bannerbanner
В садах Эдема
В садах Эдема

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 12

Вот Самариным обличается главный приём «западников», которым они, без зазрения совести, пользовались ещё полвека: «Система спора, принятая критиком в отношении к славянофилам, так удобна, что действительно трудно от нее отказаться. Обыкновенно он навязывает им то, чего они никогда не говорили, а потом опровергает их тем, что они первые сказали».

Но и упрёк Белинского верен: «Критик «Москвитянина», мы уверены в этом, человек умный и начитанный, который знает все возможные теории и системы искусства, особенно немецкие. Это, бесспорно, очень хорошо; но одного этого ещё очень мало для действительного понимания искусства: для этого прежде всего и больше всего нужно то врожденное эстетическое чувство, тот инстинкт, тот такт изящного, которые обнаруживаются не в теории, а в её критическом приложении к произведениям искусства».

Самарин цитирует Никитенко, статьи которого мне не попадались. Но вот одно место из его обозрения «О современном направлении русской литературы» мне показалось особенно важным (кажется, Розанов в этом же смысле говорил о «клеветническом» характере русской литературы):

«Наши нравописатели-юмористы, выставляя перед читателями одну нелепую сторону помещика, чиновника, забывают вовсе другую, где нравственный и общественный их характер должен быть понят и изучен с одной точки зрения, спокойно, без ярости и озлобления. Им беспрестанно мерещатся Ноздревы, Собакевичи, Чичиковы. За этими безобразными лицами, отчасти действительными, отчасти вымышленными, хотя и не с дурным намерением, они не видят важных нравственных преобразований, совершаемых в нашем поколении чувством национального достоинства, испытанным и восчувствованным злом полуобразованности, необходимостью обозреть свой быт оком зорким, незакостенелым в предрассудках и невежестве, и, наконец, могучим влечением века, полагающим печать отвержения на всякую вольную слепоту ума, на апатическое бездействие духа. Ежели есть у нас и Ноздревы, и Собакевичи, и Чичиковы, то рядом с ними есть помещики, чиновники, выражающие нравами своими прекрасные наследственные качества своего народа с принятыми и усвоенными ими понятиями мира образованного; есть помещики и чиновники, столько уже просвещенные, чтобы понимать и выгоду, и славу просвещения, потупляющие со стыдом свои взоры пред картиною того прошедшего, где темное невежество спокойно ело и спало, но где оно только ело и спало. Вы их встретите везде, и в глуши провинциальной, среди забот служебных и житейских, – иные из них действуют, другие безмолвно в глубине сердца воспитывают прекрасные побуждения, достойные быть делами. Конечно, люди эти рассеяны поодиночке, не соединены еще в одну общественную силу, но они умножаются и, следовательно, более и более наполняют собою разделяющие их промежутки».

30.11.84

Еду в библиотеку – сдавать Карамзина («Неизданные сочинения и переписка», Спб.,1862). Выписал немного, особо важных мыслей нет, но масса милых подробностей. Он восхищался императрицей Елисаветой Алексеевной («Она ещё хороша лицом, миловидна, стройна, имеет серебряной голос и взор прелестный»), дружил с великой княгиней Екатериной Павловной, любимицей Александра Благословенного (после смерти первого мужа она вышла замуж за короля Вюртембергского). С удивлением натолкнулся на совершенно не известное мне имя французской писательницы de Souza: «Ввечеру, – пишет он царице в 1823 году, – уложив детей, читаем романы г-жи Сузы – и я всё ещё плачу как ребёнок». Статья о Польше – показательна. Еду.

02.12.84

Вечер, одиннадцать часов; за окном -16°. Сажусь переписать Олино письмо к Танечке Щукиной:

«…Спасибо, милые, и за гостинец, и особенно за письмо. Трудно описать, милая Танечка, ту теплоту сердечную, которую я испытываю, вспоминая тебя. Я думаю, что это чувство отдалённо похоже на ту любовь, которую должны испытывать христиане друг ко другу. Но оно редко посещает меня в отношениях с другими моими ближними. И это говорит о том, что заслуга в нём не моего грешного сердца. Просто трудно не ответить тебе тем, что есть в тебе в избытке.

…Дети спят; это случается редко, чтобы они уснули одновременно. Володя на работе, и наконец можно посидеть и побеседовать с вами.

