Полная версия
Обрыв
– Ты и это помнишь? – спросила, вслушавшись, бабушка. – Какая хвастунья – не стыдно тебе! Это недавно Верочка рассказывала, а ты за свое выдаешь! Та помнит кое-что, и то мало, чуть-чуть…
– Вот теперь как я рисую! – сказала Марфенька, показывая нарисованный букет цветов.
– Это очень хорошо – браво, сестрица! с натуры?
– С натуры. Я из воска умею лепить цветы!
– А музыкой занимаешься?
– Да, играю на фортепиано.
– А Верочка: рисует, играет?
Марфенька отрицательно качала головою.
– Нет, она не любит, – сказала она.
– Что же она, рукодельем занимается?
Марфенька опять покачала головой.
– Читать любит? – допытывался Райский.
– Да, читает, только никогда не скажет что и книги не покажет, не скажет даже, откуда достала.
– Та совсем дикарка – странная такая у меня. Бог знает в кого уродилась! – серьезно заметила Татьяна Марковна и вздохнула. – Не надоедай же пустяками брату, – обратилась она к Марфеньке, – он устал с дороги, а ты глупости ему показываешь. Дай лучше нам поговорить о серьезном, об имении.
Все время, пока Борис занят был с Марфенькой, бабушка задумчиво глядела на него, опять припоминала в нем черты матери, но заметила и перемены: убегающую молодость, признаки зрелости, ранние морщины и странный, непонятный ей взгляд, «мудреное» выражение. Прежде, бывало, она так и читала у него на лице, а теперь там было написано много такого, чего она разобрать не могла.
А у него было тепло и светло на душе. Его осенила тихая задумчивость, навеянная этими картинами и этой встречей.
«Пусть так и останется: светло и просто!» – пожелал он мысленно.
«Постараюсь ослепнуть умом, хоть на каникулы, и быть счастливым! Только ощущать жизнь, а не смотреть в нее, или смотреть затем только, чтобы срисовать сюжеты, не дотрогиваясь до них разъедающим, как уксус, анализом… А то горе! Будем же смотреть, что за сюжеты Бог дал мне? Марфенька, бабушка, Верочка – на что они годятся: в роман, в драму или только в идиллию?»
II
Он зевнул широко, и, когда очнулся от задумчивости, перед ним бабушка стоит со счетами, с приходо-расходной тетрадью, с деловым выражением в лице.
– Не устал ли ты с дороги? Может быть, уснуть хочешь: вон ты зеваешь? – спросила она, – тогда оставим до утра.
– Нет, бабушка, я только и делал, что спал! Это нервическая зевота. А вы напрасно беспокоитесь: я счетов смотреть не стану…
– Как не станешь? Зачем же ты приехал, как не принять имение, не потребовать отчета!..
– Какое имение! – небрежно сказал Райский.
– Какое имение: вот посмотри, сколько тягл, земли? вот года четыре назад прикуплено, – видишь, сто двадцать четыре десятины. Вот из них под выгон отдаются…
– Право? – машинально спросил Райский, – вы прикупили?
– Не я, а ты! Не ты ли мне доверенность прислал на покупку?
– Нет, бабушка, не я. Помню, что какие-то бумаги вы присылали мне, я их передал приятелю своему, Ивану Ивановичу, а тот…
– Ты же подписал: гляди, вот копия! – показала она.
– Может быть, я и подписал, – сказал он, не глядя, – только не помню и не знаю что.
– О чем же ты помнишь? Ведь ты читал мои счеты, ведомости, что я посылала к тебе?
– Нет, бабушка, не читал.
– Как же, там все показано, куда поступали твои доходы, – ты видел?
– Нет, не видал.
– Стало быть, ты не знаешь, куда я твои деньги тратила?
