bannerbanner
Два регентства
Два регентстваполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 13

– Ишь ты! Кого это нелегкая принесла? Он пошел отпереть дверь.

– Ну, подумайте! Грамотей наш! – воскликнул он, увидев перед собой Самсонова. – Отколе проявился? Аль вспомнил старого друга?

Тот, не отвечая, швырнул на стол мокрый от дождя картуз и, схватившись руками за голову, зашагал из угла в угол.

– Да что у тебя, головушку разломило? – допытывал Ермолаич.

– Словно железным обручем сжимает… – был глухой ответ.

– Стало, здорово простудился. Сходил бы в баньку…

– Нет, дяденька, не то… Я, кажется, с ума сойду!

И, с горьким воплем упав на стул, Самсонов закрыл лицо руками и зарыдал.

– Ишь ты. Что-то неладно, – сообразил старый друг и, подойдя к плачущему, начал гладить его по волосам. – Да что это у тебя с рукой-то? Будто оцарапана, и кровь еще каплет. Где это тебя угораздило? Очень, видно, больно?

– Нет, дяденька, не рука у меня, а душа болит…

– Душа болит! Ну, подумайте! Полно же, полно, миленький! Не баба ты, слава Богу. Перемелется – мука будет…

От старческой ласки слезы у юноши потекли еще обильнее, но в слезах понемногу растворилось его горе.

– Кабы только воля!.. – прошептал он, отирая глаза.

– Фюить, фюить! – засвистал Ермолаич. – Так вот ты о чем! Да что тебе у матушки цесаревны не вольно, что ли, живется?

– Тебе, дяденька, меня не понять. Будь я вольный, я вышел бы в заправские люди, добился бы дворянства.

– Эвона куда метнул! Да на что тебе дворянство?

– На то, что никакой граф или князь не посмел бы уже тогда говорить мне таких слов…

– Каких слов?

– «Не хочу, – говорит, – о тебя, раба, марать моих чистых рук, а считай, – говорит, – что я дал тебе пощечину». Подвернись он мне еще раз под руку, да я его, мерзавца, так исковеркаю!..

И, сверкая глазами, Самсонов погрозил в пространство кулаком. Ермолаич, успокаивая, потрепал его по пылающей щеке морщинистой рукой.

– Ну, подумайте! Его бы исковеркал и сам бы себя тем погубил. Да на кого ты, скажи, так злобишься?

– Назвать его я не смею: обещал молчать. А будь я ему равный, да я тут же вызвал бы его на пистолеты, всадил бы ему пулю в грудь…

– Либо сам был бы подстрелен, как кулик. За что? Про что? Борони, Боже! Нет, миляга, так-то лучше. Обидел он тебя, ну, ты по-христиански отпусти ему грех: Господь с ним!

– Да почему он-то нашего брата может обижать безвозбранно?

– Потому, что судьбою выше нас поставлен. Каждому человеку свой предел положен.

– Да почему? Почему другие родятся уже вольными, а вот мы от рождения навек закабалены? Кабы воля…

– Заладил свое: «Кабы воля!» Да что ты думаешь, и сам я тоже примерно мог бы быть не токмо что вольным, но и первым богатеем.

– Правда, дяденька?

– Истинная правда, врать не стану. Да ну с ней, с этой волей да и с богатством!

– Что так?

– А так… Аль рассказать тебе? В науку тебе пойдет.

Старик достал из-за пазухи свою берестовую тавлинку, сделал здоровую понюшку, от удовольствия крякнул и начал затем свой рассказ:

– Было то, милый ты мой, с полвека назад, а то и все шесть десятков, шел мне тогда, сколько уже не упомню, двенадцатый либо тринадцатый год. Паренек из себя был я, как вот ты, пригожий, а паче того, юркий: полюбился я за ту юркость моему старому барину, покойному деду нонешних моих господ (царство Небесное!), и определил он меня к себе в казачки, куда ни поедет, везде я с ним. А была у него тоже страстишка (не тем будь помянут!) к этим проклятым картам. Случилось нам с ним быть у Макария на ярмарке, столкнись он тут с такими ж картежниками, и обчистили, ободрали они его, голубчика, как липку, до последней, значит, копейки. Пошел он тут со мной на ярмарку меж народом потолкаться, от дурмана игорного проветриться. Ходим мы этак меж палаток и возов, всяк ему товар свой выхваливает, а он, знай, все хаит да фыркает. Может, что и купил бы, да коли у самого в кармане ветер дует, поневоле зафыркаешь.

