господа: «веселитесь, небеса и обитающие на них!» (Отк. 12.12); «веселись о сем, небо» (Отк. 18.20); «Да веселится гора Сион» (Пс. 47.12). Веселие – праздник праведных: «сияет… на правых сердцем веселие» (Пс. 96.11). Когда Господь хочет покарать беззаконных, Он запрещает веселие: «Исчезло с плодоносной земли веселие» (Ис. 16.10); «прекратилось веселие с тимпанами» (Ис. 24.8); «изгнано всякое веселие с земли» (Ис. 24.11); «И прекращу в городах Иудеи… голос торжества и голос веселия» (Иер. 7.34).

Праздник для праведных связан со всяческим изобилием и радостью о нем: «станем есть и веселиться» (Лк. 15.23); «веселись в праздник твой» (Вт. 16.14); «веселись о всех благах» (Вт. 26.11). Господь щедро подает земные блага, и их нужно принимать с веселием: «принимали пищу в веселии сердца» (Деян. 2.46); «ешь с веселием хлеб свой» (Ек. 9.7); «вино, которое веселит сердце» (Пс. 103.15). Но веселием исполняется и духовный подвиг поста: «пост… соделается… веселым торжеством» (Зах. 8.19).

Единичным оказывается в Библии веселие в негативном смысле: «сердце глупых – в доме веселия» (Ек. 7.4). Характерно, что это словоупотребление встречаем в книге Екклезиаста – великой книге отрицания, где все земное – и добро, и смех, и веселие – суета: «Сказал я в сердце моем: "дай, испытаю я тебя веселием, и насладись добром"; но и это – суета! О смехе сказал я: «глупость!» а о веселии: «что оно делает?»» (Ек. 2.1–2).

Для русских поэтов Библия – сокровищница слов и смыслов. Поэты пушкинского круга создавали свою поэтическую традицию еще и на основе античных текстов. В словоупотреблении Пушкина эти два потока сливаются.

Слово веселый у Пушкина не менее значимо и частотно, чем у Блока.

В ранних стихах антологического направления это слово появляется в античном контексте. Например: «Веселье резвое и нимфы Геликона Твою счастливую качали колыбель» [2(1), 21][102] «Амур уже с поклоном Расстался с красотой. И вслед за Купидоном Веселья скрылся рой» [1, 216] и др.

Народное и церковнославянское слышны в таких строках: «И садятся все за стол; И веселый пир пошел» [3, 532]. Слово веселый у Пушкина семантически связано с молодостью и ее удовольствиями: «Во дни веселий и желаний Я был от балов без ума» [6, 17]; «Я предаюсь вихрю веселия со всею живостью моих лет» [8, 149], и др. Еще более веселье свойственно детству, поэтому Земфира у Пушкина «веселья детского полна».

На страницу:
14 из 16