– Не знаю, бабушка, да и не желаю знать! – отвечал он, приглядываясь из окна к знакомой ему дали, к синему небу, к меловым горам за Волгой. – Представь, Марфенька: я еще помню стихи Дмитриева, что в детстве учил:
О Волга, пышна, величава,Прости, но прежде удостойСклонить свое вниманье к лиреПевца, незнаемого в мире,Но воспоенного тобой…– Ты, Борюшка, прости меня: а ты, кажется, полоумный! – сказала бабушка.
– Может быть, бабушка, – равнодушно согласился он.
– Куда же ты девал ведомости об имении, что я посылала тебе! С тобой они?
Он покачал отрицательно головою.
– Где же они?
– Какие ведомости, бабушка: ей-богу, не знаю.
– Ведомости о крестьянах, об оброке, о продаже хлеба, об отдаче огородов… Помнишь ли, сколько за последние года дохода было? По тысяче четыреста двадцати пяти рублей – вот смотри… – Она хотела щелкнуть на счетах. – Ведь ты получал деньги? Последний раз тебе послано было пятьсот пятьдесят рублей ассигнациями: ты тогда писал, чтобы не посылать. Я и клала в приказ: там у тебя…
– Что мне до этого за дело, бабушка! – с нетерпением сказал он.
– Кому же дело? – с изумлением спросила она, – ты этак не думаешь ли, что я твоими деньгами пользовалась? Смотри, вот здесь отмечена всякая копейка. Гляди… – Она ему совала большую шнуровую тетрадь.
– Бабушка! я рвал все счеты и эти, ей-богу, разорву, если вы будете приставать с ними ко мне.
Он взял было счеты, но она быстро вырвала их у него.
– Разорвешь: как ты смеешь? – вспыльчиво сказала она. – Рвал счеты!
Он засмеялся и внезапно обнял ее и поцеловал в губы, как, бывало, делывал мальчиком. Она вырвалась от него и вытерла рот.
– Я тут тружусь, сижу иногда за полночь, пишу, считаю каждую копейку: а он рвал! То-то ты ни слова мне о деньгах, никакого приказа, распоряжения, ничего! Что же ты думал об имении?
– Ничего, бабушка. Я даже забывал, есть ли оно, нет ли. А если припоминал, так вот эти самые комнаты, потому что в них живет единственная женщина в мире, которая любит меня и которую я люблю… Зато только ее одну и больше никого… Да вот теперь полюблю сестер, – весело оборотился он, взяв руку Марфеньки и целуя ее, – все полюблю здесь – до последнего котенка!
– Отроду не видывала такого человека! – сказала бабушка, сняв очки и поглядев на него. – Вот только Маркушка у нас бездомный такой…
– Какой это Маркушка? Мне что-то Леонтий писал… Что Леонтий, бабушка, как поживает? Я пойду к нему…
– Что ему делается? сидит над книгами, воззрится в одно место, и не оттащишь его! Супруга воззрится в другое место… он и не видит, что под носом делается. Вот теперь с Маркушкой подружился: будет прок! Уж он приходил, жаловался, что тот книги, что ли, твои растаскал…
– Bu-ona sera! bu-ona sera![74] – напевал Райский из «Севильского цирюльника».
– Странный, необыкновенный ты человек! – говорила с досадой бабушка. – Зачем приехал сюда: говори толком!
– Видеть вас, пожить, отдохнуть, посмотреть на Волгу, пописать, порисовать…
– А имение? Вот тебе и работа: пиши! Коли не устал, поедем в поле, озимь посмотреть.
– После, после, бабушка. – Ти, ти, ти, та, та, та, ля, ля, ля… – выделывал он тщательно опять мотив из «Севильского цирюльника».
– Полно тебе: ти, ти, ти, ля, ля, ля! – передразнила она. – Хочешь смотреть и принимать имение?
– Нет, бабушка, не хочу!
– Кто же будет смотреть за ним: я стара, мне не углядеть, не управиться. Я возьму да и брошу: что тогда будешь делать!..
– Ничего не буду делать; махну рукой, да и уеду…
– Не прикажешь ли отдать в чужие руки?
– Нет, пока у вас есть охота – посмотрите, поживите.