Глядь, отколе ни возьмись, накатилась на меня – бочка не бочка, а купчиха, поперек себя толще, облапила меня.

– Митя! Родненький, соколик ты мой!

Ну подумайте! Отбиваюсь я, говорю:

– Какой я тебе, мол, Митя! Зовут меня Тихоном, Тишкой.

– Чего ты, матушка, к нему как банный лист пристала? – говорит ей и мой барин. – Он из людей моих…

А она его за полу кафтана, руки целует:

– Батюшка! Дай выкупить его у тебя. Один был у меня после мужа сыночек, да летось его тоже Господь прибрал. И никого-то у меня теперича на всем белом свете! Достатки у меня хорошие, да на кого, сирота, их оставлю?

– Тишка мой на сыночка твоего нешто так похож? – спрашивает барин.

– Так схож, – говорит, – так уж схож: две капли воды!

– Да ведь ты, матушка, никак, из купеческого сословия?

– Из купеческого, батюшка. Свидетельство гильдейское покойный муж кажинный год выправлял…

– Так тебе, по званию твоему, рабов иметь не полагается.

– Да нешто он будет у меня раб? Он будет мне за родного сына.

– Ты, стало, усыновить его ладишь?

– Усыновить, знамо дело, как по закону быть следует. Мое слово твердо. Уступи ты мне его, батюшка! Никаких капиталов не пожалею и век за тебя Богу молиться буду!

Стали они торговаться обо мне, а меня самого даже и не спросят: известно, раб, бесправная тварь! Меня же взяло сумленье: а ну как мне у толстухи все же житья-то не будет? Кто ее ведает, какой у нее еще норов-то!

Почесал я затылок и говорю барину:

– Батюшка барин! Не продавай ты меня сразу, отдай перво-наперво на испытание. Как не придусь ей по нраву, так, того и гляди, замучит еще меня, горемычного, со свету сживет…

– Что ты, милованчик мой! – говорит купчиха. – Бога в тебе нет! Да я мухи, комара не обижу. Так стану ль я тебя к себе на мученье брать? Не махонький ты, слава Богу, разум есть в голове, понимать должен. Будешь ты у меня как сыр в масле кататься, буду услаждать тебя всем, чего только душенька твоя ни пожелает, а придет мой смертный час, так все, что ни есть, тебе же останется…

Наобещала она мне чего-чего, на трех возах не вывезешь, напевала, ну, соловушко, да и только! Развесил я, глупыш, уши, облизываюсь как теленок, которому соли на морду насыпали. Чуть было уже не сдался, да, спасибо, барину все же жаль меня стало.

– Все это, матушка, на словах распрекрасно, – говорит. – А что будет на деле – вперед и знахарка тебе никакая не предскажет. Почем знать, может, Тишка и впрямь тебе угодить не сможет и отвернется от него душа твоя? Дам я его тебе, изволь, на испытание, скажем, сроком на один год, а там виднее будет.

Рассказчик сделал небольшую паузу, чтобы подкрепить себя опять табачком.

– И что же, на том и порешили? – спросил Самсонов.

– На том самом. Взял с нее барин не то задаток, не то плату, с уговором, что если не уживусь я у нее, так она меня удерживать не станет, а он ей денег вернуть уже не обязан. Хорошо. Первым делом повезла она меня в Москву белокаменную, повела по церквам – поклониться святым угодникам за богоданную матушку, а сколько в Москве церквей, ты, чай, слышал?

