bannerbanner
Два регентства
Два регентстваполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 13

– С какой такой службой? – говорю. – Я – верноподданный русской царицы…

– Вчера ты, милый, был еще таковым, – говорит офицер, – а нынче ты такой же, как и мы, пруссак и наш товарищ-солдат.

– Дудки! – говорю.– Donnerwetter![34] Никогда я не буду вашим товарищем.

– Да ты проспал, знать, что было вчера, – говорит тут вахмистр.

– А что же было?

– Было то, что ты с господином поручиком ударил по рукам, пил с ним за здоровье нашего короля и принял задаток.

– Никакого, – говорю, – задатка я и брать не думал.

– А что у тебя в кармане-то?

Я хвать рукой в карман. Что за дьявольщина: горсть серебра да золота!

– А на шее что у тебя?

Гляжу в зеркало: на шее-то красный воротник! А вахмистр смеется, треплет меня по плечу:

– Ну, что, кто прав? Да что ты нос на квинту повесил. Полно, дружище. Korf hoch! (Голову вверх!) Из тебя еще выйдет лихой кавалерист, на параде все красавицы наши на тебя заглядятся.

А мне, женатому человеку, какое уж до них дело! Каково, брат, положенье-то?

Ломоносов сделал небольшую паузу, чтобы промочить пивом горло.

– Положенье незавидное, хуже, почитай, даже крепостного, – согласился Самсонов. – Но неужели ты так им сейчас и дался?

– А что ж я, один и безоружный, мог поделать против воинской силы? По жестоком на теле наказании в кандалы бы еще только заковали. Пришлось показать вид, что покорился. И погнали нас, рекрутов, в прусскую крепость Везель затем, чтобы мы не дали тяги. Надзор за нами был установлен строгий, а за мной тем наипаче.

– Но ты все-таки улизнул?

– Улизнул, но и теперь еще, как вспомню, мурашки по телу бегают. Первым делом надо было их бдительность усыпить. Притворился я, что службой зело доволен, и стали присматривать за мной уже полегче. Но выбраться на волю было не так-то просто: вокруг крепости были два вала и два рва, валы превысокие, а рвы преглубокие и наполнены водой. За вторым рвом еще частокол и палисадник, а на первом валу расхаживают часовые под ружьем: только сунься – уложат наповал. Выбрал я ночку темную, безлунную, выждал, пока товарищи мои в карауле не заснули крепким сном, и стал тихонько одеваться, одевшись же, выскользнул за дверь. От караулки до вала было недалеко. Добрался я незамеченный до вала. За теменью часовых наверху не видать, слышу только, как шагают они по валу, как бряцают оружием и перекликаются. Господи, благослови! Влез я к ним на вал, ползком меж двух часовых спустился в первый ров и вплавь добрался до второго вала. Тем же порядком перебрался и через второй вал, через второй ров на контрэскарп (противоположный откос рва).

Платье на мне промокло до костей, – хоть выжми, но главная опасность была все-таки уже позади. Передохнув, я перелез через частокол в палисадник, а оттуда в открытое поле.

До гессенской границы от крепости было верст восемь. Там, в чужой земле, пруссаки меня не смели уже тронуть[35]. Но не сделал я еще и двух верст, как из крепости за мною пушечный выстрел: бум! Это означало: «дезертир». А дезертир не жди уже пардона: в двадцать четыре часа расстреляют. Впереди же у меня еще целых шесть верст, добегу ли? Между тем на востоке стало уже светать, скоро и народ поднимется со сна, увидит бегущего и сцапает… Страх окрылил меня, лечу вперед без оглядки. Наконец-то граница! Как сноп повалился я в траву: дыханья уже не хватило…

– Слушая тебя, Михайло Васильич, и у меня у самого, признаться, дух заняло, – сказал Самсонов. – А жена тебе в Марбурге, я думаю, как обрадовалась?