Время наше течёт незаметно, хотя мы и не в суетливой Москве, а в медлительной Самаре. Но ты, Танечка, очень верно сказала о том, что есть для тебя время; я не помню дословно, но смысл чувствую хорошо – кажется, о сердечных впечатлениях. Только и можно противостоять его потоку, помятуя о вечности, которую Господь благодатно запечатлевает в сердце.

Володя с Лизанькою возвращались по тёмным улочкам домой от Наташи, шли молча, вдруг Лизанька остановилась и сказала: «Отесинька, я чувствую Бога» – «Как ты чувствуешь?» – «Чувствую в небе».

Вот какие мгновения бывают у наших ангелов.

Приезд Чугуновых нарушил наше почти монастырское уединение – встреча с ними была светла и радостна. Они, наверное, уже рассказали вам о своих впечатлениях. Я же лишь сообщу, что наши батюшка с матушкою специально приезжали к нам, чтобы повидаться с нашими гостями. Отец Иоанн целый вечер беседовал с моей мамой, и она слушала батюшку внимательно, всё соглашалась и поддакивала, так что мы диву давались.

Дорогая Танечка, благодарим тебя за сказочку Жуковского. Очень о вас скучаем. Чугунов рассказывал, что на Рождество опять собирается к вам. Хотели бы и мы быть с вами, но вряд ли решимся отправиться в дальний путь с Иванушкою. Он стал таким беспокойным мальчиком. Ни сидеть, ни лежать один не хочет. Кричит отчаянно, пока не возьмёшь его на руки. На руках же сразу успокаивается и начинает очень добродушно всем улыбаться…»

06.12.84

Лизанька у нас простыла недели две-три назад, и всё прибаливала. Чугуновы приехали к нам 20-го, вчетвером, и жили 9 дней (от нас они поехали к Щукиным). Жили мы дружно, шумно и весело, омрачаемые только простудными недомоганиями: вновь переболела Лиза, потом занедужила Варя, Галя пару дней плохо себя чувствовала… Слава Богу, всё обошлось без осложнений. Я дважды подменялся на работе, чтобы побыть с гостями, и первые дни мы с Володей беседовали очень оживлённо (я прочитал другой вариант «Невесты»). Потом детские болезни и хлопоты несколько рассеяли нас. Перед отъездом Чугуновых в Москву мы принимали дорогих гостей: батюшку с матушкой. Случайно или нет, но они угадали на пятилетие нашего с Олечкою венчания.

У отца Иоанна и Анастасии Антоновны – новое увлечение, т. е. батюшка мне и раньше говорил, что они стали как-то по-особенному питаться, но вот так подробно и «пропагандистски» они, перебивая друг друга, рассказали в первый раз. И мне невольно стало казаться, что о. Иоанн и в самом деле выглядит гораздо свежее обычного. На нашу маму их рассказы произвели сильное впечатление – она перестала есть мясо!..

Чугуновы уехали, и Лизанька заболела снова; обнаружили у неё на шейке опухоль. Матушка сказала: это – зуб! И вчера утром я, в сопровождении Анастасии Антоновны, возил маленькую девочку в стоматологическую больницу – ей вырвали первый в жизни зуб… Слёз было меньше, чем можно было ожидать. И всё-таки: какая она жалобная! Болеет уже третью неделю; опухоль под левой щёчкой немного изменила её голосок – она говорит теперь гортанно, как чужеземная птичка…

Возвращаемся из больницы. Я везу её на санках, спешу – чтобы не замёрзла. Сидит нахохлившись, сложив ручки на коленках. В двух шагах от нас, по дороге, обгоняя с монотонным рёвом, несётся бесконечный поток машин. И вдруг в этом рёве я слышу негромкий, со вздохом, голос:

– Отесинька, хочу на ручки…

09.12.84

Пришли письма: от Танечки (о Чугуновых пишет: «такие родные лица»), от Миши – коротенькое и печальное – и от Володи Чугунова с рассказом о московских впечатлениях (Гоголев так и называет меня двоеверцем – мол, помимо религии он, т. е. я, ещё и стихи любит почитывать; грешен – люблю). А Оля написала Новиковым:

«…Думаю, что много радостей узнает ваша душа, когда появится в вашей семье маленький ангел с печатью иной жизни, иного мира, так явственно видимой на его лике в первые дни и недели его мучительной жизни с нами…

Володя по-прежнему работает сторожем при храме. Работа ему нравится, и мы уже не представляем, где ещё можно работать, как не там. Какие бы искушения там не встречались, всё же совсем другие люди, другая атмосфера, другие слова и мысли вокруг.