– А когда умру?
– Тогда… оставить как есть.
– А мужики: пусть делают, что хотят?
Он кивнул головой.
– Я думал, что они и теперь делают, что хотят. Их отпустить бы на волю… – сказал он.
– На волю: около пятидесяти душ, на волю! – повторила она, – и даром, ничего с них не взять?
– Ничего!
– Чем же ты станешь жить?
– Они наймут у меня землю, будут платить мне что-нибудь.
– Что-нибудь: из милости, что вздумается! Ну, Борюшка!
Она взглянула на портрет матери Райского. Долго глядела она на ее томные глаза, на задумчивую улыбку.
– Да, – сказала потом вполголоса, – не тем будь помянута покойница, а она виновата! Она тебя держала при себе, шептала что-то, играла на клавесине да над книжками плакала. Вот что и вышло: петь да рисовать!
– Что же с домом делать? Куда серебро, белье, брильянты, посуду девать? – спросила она, помолчав. – Мужикам, что ли, отдать?
– А разве у меня есть брильянты и серебро!.. – спросил он.
– Сколько я тебе лет твержу! От матери осталось: куда оно денется? На вот, постой, я тебе реестры покажу…
– Не надо, ради Бога, не надо: мое, мое, верю. Стало быть, я вправе распорядиться этим по своему усмотрению?
– Ты хозяин, так как же не вправе? Гони нас вон: мы у тебя в гостях живем – только хлеба твоего не едим, извини… Вот, гляди, мои доходы, а вот расходы…
Она совала ему другие большие шнуровые тетради, но он устранил их рукой.
– Верю, верю, бабушка! Ну так вот что: пошлите за чиновником в палату и велите написать бумагу: дом, вещи, землю, все уступаю я милым моим сестрам, Верочке и Марфеньке, в приданое…
Бабушка сильно нахмурилась и с нетерпением ждала конца речи, чтобы разразиться.
– Но пока вы живы, – продолжал он, – все должно оставаться в вашем непосредственном владении и заведовании. А мужиков отпустить на волю…
– Не бывать этому! – пылко воскликнула Бережкова. – Они не нищие, у них по пятидесяти тысяч у каждой. Да после бабушки втрое, а может быть, и побольше останется: это все им! Не бывать, не бывать! И бабушка твоя, слава Богу, не нищая! У ней найдется угол, есть и клочок земли, и крышка, где спрятаться! Богач какой, гордец, в дар жалует! Не хотим, не хотим! Марфенька! Где ты? Иди сюда!
– Здесь, здесь, сейчас! – отозвался звонкий голос Марфеньки из другой комнаты, куда она вышла, и она впорхнула, веселая, живая, резвая с улыбкой, и вдруг остановилась. Она глядела то на бабушку, то на Райского, в недоумении. Бабушка сильно расходилась.
– Вот слышишь: братец тебе жаловать изволит дом, и серебро, и кружева. Ты ведь бесприданница, нищенка! Приседай же ниже, благодари благодетеля, поцелуй у него ручку. Что же ты?
Марфенька прижалась к печке и глядела на обоих, не зная, что ей сказать.
Бабушка отодвинула от себя все книги, счеты, гордо сложила руки на груди и стала смотреть в окно. А Райский сел возле Марфеньки, взял ее за руки.
– Скажи, Марфенька, ты бы хотела переехать отсюда в другой дом, – спросил он, – может быть, в другой город?
– Ах, сохрани Боже: как это можно! Кто это выдумал такую нелепость!..
– Вон кто, бабушка! – сказал Райский, смеясь.
Марфенька сконфузилась, а бабушка, к счастью, не слыхала. Она сердито глядела в окно.
– Ведь у меня тут все: сад и грядки, цветы… А птицы? Кто же будет ходить за ними? Как можно – ни за что…
– Ну, вот бабушка хочет уехать и увезти вас обеих.
– Бабушка, душенька, куда? Зачем? Что это вы затеяли? – бросилась она ласкаться к бабушке.