– Что и говорить! Но жить нам все же не на что было, не на что и в Питер выехать. Отписал я о том в академию, завязалась переписка, послал нам за то время Господь и дочку. В конце концов, однако, выслали мне вексель, и мы тронулись с места. И вот я у цели – у преддверья моего храма… Kellner, Bier[36]

Глава двадцать третья

В чем счастье

– В преддверье тебе, Михайло Васильич, живется хоть еще и не очень-то красно, – заметил Самсонов, – но не нынче-завтра тебя сделают тоже академиком…

– Улита едет, когда-то будет! – отвечал Ломоносов. – Но академиком я, конечно, однажды буду: плохой солдат, что не надеется сделаться генералом. Две работы по физике и химии я на днях уже представил на суд академии. Уповаю, что они заслужат мне место адъюнкта. Нашим немцам-академикам ведь на руку, что нашелся им молодой русский товарищ, знающий и по-немецки: могут меня для своих работ использовать. Для меня же место адъюнкта до поры до времени – венец желаний. Ты не поверишь, что за услада погрузиться этак до макушки в свои собственные изыскания физические и химические. Умиляешься духом, забываешь кругом весь свет с его мелочными дрязгами…

– А жалованье адъюнкта изрядное?

– На меня с женой и ребенком хватит: триста рублей в год. Не об одном хлебе человек жив бывает. Счастье, брат, не в богатстве, а в довольстве тем, что есть, паче же того в любимом труде.

– В любимом и свободном! – вздохнул Самсонов. – Ты, Михайло Васильич, совсем ведь свободен…

– Ни один человек, друг мой, даже самый знатный, самый богатый, не совсем свободен. Наравне с нами он связан, прежде всего, законами природы: притяжением земли, сном, едой и питьем…

– Но наслаждаться благами жизни он может вовсю.

– Ты думаешь? Спроси-ка на совесть у этих господ, что едят за обедом десять отборных блюд, заливают их дорогим заморским вином, находят ли они в этом еще наслаждение? Всего уже они перепробовали, все-то им давным-давно приелось. Нам с тобой кружка этакого простого пива, наверное, куда вкуснее, чем им шампанское. Но помимо законов природы для них, как и для нас, существуют еще законы человеческие, и чем кто богаче, знатнее, тем крепче он, неразрывнее связан цепями условностей своего общества. Возьми любого вельможу: ему надо иметь очень гибкую спину, быть всегда готовым лететь со всех ног, куда прикажут, выслушивать всякие пошлости и глупости с приятной улыбкой. Словом, он весь век свой до гробовой доски – раб своих житейских обязанностей, лакей высшего ранга.

– Но продать его первому встречному все-таки никто не может!

– Продать – нет, но столкнуть с высоты, и чем выше кто вознесся на поприще государственности, тем ниже он падает при коловратностях жизни. Живой пример у нас на глазах: Волынский, Бирон. Ты хоть и крепостной человек, но цесаревнин, и особого гнета свыше, верно, не испытываешь?

– Не могу пожаловаться.

– И свободного времени в течение дня у тебя час-другой найдется?

– Найдется.

– Так чего ж тебе еще? Стало быть, в эти свободные часы ты можешь отдаваться любимому делу. Для меня путеводная звезда – наука, в ней я почерпаю бодрость и силу. Не знаю, есть ли у тебя такая же любознательность и охота к строгой науке…

– Любознательность-то есть, и цифирь я живо прошел, но настоящие ученые книги, признаться сказать, мне не гораздо даются…

– Чересчур сухи и скучны, а?

В ответ на усмешку Ломоносова Самсонов смущенно улыбнулся.

– Выше лба уши не растут, – сказал он. – Пользы-то прямой для жизни от них я не вижу.

– Ну так они для тебя – книга о семи печатях. Я вот еще мальчиком в Холмогорах мечтал сделаться раз Коперником.

– А это что еще, выше академика?

Ломоносов рассмеялся.

– Нет, милый друг, Коперник был великий ученый, который жил двести лет до нас. Он доказал, что не солнце вращается вокруг земли, а земля вокруг солнца.

– И я как-то читал про то, да так ли это?

– Так, как и то, что земля около своей оси вертится. Сам я тоже спервоначалу этому не верил и пошел в поле, приник ухом к земле, не расслышу ли, как она вертится, не скрипит ли без дегтю?

– И расслышал?

Такая наивность еще более рассмешила молодого ученого.

– Ну, голубчик Гриша, Коперника из тебя, боюсь, не выйдет. Но я не из тех, для коих только и свету что в своем окошке. Чем быть ученым попугаем, каких на свете тоже довольно, лучше тебе стать толковым деловым человеком. Деловые люди столь же нужны матушке-России, как и ученые. К какому же делу, скажи, у тебя всего больше склонность?

– Вырос я в деревне, – отвечал Самсонов, – сызмала пригляделся к деревенскому обиходу. Летом, когда в ливонском имении графа Миниха, за болезнью старика-управляющего, мне пришлось всем орудовать, дело это мне еще крепче полюбилось. А в этом году, когда мы с камер-юнкером цесаревны Разумовским разъезжали по имениям ее высочества проверять приказчиков, я понаторел и по счетной части.