…Один русский писатель сказал, что семейных людей пронизывают мысли о монашестве, а монашествующих – мысли о семейной жизни. Мы с Володею лишь с рождением Иванушки стали будто немного понимать, для чего люди остаются одинокими и идут в монастырь. Но – на всё воля Божия. Господь не сказал, что спасётся монашествующий или семейный, но „претерпевый до конца”. Так что будем терпеть и нести немощи друг друга и любить Бога всею душею и всем сердцем. Помоги вам Господь.

Кланяемся вам низко. Храни вас Господь и Пресвятая Богородица. Пишите…»

14.12.84

Искупали и уложили Иванушку; вот уже второй день он засыпает у нас в 8 часов – вчера вечером я вынес его на улицу и с четверть часа покатал на санках; он уснул так крепко, что Олечка размотала и уложила его в коляску безо всяких затруднений. Уже недели три, как он держится на ножках. Ещё при Чугуновых я ставил его в Лизину кроватку и цеплял ручки за перильца – и он держался! Недолго, правда.

Завтра мне на дежурство… Я голодаю уже в шестой раз, каждые среду и пятницу (взял благословение у о. Иоанна Гончарова). Олечка утверждает, что у меня изменился цвет лица; я же никаких изменений в себе не наблюдаю.

Чуть не забыл: несколько дней назад, когда я укачивал Иванушку, он, бесцельно болтая ручками и ножками, вдруг вынул изо рта соску, посмотрел на неё отрешённо и сунул обратно; вынул и в другой раз, но опять засунуть в ротик так и не сумел, возя пустышкой по личику… Сегодня же, в такой же ситуации, он проделал эту операцию раз десять, пока я не уверился, что это не случайность.

Вчера, по дороге из библиотеке, Лизанька напевала песенку про курочку, пропуская строки. А я никак не мог их припомнить. Сегодня, проснувшись, спросил у Олечки и, лежа, повторял громко – специально для Лизаньки:

Ах, какая курочка у меня жила!Ах, какая умница курочка была!

– А паком куда девавась курочка?

– Не знаю… – растерялся я.

– Навенное, умерла? Птицы хэ мало хывут?

– Мало…

– Умерла курочка, – утвердительно сказала Лиза.

Но через минуту сама с выражением распевала: «Ах, какая курочка у меня жила!..»


Ответил Мише: «…родным и милым чувствую и принимаю православный мир; не безгреховным – далеко нет! – но милым и родным. Как широк и разнообразен, как личен этот незримый, построяющийся энергией святых, поток православной культуры – профанного бытия, освящённого, по милости Божией, оформляющей силой культа, „силовым полем” его. Я дочитываюсь до восторга; я не мыслю их, этих учителей и товарищей моих (братьев!) погребёнными – так жива, так сладка и упоевающа их речь… Как бы ни мудрил нынче Гоголев, до гроба останусь признателен ему за то, что тёмными речами своими он открыл мне этот родной мир, родной настолько, что нет для меня в нём ни прошлого, ни будущего – единое настоящее (поле битвы)…

Или я очарованный? Но жизнь убеждает меня в том же: без реальнейшего – нет реального. Теперь я прямо погружён в стихию православную – люди простые и полуграмотные окружают меня. Не всё в них на мой вкус, но нельзя не любоваться ими. Есть среди них и хитрые, и жадные, и гордые, и просто грубые, но лучше места мне было не найти, чтобы въявь, вживе увидеть, „пощупать” то, что я называю православной традицией. Все они (и я) ниже её, она умнее нас, и странно слышать, как загрубелый в работах человек говорит мысль тонкую, как дерзкий грубиян подчиняется смыслу изящному, как соблазнившийся („падший”) произносит слово назидательное. Вот что самое ценное в человеке – вера, она и делает его человеком вполне.