– Отстань! – сердито оттолкнула ее бабушка.
– Ты не хотела бы, Марфенька, не правда ли, выпорхнуть из этого гнездышка?
– Нет, ни за что! – качая головой, решительно сказала она. – Бросить цветник, мои комнатки… как это можно!
– И Верочка тоже?
– Она еще пуще меня: она ни за что не расстанется с старым домом…
– Она любит его?
– Она там и живет, там ей только и хорошо. Она умрет, если ее увезут, – мы обе умрем.
– Ну, так вы никогда не уедете отсюда, – прибавил Райский, – вы обе здесь выйдете замуж, ты, Марфенька, будешь жить в этом доме, а Верочка в старом.
– Слава Богу: зачем же пугаете? А вы где сами станете жить?
– Я жить не стану, а когда приеду погостить, вот как теперь, вы мне дайте комнату в мезонине – и мы будем вместе гулять, петь, рисовать цветы, кормить птиц: ти, ти, ти, цып, цып, цып! – передразнил он ее.
– Ах, вы злой! – сказала она. – Я думала, вы не успели даже разглядеть меня, а вы все подслушали!
– Ну, так это дело решенное: вы с Верочкой принимаете от меня в подарок все это, да?
– Да… братец… – весело сказала она и потянулась было к нему.
– Не сметь! – горячо остановила бабушка, до тех пор сердито молчавшая.
Марфенька села на свое место.
– Бесстыдница! – укоряла она Марфеньку. – Где ты выучилась от чужих подарки принимать? Кажется, бабушка не тому учила; век свой чужой копейкой не поживилась… А ты не успела и двух слов сказать с ним и уж подарки принимаешь. Стыдно, стыдно! Верочка ни за что бы у меня не приняла: та – гордая!
Марфенька надулась.
– Сами же давеча… сказали, – говорила она сердито, – что он нам не чужой, а брат, и велели поцеловаться с ним; а брат может все подарить.
– Это логично! Против этого спорить нельзя, – одобрял Райский. – Итак, решено: это все ваше, я у вас гость…
– Не бери! – повелительно сказала бабушка. – Скажи: не хочу, не надо, мы не нищие, у нас у самих есть имение.
– Не хочу, братец, не надо… – начала она с иронией повторять и засмеялась. – Не надо так не надо! – прибавила она и вздохнула, лукаво поглядывая на него.
– Да уж ничего этого не будет там у вас, в бабушкином имении, – продолжал Райский. – Посмотри! Какой ковер вокруг дома! Без садика что за житье?
– Я садик возьму! – шепнула она, – только бабушке не го-во-ри-те… – досказала она движениями губ, без слов.
– А кружева, белье, серебро? – говорил он вполголоса.
– Не надо! Кружева у меня есть свои, и серебро тоже! Да я люблю деревянной ложкой есть… У нас всё по-деревенски.
– А эти саксонские чашки, эти пузатые чайники? Таких теперь не делают. Ужели не возьмешь?
– Чашки возьму, – шептала она, – и чайники, еще вон этот диванчик возьму и маленькие кресельца, да эту скатерть, где вышита Диана с собаками. Еще бы мне хотелось взять мою комнатку… – со вздохом прибавила она.
– Ну, весь дом – пожалуйста, Марфенька, милая сестра…
Марфенька поглядела на бабушку, потом, украдкой, утвердительно кивнула ему.
– Ты любишь меня? да?
– Ах, очень! Как вы писали, что приедете, я всякую ночь вижу вас во сне, только совсем не таким…
– Каким же?
– Таким румяным, не задумчивым, а веселым; вы будто все шалите да бегаете…
– Я ведь такой иногда бываю.
Она недоверчиво покосилась на него и покачала головой.
– Так возьмешь домик? – спросил он.
– Возьму, только чтоб и Верочка старый дом согласилась взять. А то одной стыдно: бабушка браниться станет.
– Ну, вот и кончено! – громко и весело сказал он, – милая сестра! Ты не гордая, не в бабушку!