– И слышал, и видел проездом: сорок сороков.

– Ну, вот. И везде-то свечки ставила, старцев божиих милостыней оделяла…

– Значит, и вправду была сердцем добрая?

– Уж такая ли добрая, что и сказать нельзя, а на меня, мальчугу, просто не надышится. В первый же день купила мне сапоги козловые со скрипом, на второй – балалайку. Насчет же лакомств разных: яблочков, орешков, рожков, винных ягод, пряников медовых – ешь не хочу.

– А из Москвы тебя к себе домой повезла?

– Домой, а дом-то у нее тоже полная чаша, всякого брашна преизобильно. Для меня же еще нарочно и сладкие пироги с вареньем, и оладьи с сотовым медом, и дыня в патоке отваренная, не перечесть! Угощаешься всласть, а она ни шагу от тебя, смотрит тебе в рот, в глаза да потчует:

– Ах ты касатик мой! Яблочко наливчатое! Кушай на здоровье! Не хочешь ли еще чего?

Спервоначалу такое житье мне, что греха таить, полюбилося. Да день за днем все только обжорство до отвалу – невмоготу пришлось. Она же меня все нудит:

– Да что же ты, моя радость, не кушаешь?

– Не могу, – говорю, – матушка, постыла мне эта сладкая жизнь…

– Постыла! Ах ты болезный мой! Знать, тебе нездоровится?

– Здоров я, матушка, здоров, как боров, да обленился уж больно, работу бы какую…

– Владычица многомилосердая! Работу! Малый без году неделя из яйца вылупился, а туда же: работу!

– Да ведь скучно, – говорю, – матушка, без дела-то!

– А скучно, так мы с тобой в фофаны поиграем, «в дурачки», а то я тебе, хочешь, на картах погадаю?

Играешь с ней так час и другой в фофаны, в дурачки, – индо одурь возьмет. А то почнет это раскладывать карты, гадать про деньги, про письмо, про дорогу, а ты сиди около, отойти не моги, не пикни…

Так рассказывал Ермолаич и, по привычке стариковской, повторяясь, возвратился опять к тому, как толстуха его обкармливала любимыми его варениками и бараньим боком с кашей, как отпаивала чаем с медом сотовым, вареньем вишневым, малиновым, смородинным… Самсонов его уже не прерывал. Подперши голову обеими руками и с сомкнутыми глазами, он слушал, а в то же время не мог не слышать и шумевшего на дворе ливня: из водосточной трубы вода так и журчала, так и плескала, и, подобно этой воде, журчал и плескал над ним монотонный старческий голос Ермолаича, утишая своей охлаждающей струей его жгучую душевную боль.

– И чем же все это кончилось, дяденька? – прервал он рассказчика.

– Знамо, чем: выжил я у нее месяц-другой, – и сил моих не стало!

– Утек?

– Утек, грешный человек, подобру-поздорову. Вернулся к старому своему барину, повалился в ноги:

– Прими, мол, назад, батюшка! Не надо мне ее, этой воли, прах ее возьми!

– Да разве то была воля, дяденька? То была неволя горше рабской! Мне нужна другая воля…

– Какая еще? Чтобы знатных людей бить по щекам, а потом с ними стреляться? Ай да воля!

– Мы с тобой друг друга все равно не поймем… – пробормотал Самсонов, который, смутно сознавая, что в возражении старика есть все же доля правды, не мог еще в спорном вопросе толком разобраться. – Должна же быть настоящая, справедливая воля… Ну, да во всяком разе спасибо тебе, дяденька, на добром слове! Будь здоров.