Вот тебе картинка: долгое дежурство, далеко заполночь; передо мною пьяный напарник, курит (отмахиваясь от моих замечаний) прямо под иконами, икает, отрыгивая кислую капусту; я зеваю (дежурю за двоих): „Что – холодно завтра будет?” – „Не знаю”, – мотает он головою. „А по телевизору прогноз передавали?” – „А я не смотрю, – он икает, – пост…”

Можно смеяться, можно издеваться над таким „православием”, но мне ценно в нём не „такое”, а – „православие”…»


Ответил и Чугунову: «…Есть только два типа мировоззрения или, скорее, мировосприятия: религиозное и художественное (философское уже ущербно и, по сути, не имеет права на существование, поскольку не имеет тайны и не может иметь её – иначе перестаёт быть философией и становится Боговедением; вот поэтому бесплодны самые искусные теории)… Но художественное восприятие мира шире писательского жребия (креста! я давно об этом думал и был рад найти подтверждение у Паламы), как религиозное восприятие шире „креста святых”. Но если святой (свидетель, по словам Флоренского) есть один из „держателей” этого мира – в силу благодати, то художник, во всех своих разнообразных проявлениях, „устроитель” его – в силу своего дара. И понять смысл обречённой на гибель культуры можно только как энергетическое поле борьбы за душу человека, поле, пронизанное как токами призывающей благодати, так и призывными токами своеволия – многоликого Хаоса…

Так что обмолвка Гоголева многозначительна. Если бы ещё он повернулся, так сказать, спиной к искусству от избытка ложной, иссушающей, полусектантской „церковности”, то в этом не было бы особого греха – не всем же восторгаться Пушкиным и восхищаться райскими песнями Моцарта, это и в самом деле „для немногих”. Но он же, голубчик, отвернулся от „светского” ради таинственных вещаний. Хотя я думаю, что мистика – лишь подчинённая часть художественного мышления…»

17.12.84, вмц. Варвары

Вчера мы вместе с Лизанькою провели целый вечер у Маши (Юра опять уехал в Ср. Азию). Маленькие девочки самозабвенно играли, большие – столь же самозабвенно беседовали. Я как-то нечаянно «выпал» из общего разговора, и, похоже, это было кстати – они сумели растрогать друг друга. Олечка после сказала, что вновь узнаёт в ней ту Машу, в какую она была беззаветно влюблена в студенческие годы.

Вернулись мы домой около полуночи, и, уложив Лизаньку, Олечка не уснула вместе с нею, как это обыкновенно случалось, а вышла на кухню, где я читал Вигеля и пил чай с изюмом (до 3-х часов пополуночи), и написала лирическое письмо Танечке, из которого я рискну выписать лишь немногое:

«…Сегодня я причащалась за ранней обедней, и удивительно счастливый и благодатный был день. Сначала пришло письмо от Володиного отца – после двухлетнего его молчания – такое добродушное и примирительное! А потом мы поехали втроём к Маше и засиделись там до полуночи…»

Не понимаю, откуда у Олечки взялось впечатление «двухлетнего молчания» – наша переписка с отцом регулярна, как железнодорожное расписание. Но уж очень «бытовое» содержание этой переписки, видимо, просто не задевало в последнее время её сознания. А письмо из Чайковского и в самом деле добродушное:

«…в общем, письмо твоё залихватское, мы с мамой посмеялись досыта. Сегодня вечером придёт к нам родня вся, и им прочитаем твоё письмо – они очень любят читать или слушать твои письма, а это – особенно… Как мы поняли, ты работаешь сторожем в церкви? Не боишься?.. Да, твои работы вообще нам не нравятся, но что делать? Вам видней – как жить…»


Лизанька – Олечке – перед сном:

– Эко было давным-давно… кага тибя ещё не было…

– Ну, Лизанька! Тебя тогда и подавно не было!

– Нек, я была… Просто я расту медленнее, а ты быстрее…

Наряду с «Библейской историей» прот. Иоанна Базарова (настоятеля церкви в Штутгарте, королевство Вюртемберг) я прочитал «Странствующего жида» Жуковского и «Подражание Христу» Фомы Кемпийского.

Вечный Жид, по итальянской легенде, это Малх, евангельский раб первосвященника Анны, которому ап. Пётр «урезал» ухо, и он же уда рил Христа на допросе, сказав: „Так Ты отвечаешь первосвященнику!..”. Агасферусом его наименовали в Германии уже в XVII веке. Стихи Жуковского поистине прекрасны – какая свобода в слове! Он пользуется ритмом как музыкант, и возникает необыкновенная гармония, оценить которую уже было некому… Собственно, вся легенда умещается в несколько начальных строк:

Он нес свой крест тяжелый на Голгофу;Он, Всемогущий, Вседержитель, былКак человек измучен; пот и кровьПо бледному Его лицу бежали;Под бременем своим Он часто падал,Вставал с усилием, переводилДыхание, потом, шагов немногоПереступив, под ношей снова падал,И, наконец, с померкшими от мукОчами, Он хотел остановитьсяУ Агасферовых дверей, дабы,К ним прислонившись, перевесть на мигДыханье. Агасфер стоял тогдаВ дверях. Его он оттолкнул от нихБезжалостно. С глубоким состраданьемК несчастному, столь чуждому любви,И сетуя о том, что должен былНад ним изречь как Бог свой приговор,Он поднял скорбный взгляд на АгасфераИ тихо произнес: «Ты будешь жить,Пока Я не приду», – и удалился.И наконец Он пал под ношею совсемБез силы. Крест тогда был возложенНа плечи Симона из Киринеи.И скоро Он исчез вдали, и вся толпаИсчезла вслед за Ним; все замолчалоНа улице ужасно опустелой.

Немецкий монах Фома родился в городке Кемпене, Кёльнской епархии, но с 13-ти лет до самой смерти подвизался в Нидерландах в монастырях Ордена Регулярных Каноников (впервые слышу о таком ордене; да и про каноников ничего не могу узнать – кажется, это были в каком-то смысле самостоятельные духовные лица, т. е. владевшие собственностью, неподвластной местному церковному управлению). Его книга (в переводе Сперанского!), кажется, не пользовалась расположением православного духовенства, но «в свете» она была популярна – и это уже подозрительно. Да и сама идея «подражания» мне не нравится. Апостол Павел говорит: «Не я живу, но живёт во мне Христос»… Впрочем, кое-что назидательное я всё-таки выписал. Например:

«…часто мы примечаем, что в начале нашего обращения к Богу мы были лучше и более имели чистоты, нежели после многих лет упражнения…» Обидно, но справедливо.


Вечером. Купали Лизу; с возмущением, сидя в ванне – к Олечке:

– Не нага меня наплёскивать!

Уже на диване, вытирая маленькую девочку мохнатым полотенцем, Оля с восхищением говорила мне:

– Ты только послушай, какие она слова говорит: «вряд ли»!.. «сомневаюсь»!..

20.12.84

Утро, десятый час; я только что вернулся с дежурства. Лизанька сидит под столом («У миня кук столовая»), ест мандарин, разложив его дольками на стуле, и рассказывает (я переодеваюсь):

– Оказывается, Иванухка у нас уже бальхой…

– Большой? Почему ты так решила?

– Халик (шалит) пакамухко.

– Как же он шалит, такой маленький?

– У бабухки подухку на пол бросил.


Вчера она ходила с маминькой в книжный магазин. Олечка с интересом рылась на полках и не сразу обратила внимание на Лизанькин лепет. Маленькая девочка, подёргивая маминьку за полу курточки, просительно бормотала:

– Кам Иванухка! Маленький Иванухка! Маминька, купи мне Иванухку!

Рядом были разложены плакатного формата портреты Ленина в детстве. Продавщица всё хмурилась, слушая лепет Лизы, и наконец не выдержала:

– Какой это Иванушка? Это – дедушка Ленин!

Лиза замерла – она и без того чуждается общения с людьми незнакомыми, а тут ещё такой тон недоброжелательный (к тону она весьма чутка)… И, ухватившись за маминькину курточку, застыла у прилавка, в упор разглядывая весёлого, кудрявого мальчика, которого строгая чужая тётя назвала почему-то «дедушкой».

За ночь в сторожке я дочитал «Verwandlungen» Овидия и в конце 15-й песни обнаружил тему, затронуть которую решались немногие поэты:

Und nun hab ich ein Werk vollbracht,das Feuer und EisenNimmer zerstört noch Jupiter Zornnoch zehrendes Alter…

Есть в этой строфе и «моя лучшая часть», и «нестирающееся имя», и «будет читать меня народ», и «буду я жить в далёком будущем» – весь набор… И всё же у Пушкина точнее: «жив будет хоть один пиит»!

Но Овидия я читал «между делом», дело же состояло (кроме, разумеется, обходов храма каждые 30–40 минут) в выписывании из Вигеля любопытных деталей. Вот, по поводу встречи императрицы Марии Феодоровны с народом в Вышнем Волочке, он вспоминает мнение западных писателей о «природном рабстве» русского народа:

«…воля их, не всех же уверят они, что долг в соединении с чувством достоин презрения. Там, где люди повинуются по необходимости, из одного страха, там она жалки и до некоторой степени гадки; но примешается к этому любовь, и всё облагорожено. Горе роду человеческому, когда предметами всеобщего посмеяния, а не восторга его, как было доныне, сделаются любовники, тысячу раз готовые жертвовать жизнию для обожаемой женщины, верные долгу супруги, втайне оплакивающие неблагодарность и непостоянство мужей и не думающие мстить им, покорные с нежностью дети к строгим, даже несправедливым родителям; горе нам, когда в целом свете терпение и кротость будут почитаться признаками низкой души, а всякое возмущение – благородством ея; тогда наш мир сделается настоящим адом».