Он поцеловал ее в лоб.
– Что кончено? – вдруг спросила бабушка. – Ты приняла? Кто тебе позволил? Коли у самой стыда нет, так бабушка не допустит на чужой счет жить. Извольте, Борис Павлович, принять книги, счеты, реестры и все крепости на имение. Я вам не приказчица досталась.
Она выложила перед ним бумаги и книги.
– Вот четыреста шестьдесят три рубля денег – это ваши. В марте мужики принесли за хлеб. Тут по счетам увидите, сколько внесено в приказ, сколько отдано за постройку и починку служб, за новый забор, жалованье Савелью – все есть.
– Бабушка!
– Бабушки нет, а есть Татьяна Марковна Бережкова. Позвать сюда Савелья! – сказала она, отворив дверь в девичью.
Через четверть часа вошел в комнату, боком, пожилой, лет сорока пяти мужик, сложенный плотно, будто из одних широких костей, и оттого казавшийся толстым, хотя жиру у него не было ни золотника.
Он был мрачен лицом, с нависшими бровями, широкими веками, которые поднимал медленно, и даром не тратил ни взглядов, ни слов. Даже движений почти не делал. От одного разговора на другой он тоже переходил трудно и медленно.
Мысленная работа совершается у него тяжело: когда он старается выговорить свою мысль, то помогает себе бровями, складками на лбу и отчасти указательным пальцем.
Он острижен в скобку, бороду бреет редко, и у него на губах и на подбородке почти всегда торчит щетина.
– Вот помещик приехал! – сказала бабушка, указывая на Райского, который наблюдал, как Савелий вошел, как медленно поклонился, медленно поднял глаза на бабушку, потом, когда она указала на Райского, то на него, как медленно поворотился к нему и задумчиво поклонился.
– Ты теперь приходи к нему с докладом, – говорила бабушка, – он сам будет управлять имением.
Савелий опять оборотился вполовину к Райскому и исподлобья, но немного поживее, поглядел на него.
– Слушаю! – расстановочно произнес он, и брови поднялись медленно.
– Бабушка! – удерживал полушутя, полусерьезно Райский.
– Внучек! – холодно отозвалась она.
Райский вздохнул.
– Что изволите приказать? – тихо спросил Савелий, не поднимая глаз. Райский молчал и думал, что бы приказать ему.
– Чудесно! Вот что, – живо сказал он. – Ты знаешь какого-нибудь чиновника в палате, который бы мог написать бумагу о передаче имения?
– Гаврила Иванович Мешечников пишет все бумаги нам, – произнес он не вдруг, а подумавши.
– Ну, так попроси его сюда!
– Слушаю! – потупившись, отвечал Савелий и, медленно, задумчиво поворотившись, пошел вон.
– Какой задумчивый этот Савелий! – сказал Райский, провожая его глазами.
– Будешь задумчив, как навяжется такая супруга, как Марина Антиповна! Помнишь Антипа? ну, так его дочка! А золото-мужик, большие у меня дела делает: хлеб продает, деньги получает, – честный, распорядительный, да вот где-нибудь да подстережет судьба! У всякого свой крест! А ты что это затеял, или в самом деле с ума сошел? – спросила бабушка, помолчав.
– Ведь это мое? – сказал он, обводя рукой кругом себя, – вы не хотите ничего брать и запрещаете внукам…
– Ну, пусть и будет твое! – возразила она. – Зачем же отпускать на волю, дарить?
– Надо же что-нибудь делать! Я уеду отсюда, вы управлять не хотите: надо устроить…
– Зачем уезжать: я думала, что ты совсем приехал. Будет тебе мыкаться! Женись и живи. А то хорошо устройство: отдать тысяч на тридцать всякого добра!
Она беспокойно задумалась и, очевидно, боролась с собой. Ей бы и в голову никогда не пришло устранить от себя управление имением, и не хотела она этого. Она бы не знала, что делать с собой. Она хотела только попугать Райского – и вдруг он принял это серьезно.