Глава девятнадцатая

Дипломатия

Дождь, дождь и дождь! Уже больше часу лежала Лили в постели, а шум и плеск воды за окном не давал ей заснуть. Да один ли дождь мешал ей! Когда она одним ухом прижалась крепко к подушке, а другое зажала ладонью, перед ее зажмуренными глазами всплывали одна за другой картины пережитого дня. То она опять ловит и бросает обручи, то бежит в горелках… Линар ее догоняет, хватает сзади, она кусает ему руку, и вдруг это вовсе не его рука, а рука Гриши, и кровь с нее капает, капает, капает…

Надо подумать о чем-нибудь другом, например… да хоть об ужине. Рядом с ней снова этот несносный Пьер Шувалов. Как всегда, он с ней очень предупредителен, любезнее еще обыкновенного, но у него прорывается какая-то фамильярность. Что он себе воображает! Чтобы ее рассмешить, он заговаривает с ней на разных языках: по-французски, по-немецки, по-английски, по-итальянски, по-латыни и, наконец, даже по-чухонски, а она молчит.

– Вы молчите на семи языках, – говорит он. – Ну, усмехнитесь, хоть на копеечку!

И она нехотя усмехается на копеечку, но в то же время ей мерещится опять эта окровавленная рука, и по всем членам ее пробегает нервная дрожь.

Наконец-то усталость ее одолевает, и она забывается тревожным сном.

– Пора вставать, дитя мое, пора! – раздается над ней ласковый голос камеристки-эстонки.

– Это ты, Марта? Разве так поздно? Все еще будто потемки…

– А потому, что небо все в тучах и дождь ливмя льет. Принцесса не велела будить тебя, чтобы выспалась со вчерашнего.

– Со вчерашнего?

– Аль забыла? А он-то, поди, не забыл: каких, вишь, цветов тебе прислал! Понюхай-ка.

Марта поднесла ей букет к самому носу. Букет в самом деле был пышный и предушистый, но Лили отвела ее руку.

– Скажи сперва, кто прислал?

– Точно и не знаешь! – лукаво улыбнулась камеристка. – Как кот ведь около моей кошурочки весь день увивался! И баронесса моя вечор еще шепнула мне, что из вас выйдет парочка.

Лили разом сбросила с себя одеяло и сорвалась с постели.

– Этого еще недоставало! Кто просил ее мешаться не в свое дело? Сейчас же унеси вон эти цветы!

– Вот на! Куда ж я их унесу?

– Да хоть в кухню, под плиту. Убери только с моих глаз! Что ты стоишь? Иди, милая Марта, оставь меня одну.

Покачала головой Марта и унесла цветы, а Лили открыла окно и принялась одеваться. Но делала она все машинально и, еще полуодетая, подошла к открытому окошку. Порывом ветра ее так и опахнуло пронизывающей сыростью. Неужели это тот самый сад, та самая площадка, где еще вчера было так весело? И люди и птицы – все попряталось от дождя. Одни еще только воробьи без умолку чирикают, да не от радости, нет: они дерутся меж собой на карнизе дворца из-за теплого местечка. Внизу же мокрота непроходимая. Вся земля насквозь пропиталась, блестит как лакированная, и все кругом безнадежно плачет: плачет небо, плачут деревья… А вместо резвящейся молодежи гонятся друг за другом только воздушный вихрь за вихрем, взвиваются вверх по стволам дерев, треплют сучья, обрывают листья и целые ветки, брызжут кругом слезами… Поневоле тоже заплачешь!

– Что это у тебя, дитя мое, даже слезы? – раздался около нее опять голос Марты. – Что значит погода-то! Вот выпей-ка горячего кофе, и на душе теплее станет.

В самом деле, после двух чашек на душе у нее словно потеплело.

Но когда она вошла к Анне Леопольдовне, у которой застала уже, по обыкновению, ее безотлучную наперсницу Юлиану, от первых же слов принцессы ее обдало холодом:

– Что, выспалась, милая? А счастье твое во сне к тебе пришло!

– Какое счастье, ваше высочество? – пролепетала Лили.

– Да разве тебе не передали еще цветов?

– Передали, но я велела убрать их на кухню и сунуть под плиту.

– Что за ребячество! От Манштейна ты тогда не приняла цветов, а цветы этого нового претендента даже сжигаешь! Тебе, может быть, не сказали, кто их прислал?