– Прехвально. Стезя твоя, стало быть, явно судьбой тебе предуказана. У самого у меня книг по сельскому хозяйству не имеется, но в библиотеке нашей академии, полагаю, найдутся, правда, не на русском языке, а на немецком. Но ведь немецкую грамоту ты тоже знаешь?

– Знаю. Я был бы тебе, Михайло Васильич, так уж благодарен!

– За что? Помогать ближнему – прямая обязанность всякого, а для брата нареченного – долг святой. Завтра же справлюсь у нашего библиотекаря.

С этими словами Ломоносов встал и кликнул слугу, чтобы расплатиться. Самсонов вынул было также свой кошелек, но Ломоносов даже готов был рассердиться: когда же гость платит за себя! А так как полученной им от жены гривны оказалось недостаточно для полной расплаты, то он приказал слуге полгривны отдать хозяину, полгривны оставить себе, а остальную сумму приписать к старому долгу. Слуга с низкими поклонами проводил его на улицу.

– А я, Михайло Васильич, хотел спросить тебя еще вот о чем, – начал тут снова Самсонов. – Ты – человек многоученый и рассудливый. Как ты, скажи, смекаешь насчет цесаревны Елизаветы Петровны?

– В каком смысле?

– Да ведь цесаревна – значит наследница престола, не так ли?

– Так.

– И названа она цесаревной ведь еще тогда, когда покойная государыня Анна Иоанновна на престол воссела?..

– И с собой из Курляндии Бирона, а тот целое стадо таких же грубых скотин вывез? – досказал Ломоносов. – Верно.

– Но она и доселе цесаревной еще величается, – продолжал Самсонов. – Стало быть, право это за ней как прежде признавалось, так и теперь еще будто признается?

– Похоже на то.

– А коли так, то как же по кончине царицы Анны Иоанновны ее вдруг обошли?

– Обошли потому, что к тому времени родился наследник мужеского пола.

– Но после него-то она все-таки ближайшая еще наследница престола?

– Да ты, братец, к чему всю эту речь клонишь? – недоумевая, спросил в свою очередь Ломоносов.

– А к тому, что… Ты вот, Михайло Васильич, воспел на днях годовщину рождения младенца-императора…

– Ну?

– И воспел от чистого сердца?

– От чистого, предвидя в младенце будущего счастливого монарха.

– Да здоровьем-то он, идет говор, слаб и выживет ли еще, Бог весть.

– А не выживет, так корону его воспримет по полному праву цесаревна Елизавета Петровна.

– И ты воспоешь ее тогда точно так же?

– Воспою, с вящшим, быть может, еще пламенем, ибо ею унаследован, слышно, и острый ум ее великого родителя. Воспеваю я ведь вместе с тем и нашу милую родину, Россию, благо которой мне всего дороже.

– Коли так, Михайло Васильич, то могу по тайности поведать тебе, что оказия к тому тебе скоро, может, представится.

Ломоносов на ходу остановился и окинул своего юного спутника подозрительным взглядом.

– Да ты, сударик мой, уж не конспиратор ли? Не злоумышляешь ли чего против нашей законной правительницы-принцессы?

– Сам я ничего не замышляю…

– Так кто же? Да нет, не говори, я и знать не хочу! Безобидность принцессы и сердечную доброту все восхваляют…

Самсонов, однако, в порыве откровенности не мог уже не поделиться волновавшими его сомнениями с таким душевным человеком, каким показал себя с ним Ломоносов.

– Безобидна-то она безобидна и добра, даже выше меры, – сказал он. – Доверилась этому Остерману и делает уже все по нем. А Остерман, все равно что Бирон, не выносит русского духу, окружил нашу цесаревну своими соглядатаями и поджидает только случая, чтобы уличить ее в происках и упрятать в монастырь. Так нам, русским людям, совсем житья уже не станет.

– Да, это не дай Бог!

– То-то и есть. А гвардейцы наши, можно сказать, молятся на цесаревну. Так дивно ли, что им не терпится провозгласить ее царицей?

– Эх, милый человек! Не след бы тебе об этом мне сказывать, а мне тебя слушать! Почем ты знаешь, не выдам ли я тебя? Чужая душа – дремучий бор.

– Нет, Михайло Васильич, ты-то, я знаю, меня не выдашь.