«Пожалуй, чего доброго, от него станется: вон он какой!» – думала она в страхе.
– Так и быть, – сказала она, – я буду управлять, пока силы есть. А то, пожалуй, дядюшка так управит, что под опеку попадешь! Да чем ты станешь жить? Странный ты человек!
– Мне с того имения присылают деньги: тысячи две серебром – и довольно. Да я работать стану, – добавил он, – рисовать, писать… Вот собираюсь за границу пожить: для этого то имение заложу или продам…
– Бог с тобой, что ты, Борюшка! Долго ли этак до сумы дойти! Рисовать, писать, имение продать! Не будешь ли по урокам бегать, школьников учить? Эх, ты! из офицеров вышел, вон теперь в короткохвостом сертучишке ходишь! Вместо того, чтобы четверкой в дормезе прикатить, притащился на перекладной, один, без лакея, чуть не пешком пришел! А еще Райский! Загляни в старый дом, на предков: постыдись хоть их! Срам, Борюшка! То ли бы дело, с этакими эполетами, как у дяди Сергея Ивановича, приехал: с тремя тысячами душ взял бы…
Райский засмеялся.
– Что смеешься! Я дело говорю. Какая бы радость бабушке! Тогда бы не стал дарить кружев да серебра: понадобилось бы самому…
– Ну, а как я не женюсь, и кружев не надо, то решено, что это все Верочке и Марфеньке отдадим… Так или нет?
– Ты опять свое! – заговорила бабушка.
– Да, свое, – продолжал Райский, – и если вы не согласитесь, я отдам все в чужие руки: это кончено, даю вам слово…
– Вот – и слово дал! – беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. – Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! – повторяла она, – совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете есть? Все люди как люди. А ты – кто! Вон еще и бороду отпустил – сбрей, сбрей, не люблю!
– Кто я, бабушка? – повторил он вслух, – несчастнейший из смертных!
Он задумался и прилег головой к подушке дивана.
– Не говори этого никогда! – боязливо перебила бабушка, – судьба подслушает, да и накажет: будешь в самом деле несчастный! Всегда будь доволен или показывай, что доволен.
Она даже боязливо оглянулась, как будто судьба стояла у нее за плечами.
– Несчастный! а чем, позволь спросить? – заговорила она, – здоров, умен, имение есть, слава Богу, вон какое! – Она показала головой в окна. – Чего еще: рожна, что ли, надо?
Марфенька засмеялась, и Райский с нею.
– Что это значит, рожон?
– А то, что человек не чувствует счастья, коли нет рожна, – сказала она, глядя на него через очки. – Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье было, и какое оно плохонькое ни есть, а все лучше бревна.
«Вот что практическая мудрость!» – подумал он.
– Бабушка! это жизненная заметка – это правда! вы философ!
– Вот ты и умный, и ученый, а не знал этого!
– Помиримтесь? – сказал он, вставши с дивана, – вы согласились опять взять в руки этот клочок…
– Имение, а не клочок! – перебила она.
– Согласитесь же отдать всю ветошь и хлам этим милым девочкам… Я бобыль, мне не надо, а они будут хозяйками. Не хотите, отдадим на школы…
– Школьникам! Не бывать этому! Чтобы этим озорникам досталось! Сколько они одних яблоков перетаскивают у нас через забор!
– Берите скорей, бабушка! Ужели вы на старости лет бросите это гнездо!..
– Ветошь, хлам! Тысяч на десять серебра, белья, хрусталя – ветошь! – твердила бабушка.
– Бабушка, – просила Марфенька, – мне цветничок и садик, да мою зеленую комнату, да вот эти саксонские чашки с пастушком, да салфетку с Дианой…
– Замолчишь ли ты, бесстыдница! Скажут, что уж попрошайки, обобрали сироту!
– Кто скажет? – спросил Райский.
– Все! Первый Нил Андреич заголосит.
– Какой Нил Андреич?
