bannerbanner
В садах Эдема
В садах Эдема

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 12

– А у экого дяди есь детки? – спросила Лизанька, разглядывая фотографию пианиста на конверте от пластинки.

– Есть, наверное, – бездумно ответил я.

– А у ково неку деток?

Я насторожился, догадываясь, в чём дело, но сказал:

– Не знаю… А у кого нет?

Она зашевелила губками, пробуя то ли выговорить, то ли вспомнить слово; мне почудилось «мо», «ма», но слова она так и не произнесла. Сказала:

– Не помню…

– Так поди, узнай у маминьки.

Это, очевидно, из репертуара их познавательных бесед.

Спрыгнула, умчалась на кухню. Прибежала, победно крича:

– У маняхов!.. (у монахов)… У маняхов неку деток!.. Они сами – дети!..

И остановилась возле, прямо глядя мне в глаза:

Тут взгляд её упал на медведя, который лежал рядом со мной в ожидании Лизаньки:

– А мегвеги – нахы дети, га?

Я рассмеялся от восторга:

– Беги, расскажи маминьке про медведей!

Понимающе просияв, она крутнулась на кухню.

09.09.84

Мы с Лизанькой ездили к поздней обедне; маленькая девочка причастилась; вела себя в храме хорошо, даже чересчур. «А почему тётя без платочка?» – спросила у меня громким шёпотом, кивая на женщину, стоявшую рядом. И даже повернулась к ней лицом, разглядывая в упор. Та, по всему, сопровождала на службу старенькую бабушку, сидевшую тут же на раскладном стульчике. Я смущённо взял Лизаньку за плечики и развернул лицом к алтарю, но она всё оборачивалась, во все глаза рассматривая соседку. Женщина не выдержала и, слегка наклонясь, сказала Лизаньке: «И я сейчас надену». И в самом деле развязала с шеи тёмный платочек и повязала на голову. Повернувшись ко мне, Лизанька задорно улыбнулась: «Вок…»

Иванушка вырос на 7 сантиметров; уже держит головку по две-три секунды и поболее – когда кладём его животиком на диван; диатез не уменьшается; глазки стали внимательными – следит за нами; иногда улыбается, но редко; спит в последние дни с утра до вечера на лоджии.

Вот уже два месяца мы с Лизанькою почти каждую субботу ездим в библиотеку. У неё там уже есть свои уголки и места, свои привычки и приёмы. В фойе, например, она обязательно прокатится «как по льду», сама сдаёт мою сумку в гардероб, в читальном зале, через который мы проходим на кафедру выдачи книг, обязательно, не обращая внимания на публику, пробежится во весь дух по дорожке. А в помещении кафедры есть тумбочка, в которой живёт волк (я однажды обмолвился через плечо на её осторожный вопрос «шко кам?»), но этого волка Лизанька не боится, потому что он ест только Красных Шапочек… А когда мы ездим в «маленькую библиотеку», т. е. в абонемент «на Мичурина», то приезжаем в настоящую сказку – в бассейне на площади перед библиотекою живут две рыбки, золотая и простая, и первая вторую научила говорить…


Бабушка подарила ей кошелёк, а у неё уже был мой, старый:

– У бабухки куго (туго) зак’ывается. У меня пос’ябее… У бабухки куго-куго, гахэ (даже) я не могу ос’ябить.

Играем в лошадки; Лизанька кричит, размахивая пояском:

– Погоняхка!

– Почему «погоняшка»?

– Кы хэ у нас лохадка!.. Я хэ кибя погоняю!


Я пишу за столом; Лиза стоит на коленках перед диваном, на котором разложены её игрушки, завёртывает кого-то в платочек, поёт:

– Никага ни бугу я… бальхой беёзкой… я… Никага не выастет (вырастет), никага… ни я (последнее «ни я» добавлено явно из чувства метра)… И зимой, и леком… И цвекы киваюк… Никага не выастет яблонька моя! – и добавляет прозою. – Покамухко койко (только) Господь созгаёк… (создаёт)

– Погоди, – прошу я, – запишу…

– И чисво (число) запихы.


Играет в стрекозу и строит себе домик на диване. Бормочет:

– Шкобы зима в глаза не катила…

Занимается с игрушечной собачкой, тихонько напевает:

– … обнимать, целовать!.. И родился у собачки грук (друг) – ухастенький, глазастенький… шко ж ты, милый грук, так долго к нам не приходил?