– Сказали, что младший Шувалов, но я не подала ему к тому, поверьте, никакого повода.

– Что же ты меня уверяла, Юлиана?.. – обернулась Анна Леопольдовна к своей статс-фрейлине.

– Она, ваше высочество, ожидала вместе с цветами и конфет! – улыбнулась в ответ Юлиана. – Но конфеты конфетами, а сердце у нее, я знаю, тоже уже заговорило. Только не хочется ей еще самой себе признаться.

– Сердце мое ничего решительно не говорит! – запротестовала Лили. – На господина Шувалова я, напротив того, досадую за его навязчивость.

– Да коли он жить без тебя уже не может? А такой партии тебе не скоро дождаться. Ты, моя милая, не забудь, бесприданница, а принцесса по беспредельной доброте своей не только даст за тобой хорошее приданое, но обеспечит тебя и пожизненной рентой…

– Да не нужно мне ни приданого, ни ренты! – воскликнула уже со слезами в голосе Лили. – Не хочу я вовсе выходить замуж, а всего менее за Шувалова.

– Заместо того чтобы за такие милости поцеловать ручку ее высочества, у тебя еще хватает духу отказываться! Это такая черная неблагодарность…

– Ты чересчур строга, Юлиана, – вступилась принцесса. – Если Шувалов ей действительно уж до того не нравится…

– Мало ли кто кому не особенно нравится! Ведь вышли же ваше высочество за принца, потому что он был выбран для вас вашей покойной тетушкой. Раз Лили имеет счастье быть вашей фрейлиной, то она, как и другие, должна сообразоваться с вашим вкусом. Она еще одумается и примет наши резоны. Видишь ли, моя милая, – обратилась Юлиана деловым уже тоном к самой Лили, – графу Линару, как ты знаешь, я обещала мою руку. Но чего ты еще не знаешь, так это то, что он безумно ревнив. До него дошли слухи, что Пьер Шувалов серьезно ухаживал за мной. Вчера вечером еще он устроил мне из-за этого в присутствии ее высочества такую сцену, что мы должны были обещать ему поскорее женить Шувалова…

– Но зачем же непременно на мне? – возразила Лили.

– Затем, что Шувалов желает жениться только на тебе.

– Да я-то не желаю выходить за него!

– Ты обязана желать!

– Да, милочка моя, не упрямься, – заговорила тут Анна Леопольдовна и, притянув к себе Лили, нежно ее поцеловала. – Линара мне хочется во что бы то ни стало приковать к нашему двору. Если же его требование теперь не будет исполнено, то, почем знать, как он еще поведет себя.

«Кабы вы обе знали, каков он на самом деле! – подумала про себя Лили. – Но расскажи я про него, так и он не будет уже связан своим словом…»

– Ваше высочество! – взмолилась она вслух. – Пожалейте меня! Ведь сами же вы, выходя замуж против воли, называли меня счастливой, так как никто меня не может принудить идти за немилого.

– Правда-то правда, – вздохнула принцесса, тронутая ее отчаянием. – Нельзя ли, Юлиана, как-нибудь затянуть дело с Шуваловым до твоей свадьбы с Линаром? Тогда Лили может сразу порвать с Шуваловым.

– Оно, пожалуй, и можно бы… Но сумеет ли она столько времени делать ему авансы?

– Нет, это было бы свыше моих сил! – объявила Лили. – Я не дипломатка.

– Да, к сожалению. Третий год ведь ты уже в центре дипломатии и могла бы, кажется, перенять от нас. Но тебе ведь нет еще и восемнадцати лет. Так мы скажем Шувалову, что ты еще слишком молода, пусть немножко подождет. До моей свадьбы, однако, ты, во всяком случае, от него хоть не отворачивайся, принимай от него всякие приношения.

– Да, милая Лили, немножко тебе придется уж притворяться, – поддержала свою наперсницу принцесса. – Ты сделаешь это для меня, да?