– А помнишь: председатель в палате? Мы с тобой заезжали к нему, когда ты после гимназии приехал сюда, – и не застали. А потом он в деревню уехал: ты его и не видал. Тебе надо съездить к нему: его все уважают и боятся, даром что он в отставке…
– Черт с ним! Что мне за дело до него! – сказал Райский.
– Ах, Борис, Борис, – опомнись! – сказала почти набожно бабушка. – Человек почтенный…
– Чем же он почтенный?
– Старый, серьезный человек, со звездой!
Райский засмеялся.
– Чему смеешься?
– Что значит «серьезный»? – спросил он.
– Говорит умно, учит жить, не запоет: ти, ти, ти да та, та, та. Строгий: за дурное осудит! Вот что значит серьезный.
– Все эти «серьезные» люди – или ослы великие, или лицемеры! – заметил Райский. – «Учит жить»: а сам он умеет ли жить?
– Еще бы не умел! нажил богатство, вышел в люди…
– Иной думает у нас, что вышел в люди, а в самом-то деле он вышел в свиньи…
Марфенька засмеялась.
– Не люблю, не люблю, когда ты так дерзко говоришь! – гневно возразила бабушка. – Ты во что сам вышел, сударь: ни Богу свеча, ни черту кочерга! А Нил Андреич все-таки почтенный человек, что ни говори: узнает, что ты так небрежно имением распоряжаешься – осудит! И меня осудит, если я соглашусь взять: ты сирота…
– Вы мне когда-то говорили, что он племянницу обобрал, в казне воровал, – и он же осудит…
– Помолчи, помолчи об этом, – торопливо отозвалась бабушка, – помни правило: «Язык мой – враг мой, прежде ума моего родился!»
– Разве я маленький, что не вправе отдать кому хочу, еще и родственницам? Мне самому не надо, – продолжал он, – стало быть, отдать им – и разумно и справедливо.
– А если ты женишься?
– Я не женюсь.
– Почем знать? Какая-нибудь встреча… вон здесь есть богатая невеста… Я писала тебе…
– Мне не надо богатства!
– Не надо богатства: что городит! Жену ведь надо?
– И жену не надо.
– Как не надо? Как же ты проживешь? – спросила она недоверчиво.
Он засмеялся и ничего не сказал.
– Пора, Борис Павлович, – сказала она, – вон в виске седина показывается. Хочешь, посватаю? А какая красавица, как воспитана!
– Нет, бабушка, не хочу!
– Я не шучу, – заметила она, – у меня давно было в голове.
– И я не шучу, у меня никогда в голове не было.
– Ты хоть познакомься!
– И знакомиться не стану.
– Женитесь, братец, – вмешалась Марфенька, – я бы стала нянчить детей у вас… я так люблю играть с ними.
– А ты, Марфенька, думаешь выйти замуж?
Она покраснела.
– Скажи мне правду, на ухо, – говорил он.
– Да… иногда думаю.
– Когда же иногда?
– Когда детей вижу: я их больше всего люблю…
Райский засмеялся, взял ее за обе руки и прямо смотрел ей в глаза. Она покраснела, ворочалась то в одну, то в другую сторону, стараясь не смотреть на него.
– Ты послушай только: она тебе наговорит! – приговаривала бабушка, вслушавшись и убирая счеты. – Точно дитя: что на уме, то и на языке!
– Я очень люблю детей, – оправдывалась она, смущенная, – мне завидно глядеть на Надежду Никитишну: у ней семь человек… Куда ни обернись, везде дети. Как это весело! Мне бы хотелось побольше маленьких братьев и сестер или хоть чужих деточек. Я бы и птиц бросила, и цветы, музыку, все бы за ними ходила. Один шалит, его в угол надо поставить, тот просит кашки, этот кричит, третий дерется; тому оспочку надо привить, тому ушки пронимать, а этого надо учить ходить… Что может быть веселее! Дети – такие милые, грациозные от природы, смешные, добрые, хорошенькие!