– Да, мое дело – сторона, я в политику не мешаюсь.

– Так расскажу тебе еще то, что недавно сам своими ушами слышал. Сижу я одним вечером за работой в кабинете Разумовского, заходит тут к нему знакомый офицер-гвардеец, рассказывает: так и так, мол, ходили они, молодые гвардейцы, день за днем в Летний сад, выжидая, не выйдет ли туда погулять и матушка цесаревна. Дождались наконец, всей гурьбой к ней навстречу:

– Матушка! Мы все начеку, ждем только твоих велений!

А она им в ответ:

– Ради Бога, молчите! Услышат вас, так и себя-то погубите и меня сделаете несчастной.

– Но терпения нашего, – говорят, – уже не стало, долго ль еще нам томиться, матушка?

– Как приспеет время, – говорит, – так дам вам знать. А теперь, дети мои, разойдитесь и ведите себя смирно.

– Да, дела, дела! – промолвил раздумчиво Ломоносов. – Но доколе монархом у нас юный Иоанн Антонович, нам с тобой, верноподданным придержашей власти, не о чем рассуждать, а делать только по совести свое собственное дело…

В таких разговорах собеседники незаметно добрели до местожительства Ломоносова. Услыхав на дворе голос мужа, мадам Христина высунулась из окошка и погрозила пальцем.

– Аминь, аминь, рассыпься! – пробормотал про себя Ломоносов. – Здешняя моя предержащая власть, как видишь, не велит нам шуметь: девчурка, верно, сейчас только заснула. Так ты уж не взыщи. А книжки для тебя в библиотеке я уж подышу. До свиданья, дружище!

Крепкое рукопожатье – и они расстались.

Глава двадцать четвертая

Герой рыцарского романа сходит со сцены

Вскоре для Ломоносова нашлась новая стихотворная тема: 28 августа русские войска одержали под Вильманстрандом первую победу над шведами:

Российских войск хвала растет,Сердца продерзки страх трясет,Младый орел уж льва терзает…

Начинавшаяся такими словами новая ода понравилась правительнице еще более прежних.

– Ведь у шведов в государственном гербе лев, а у нас орел, – говорила она Юлиане. —

Младый орел уж льва терзает…

Это мой мальчик-то! Чем бы наградить мне теперь молодого автора?

– Давно ли ваше высочество его наградили? – возразила Юлиана. – Пусть старается. Слишком баловать этих русских не следует: избалуются.

– Ты думаешь? Ну, что ж, подождем.

И, успокоясь на этом, Анна Леопольдовна забыла уже про нашего поэта. К тому же ведь через несколько дней в первых числах сентября ее рыцарь, граф Линар, должен был отбыть в Дрезден на два, а может быть, и на целых три месяца. Чтобы сделаться обер-камергером петербургского двора, а потом (как передавалось пока шепотом) и герцогом курляндским, ему приходилось предварительно сжечь за собой корабли: отказаться не только от должности сак-сонско-польского посланника, но и вообще от подданства саксонскому курфюрсту, и ликвидировать все свои частные дела.

Прощальная аудиенция Линара у правительницы прошла своим порядком.

Поразило Лили только то, что Юлиана, разлучавшаяся на целые месяцы с объявленным женихом, выказала при этом случае гораздо более самообладания, чем принцесса. Все существо статс-фрейлины, как всегда, было насквозь пропитано тончайшим эфиром придворного этикета, на устах ее играла стереотипная улыбка, а на глазах – ни слезинки.

– Я попрошу вас, граф, на минутку зайти еще ко мне, – проронила она, когда Линар, поцеловав руку правительницы, отдал и ее фрейлинам прощальный поклон.

«Она хочет проститься с ним без свидетелей, – сообразила Лили. – Сердце у нее все же не совсем ледяное. Вот подглядеть бы!»

Желание ее исполнилось. По окончании аудиенции Анна Леопольдовна вдруг спохватилась:

– Чуть было ведь не забыла! На столике у меня, Лили, под киотом, знаешь, маленький образок…

– Принести прикажете?

– Да, да, только поскорее.

Когда Лили принесла ей образок, представлявший художественной работы миниатюрный лик Спасителя, принцесса приложилась сперва к святому лику, а затем поспешила в комнату Юлианы. Лили, пользуясь своим новым положением фрейлины, последовала туда за ней.