Тургенев рассказывает Вигелю об открытии лицея в Царском Селе, упоминая при этом и племянника Василия Львовича, и автор восклицает:

«Странное дело! дотоле слушал я его довольно рассеянно, а когда он произнёс это имя, то вмиг пробудилось всё моё внимание. Мне как будто послышался первый далёкий гул той славы, которая вскоре потом должна была греметь по всей России, как будто что-то вперёд сказало мне, что беседа его доставит мне в жизни столько радостных, усладительных, а чтение его столько восторженных часов!»

Редакция издания (Катков и K°) по политическим соображениям выпустила из Записок эпизод о присоединении Финляндии (поход 1809 г.) – я аж застонал от сожаления! Уж слишком, наверное, остёр был глаз этого ипохондрика.

В зиму 1811–1812 гг. Москва веселилась, как никогда, без памяти. «Гнев Господень над старою грешницей, подумал я, не сдобровать русскому Вавилону. Может быть, я ошибаюсь, но бывали минуты в моей жизни, в которые мне казалось, что я одарён ясновидением. Бывало, на старый, на священный Кремль не взгляну я без благоговения (ай да немец!.. ну, пусть – чухонец…), а тут смотрел на него с ужасом: мне чудилось, что на башнях его вижу я Мене, Текел, Фарес, те страшные слова, которые невидимая рука огненными буквами писала на стене во время пиршества Валтасарова».

О Наполеоне пишет, что ему удалось «неистощимую корсиканскую свою злость» вдохнуть в народ «вообще беспечный, незлобивый и забывчивый»:

«Зато что может сравниться с добрым согласием, которое с самого начала войны… стало водворяться между всеми состояниями? с силою веры в промысел Всевышнего, их оживлявшей, не слабевшей, а беспрестанно возраставшей с несчастными событиями, которые другой народ ввергнули бы в отчаяние? Прекратились все ссоры, все неудовольствия; составилось общее братство, молящееся и отважное… Страдания, конечно, были велики, язвы, наносимые народам, глубоки, боль была жива, но утишаема, умеряема высокими чувствами патриотизма и чести».

25.12.84

Утром Лиза проснулась вслед за Иванушкой. Как всегда, первый возглас:

– Ма-а-ама!

– Маминька Иванушку кормит, – сквозь сон бормочу я. – Не мешай, она сейчас придёт.

– А к тебе мохно?

– Можно…

Она вылазит из кроватки, шлёпает – слышу – босыми ножками по полу и прыгает ко мне на диван. Гляжу: пришла со своим одеялом! Но сон долит меня, и я, обняв Лизаньку («обними медвехонка, похауста…»), засыпаю снова. А через несколько минут просыпаюсь от горького плача:

– Мама! Где мама?

– Ты же Иванушку разбудишь! – сержусь я, но глаз не открываю, торопливо говорю. – Олечка, поставь Лизаньку в угол!

Маленькая девочка буквально взвывает от горя:

– Меня похалеть нага!.. А кы мне ищё прибавляех!..


Конспектирую машинописную копию книги американского монаха Серафима Розе «Православие и религия грядущего» (Платина, Калифорния, 1979). Книга крайне интересна. Мне попадались публикации об оккультизме, йоге, трансцендентальной медитации, но вот такой общий взгляд и «общий знаменатель», изложенный простым и ясным языком, очень важен.

Оказывается, после царской семьи ритуальное убийство было совершенно в 1924 году – на этот раз оккультистами. Кинжалом «со специальной рукояткой» был заколот иеромонах Киево-Печерской Лавры, бывший оккультист и морской офицер, Николай Дробязгин. А я считал оккультизм «игрой воображения».

О Бердяеве Розе пишет, что в любое другое время он никогда бы не считался православным христианином.


Иванушка наш сидит уже самостоятельно. Утром Олечка попробовала: он покачался, покачался на попке и упал. И только со второй попытки укрепился и долго сидел, да ещё ручками махал, за игрушки хватался.

На страницу:
9 из 12