– Постараюсь, ваше высочество… – упавшим голосом сдалась Лили.

– Но это, моя милая, еще не все, – продолжала Юлиана. – Раз Шувалов будет, так сказать, в твоих руках, то ты в интересах принцессы должна использовать свое положение. Между нашим лагерем и лагерем цесаревны наружно хотя и сохраняются дружеские отношения, но в действительности это вооруженный мир. Я сильно подозреваю, что вчерашнее нездоровье цесаревны было только предлогом. Она вообще избегает теперь встречаться с нами, потому что знает, как зорко мы наблюдаем за каждым ее шагом.

– И очень дурно делаем, – заметила Анна Леопольдовна. – Я не вижу к тому серьезных оснований…

– Потому что ваше высочество слишком доверчивы и судите о других по себе. Зачем бы, скажите, лейб-медику цесаревны Лестоку дружить с французским посланником, маркизом де ла Шетарди? Зачем бы секретарю маркиза Вальданкуру так часто заезжать к шведскому посланнику Нолькену? Для чего теперь Нолькен отправляется в отпуск к себе в Стокгольм? Это целая цепь, через которую цесаревна находится в тайных сношениях со шведским двором. Недаром говорят, что она получает уже из Стокгольма крупную субсидию.

– Да верно ли это, Юлиана?

– А на какие же средства иначе она угощала бы так часто своих преображенцев? Сложилась даже, как вы знаете, поговорка: «У цесаревны опять ассамблея для преображенцев». Чтобы эти ассамблеи с грубыми солдатами доставляли ей, при ее утонченном вкусе, действительное удовольствие, я очень и очень сомневаюсь. Стало быть, тут совсем иная цель – политическая.

– Нет, Юлиана, на этот раз ты наверно ошибаешься, – возразила принцесса. – Тетя Лиза со мной всегда так прямодушна, что подозревать ее в каких-либо политических интригах грешно.

– Да шведы-то помогают ей, вы полагаете, pour ses beaux yeux (ради ее прекрасных глаз)? Если не сама цесаревна, то ее советчики наверно преследуют совершенно определенную цель и выжидают только удобного случая, чтобы привести ее в исполнение. С какой стати, например, Лесток еще не далее как третьего дня так обстоятельно расспрашивал Фишера о здоровье вашего малютки и чем его лечат?

– Как врача его, очевидно, интересует метода лечения других врачей.

– Простите, принцесса. Лесток – хирург. Какое ему дело до лечения грудных детей?

– Ты меня пугаешь, Юлиана! Ведь он же ничего не прописал моему мальчику?

– В этом-то отношении нам нечего опасаться: отравы Лесток ему не пропишет. Для этого он слишком осторожен. Но он знает, что пищеварение царственного младенца с первого дня и до сей минуты не может обойтись без возбудительных средств. Так вот, если бы (не дай Бог) средства эти перестали уже действовать и поднялся бы опять вопрос о престолонаследии…

Анна Леопольдовна от ужаса зажала себе уши.

– Не говори, не говори! Он не умрет у меня, не может умереть!

– Пока, ваше высочество, слава Богу, этого еще и не предвидится, но такая заботливость Лестока служит лишним симптомом тайных вожделений русского лагеря. Надо и нам принять свои меры предосторожности.

– Вот потому-то Остерман и посоветовал Антону-Ульриху выписать сюда его брата, принца Людвига Брауншвейгского.

– Чтобы женить его на цесаревне? Будь то любой другой иностранный принц, то план наш мог бы, пожалуй, еще удаться, но за брата вашего супруга она, поверьте мне, ни за что не выйдет.

– Да почему бы нет? Принца Людвига она еще не видела. Он, говорят, и красивее, и умнее Антона-Ульриха. Отдав цесаревне герцогство Курляндское, мы удалим ее навсегда из Петербурга, из сферы влияния ее на гвардию. Кроме того, имея супругом принца из нашего же брауншвейгского дома, она тем самым будет уже связана по рукам.