Обрученные, стояли оба у письменного столика, невеста – с шкатулкой в руках, а жених – с пером, которым он только что расчеркивался на каком-то листочке. Посыпав свой росчерк из песочницы золотым песком, он сложил листочек вчетверо и с поклоном подал невесте, а та, в обмен, вручила ему шкатулку.

– Так-то вернее, – сказала Юлиана. – Кто может предвидеть всякие случайности?

Тут только оба заметили вошедшую правительницу.

– А у нас тут, ваше высочество, свои семейные счеты, – со своей томной улыбкой объяснил Линар.

Принцесса, казалось, хотела по поводу семейных счетов задать какой-то вопрос, но одумалась и указала Линару на образок в своих руках:

– Вот образ Христа Спасителя. Вам, любезный граф, предстоит дальний путь, и мне хотелось бы благословить вас. Хотя вы и не православный, но Спаситель у нас с вами общий.

Линар преклонил колено, и она благословила его образком.

– Носите его на груди, и всякие опасности минуют вас.

– Ни днем, ни ночью я с ним не расстанусь, – произнес Линар как бы растроганным голосом и, достав платок, начал усиленно сморкаться. – Не будет ли у вашего высочества для меня какого-либо поручения?

– У меня была бы к вам большая просьба…

– Она наперед исполнена.

– Вы, граф, столько говорили мне о своем родовом замке на берегу Эльбы… Вот если бы вы велели срисовать его для меня, у вас в Дрездене ведь так много славных художников…

– Желание вашего высочества для меня закон.

– Только нарядитесь сами рыцарем (ведь в вашем семейном музее есть рыцарские доспехи?) и станьте на подъемном мосту или, еще лучше, сядьте верхом на коня, покрытого стальной броней, точно вы сейчас только собираетесь на турнир или в крестовый поход.

– Не премину, ваше высочество. У меня есть ввиду и художник.

– Чудно! Я буду вам так благодарна. А мы с Юлианой тем временем приготовим для вас обоих укромное гнездышко. Я решила дать в приданое за Юлианой дом герцога Бирона. Вы знаете ведь его? Тут, сейчас около Зимнего дворца.

– Знаю, ваше высочество, это тоже настоящий дворец. Безграничная доброта ваша замыкает мне уста… А теперь мне пора. Храни вас Бог, принцесса! Прощай и ты, моя дорогая!

Поднося к губам руку невесты, Линар окинул комнату последним взглядом и заметил при этом стоявшую в стороне Лили.

– Вам, баронесса Врангель, тоже всего лучшего, – сказал он. – Ко времени моего возвращения я твердо надеюсь найти вас уже замужем.

Слово «твердо» он произнес с особенным ударением и покосился при этом многозначительно на принцессу и Юлиану.

– Слышала, Лили? – спросила Юлиана, когда дверь за женихом ее затворилась. – Он требует, чтобы ты непременно вышла за Шувалова, и нарочно как будето приберег это под самый конец.

– Ваше высочество! – взмолилась Лили к Анне Леопольдовне. – Вы не хотели ведь принуждать меня…

– Хорошо, хорошо… – успокоила ее та, утирая глазакружевным платком. – Но скажи мне теперь, Юлиана, в чем он дал тебе расписку?

– А в тех деньгах и бриллиантах, что он отвозит в Дрезден.

– Точно ты ему не доверяешь!

– Еще я с ним, ваше высочество, не обвенчана. Как только он привезет квитанцию дрезденского банка, расписка будет уничтожена. Я забочусь не столько даже о моих собственных деньгах, сколько о той сумме, которая выручится от продажи ваших бриллиантов и пойдет на расходы по вашей коронации…

– Тс-с-с! Вопрос об этом окончательно еще не решен.

«Она хочет короноваться! – пробежало в мыслях Лили. – Стало быть, провозгласит себя и императрицей и отнимет корону у своего сына? Сама она наверное этого не придумала, а все этот противный Линар… О, если б он не возвратился!»

Она не предвидела, как не предвидели и Анна Леопольдовна с Юлианой, что граф Линар навсегда уже сошел со сцены.

Глава двадцать пятая

Слоны персидского шаха

С отъездом своего рыцаря правительница, обыкновенно столь пассивная ко всему окружающему, исполнилась небывалой энергии и жажды деятельности. С особенным жаром принялась она за устройство судьбы Юлианы, точно не ее статс-фрейлина, а она сама выходила замуж. Вместе осмотрели они предназначенный для молодых дом Бирона и распределили в нем все помещения, вместе заказывали всю квартирную обстановку, все хозяйственные принадлежности, белье, платья, а придворный бриллиантшик Позье чуть не каждый день являлся во дворец с полными всяких драгоценностей ящиками, чтобы принцессе было из чего выбирать.