Юлиана пожала плечами.

– Ну, что ж, – сказала она, – раз уж принц Людвиг сюда вызван, так пускай попытает свое счастье. А пока что мы воспользуемся услугами нашей милой Лили и Шувалова.

– Ах, нет, пожалуйста, нет! – испугалась Лили. – Шпионить через него за цесаревной, которая со мной всегда так мила, я не могу, право, не могу!

– Оставь же ее, Юлиана, не настаивай, – сказала принцесса. – Сама я ведь тоже плохая дипломатка. Но от цветов и конфет Шувалова ты, Лили, все-таки обещаешь пока не отказываться?

– Обещаюсь…

Глава двадцатая

Призрак линаровщины

Сдержать свое обещание было Лили тем легче, что, вследствие летнего сезона, при дворе в течение нескольких недель не было уже ни одного большого съезда, на котором присутствовала бы цесаревна со своей свитой, так что Петру Ивановичу Шувалову приходилось ограничиться присылкой цветов или конфет. Цветы Лили ставила в вазу, а конфеты съедала не менее аккуратно (зачем им было даром пропадать?), впрочем, ей усердно помогала и Юлиана.

Тут случилось событие, которое в придворном мире прошло бы почти незамеченным, если бы не дальнейшие последствия: 23 июля Бог послал правительнице дочку, получившую во святом крещении имя Екатерины. Крестины не сопровождались особыми церемониями. По новому закону о престолонаследии, новорожденная, будучи женского пола, не имела ведь права на престол. Но уже на девятый день, не приняв еще с поздравлениями ни одной из придворных дам, принцесса дала аудиенцию графу Линару и собственноручно пришпилила ему на грудь звезду Святого Андрея Первозванного, надела на него небесно-голубую ленту. Такая из ряда вон выходящая милость посланнику второстепенной иностранной державы, ничем иным пока не заявившему себя при русском дворе, как только тем, что собирался сочетаться браком с статс-фрейлиной правительницы, произвела в придворной сфере немалый переполох. Первый кабинет-министр граф Остерман созвал к себе своих сотоварищей по кабинету на тайное совещание, но совещание это ни к какому определенному решению так и не пришло. Принц Антон-Ульрих, возмущенный не менее министров, насильно ворвался во внутренние покои своей супруги, куда в последнее время его даже не впускали. Не стесняясь присутствием Юлианы и Лили, он с свойственной ему запальчивостью стал осыпать принцессу упреками, еще более обыкновенного заикаясь и брызгая слюной.

– Когда ты этак волнуешься, мой друг, глядеть на тебя невозможно! – с брезгливостью отворачиваясь, заметила Анна Леопольдовна. – Ты чем же особенно недоволен? Не тем ли, что я по случаю нашей семейной радости, не спросясь тебя, отличила перед всем двором жениха моей верной статс-фрейлины? Да чья она фрейлина, скажи: твоя или моя?

– Фрейлина-то твоя… Но андреевский орден – высший российский знак отличия, а граф Линар – самый младший из представителей иностранных дворов.

– Ну, иностранцем он останется только до дня своей свадьбы.

– А тогда что же?

– Тогда он переходит в русское подданство и делается моим обер-камергером.

– И это я узнаю также только сегодня!

– Да от кого зависят такие назначения: от тебя или от меня? Кто из нас регентствует: ты или я?

– К сожалению, ты. Но когда у тебя отнимут регентство, а у сына нашего – трон, тогда ты будешь плакать, рвать на себе волосы, да поздно.

Анна Леопольдовна слегка даже побледнела и пробормотала:

– Что ты такое болтаешь?!

– Говорю я не с ветра, – продолжал принц. – У цесаревны, как сама ты знаешь, заключен тайный договор с Швецией, и Нолькен повез его теперь, надо думать, на одобрение в Стокгольм. Не нынче-завтра шведы объявят нам войну…

На страницу:
8 из 13