Более обыкновенного интересовалась она теперь и государственными делами. Питая непреоборимую антипатию к своему первому министру графу Остерману, явно дружившему с принцем Антоном-Ульрихом, она приблизила к себе графа Головкина, человека ума недалекого, но несомненно ей преданного. По его указанию, без предварения о том даже Остермана и своего супруга, она назначила шестерых новых сенаторов. Когда те представились принцу, последний принял их сухо, а затем наговорил принцессе столько неприятных слов, что она поручила Головкину выработать для принца особую инструкцию, которою несколько умалялась его власть, и сделала распоряжение о вызове из ссылки прежнего кабинет-министра Бестужева-Рюмина. Это еще более обострило отношения двух партий немецкого лагеря: принца и Остермана с одной стороны, принцессы и Головкина – с другой.

Между тем у той и другой партии был один общий противник – цесаревна Елизавета, против которой им волей-неволей приходилось действовать сообща. На случай, если бы не удалось сосватать ее за принца Людвига брауншвейгского, Остерман предложил выдать ее за шаха персидского.

– Чтобы христианка вышла за мусульманина, разве это возможно! – возражала принцесса. – И целую жизнь проводить ей, как в тюрьме, в гареме!.. Она на это, я уверена, не согласится.

– И я не верю, – сказал Остерман с своей тонкой усмешкой.

– Так для чего в таком случае вообще вся эта комедия?

– Для того, чтобы нанести решительный удар популярности самой опасной претендентки на российский престол, сделать ее смешною в глазах гвардии и всего русского народа. Смех в этих случаях поражает вернее пули.

– Но это неблагородно! – возмутилась Анна Леопольдовна.

– Благородство, ваше высочество, вещь в своем роде прекрасная, но в политике не применимая.

– Да и сам шах Надир, говорят, фанатик, и вряд ли станет свататься к христианке.

– А мы предложим ему в приданое за цесаревной царство Астраханское. Азиат, увидите, пойдет на удочку.

Правительница глубоко вздохнула:

– Ну, делайте, как знаете.

«Азиат», в самом деле, пошел на удочку и снарядил особое посольство с подарками как правительнице, так и цесаревне. Главным подарком принцессе должны были быть четырнадцать слонов, для которых приходилось соорудить особые «храмины». Постройка этих «храмин», а проще сказать – высоких амбаров, возложена была на придворных архитекторов Земцова и Шумахера. Подходящее для слоновых амбаров место архитекторы наметили сперва в слоновом бору на Литовском канале, где имелся уже и довольно обширный бассейн. Но слоновый мастер Леонтий нашел, что место то хоть и сухое, да вода в канале известковая, твердая, и купаться слонам в реке Фонтанке куда пользительней. Пришлось подчиниться компетентному мнению специалиста, и «храмины» стали воздвигаться на старом слоновом дворе у Летнего сада, где содержался уже один слон, игравший столь видную роль полтора года назад в национальной процессии на свадьбе карликов покойной царицы. Самый крупный из шаховых слонов, как предварил персидский посланник, отличался своим крайне буйным нравом, особенно в пьяном виде, и кое-кого уже искалечил. А так как старому слону отпускалось (кроме белого виноградного вина к обеду) в летнее время по ведру водки в неделю, а в зимнее по четверти ведра в день, и новым слонам нельзя было отказать в такой же порции, то под действием винных паров большой буйный слон мог натворить еще всяких бед. Поэтому для его слонихи возвели отдельную «храмину». Перед «храминами» была очищена площадка для прогулки шаховых слонов, а к реке оттуда был сделан скатный мост, с которого слоны с удобством могли спускаться в воду для купанья.

Незадолго до прибытия слонов спохватились проверить прочность Аничкова моста, который, по своей ветхости, чего доброго, мог провалиться под их тяжестью. Настил моста, в самом деле, оказался насквозь прогнившим. Тогда нашли нужным освидетельствовать и остальные столичные мосты, по которым предстояло шествовать слонам, и еще четыре моста были признаны неблагонадежными. На всех пяти мостах был закрыт для обывателей проезд, и днем и ночью стучали топоры. Весь город заговорил вдруг о шаховых слонах и о сватовстве шаха к цесаревне.

На страницу:
10 из 13