Между выпусками Григорьева я проштудировал не менее интересные книги: «Записки о моей жизни» Греча и «Теорию поэзии» Шевырёва. Особенно последнюю я читал с крайним увлечением – такого обзора, написанного живым, хотя и несколько старомодным слогом (что, скорее, служит к украшению труда), мне не попадалось; современные пиитики уж больно суховаты. Но и одиозный Греч не разочаровал меня; более того, теперь я склонен считать, что и он «пал, оклеветанный молвой» – репутация этого литературного труженика явно напрасно считается замаранной, заслуги же его, может быть, и не так велики, но несомненны и доброкачественны. Для характеристики его прозы, весьма мне понравившейся чистотою и верностью языка, лучше всего подходят слова Белинского:

«Что нужды, если в романе нет творчества, но есть вымысел, занимательность; нет фантазии – есть воображение; нет глубоких идей – есть верные практические замечания о жизни, плод опытности и знакомства с жизнию не по одним книгам; нет огня поэзии – есть теплота чувства; нет вдохновения – есть одушевление; нет образов – есть портреты; нет художественности в обработке – есть слог, язык? Что нужды, что это произведение не вековое, не бессмертное? – автор и не имел на это претензии: он хотел доставить своим современникам средство к благородному или полезному развлечению – и достиг своей цели».

17.09.84

Третий день дождь… Я принёс из магазина пряники – «медвежьи»; пока развязывал мешочек, Лизанька пощупала пряники и сказала:

– Послухай, какую искорию я сочинила: «пряни-чки» – «толстя-чки»!

В комнате заплакал Иванушка.

– Послухай, я ищё искорию сочинила: маленький братик, ухастик, глазастик!..


Пару дней назад ходили с нею на молочную кухню – за питанием для Иванушки. Идём мимо гостиницы «Молодёжной».

– А эко к’умба?

– Да, Лизанька, клумба.

– А почиму «к’умба»?

– Это нерусское слово, Лизанька.

Она думает:

– Ак слова «к’уг»? (круг)

– Любопытно! – смеюсь я.

Лизанька вдохновляется:

– Эко всё хэ понякно… Понякно сочиняется… Шко не посмок’ишь, всё одно и тохэ…

– Ну, не совсем. «Клумба» – слово английское. Но в немецком языке есть похожее слово: «Klump», то есть «куча». Видишь, на площади насыпана куча земли, а на ней растут цветы. Вот тебе и клумба.


И было ещё: я стирал пелёнки в ванной, Оля в нашей комнате кормила Иванушку (он весит уже 5.600); Лизанька с бабушкой ужинали… И вдруг с изумлением слышу гневный вскрик:

– А кы хэ п’охо хывёх!.. (а ты же плохо живёшь)

– Почему же я плохо живу? – в бабушкином голосе слышалась лёгкая обида.

– Кы хэ Господа не знаех? Нек?..

– Ну, и что же. Я же Его не видела – как же я могу Его знать?

– Покамухко Его все долхны любить!.. А кибе, кага кы ум’ёшь, ст’ахно бугик… (страшно будет)

Она говорила с такой страстью, что я немного испугался за бабушку. А бабушка… Она теперь уже и не знает, что отвечать маленькой девочке.

– Пойгём, – сказала Лизанька, вся пылая, – пойгём в кваю комнаку, я кибе про Господа расскаху…

Прочитав эту запись, Олечка дописала: «Как-то Лизанька залезла под стол, села там, развернула маленькую книжечку и стала „молиться”. Бабушка сидела на диване с Иванушкою на руках.

– Молись со мною, – предложила Лизанька.

Бабушка отказалась.

– Не будех? – угрожающе спросила Лизанька. – Вот ум’ёх, кибе бугик очень п’охо».

19.09.84

«Усыпляю» Лизаньку – сидя за письменным столом, подтащил к себе кроватку, куда время от времени бросаю строгие взгляды. Лизанька лежит на спинке, лениво закрывает и открывает глазки, вздыхает, шевелится; прищурив глазки (чтобы я думал, что они закрыты), играет ручками перед личиком; иногда принимается что-то горячо шептать. Но всё тише шёпот, всё невольней движения, личико разглаживается, глазкам уже не под силу открыться… И я, тоже шёпотом, говорю: «Положи ручки…» Вздохнув, она роняет их себе на грудь и – спит.

Сегодня она сказала:

– Чевавек хэ нес’егобный!.. (человек же несъедобный)

На прогулке:

– Мегвег? А, мегвег? – зовёт меня Лизань ка. – Ты почиму так биско (быстро) игёшь? Ты же мегвег! Иги вахно, мегленно…

Я иду важно, медленно.

– Ну, вок так!.. И я, медвехонок, тохе игу вахно и мегленно.


– А луну мохно скухать?

– Как же ты её достанешь?

– Мохно лесенку сделать.

– Хм. А как её сделать?

– Взять гве палочки, пеек’адинку п’ик’епить… (перекладинку прикрепить)… и топ-топ на небухко… Луна хэ не гоячая?

– Ннет…

– А солныхко?

– Солнышко горячее.

– А я его съем!

– Так обожжешься!

– Нек, я хэ его оскудю… Погую (подую): фу-фу…

– Ловко. Но надо опять лесенку делать.

– Нек, ук’ом (утром) солныхко хэ низко, его мохно – хвать!


Бабушка делает Лизе салат и всё время говорит «помидорка».

– Помидой, – поправляет Лизанька.

– Ну, помидор, – соглашается бабушка.

– Ты азве не знаех, как нада гаваить?

– Знать-то знаю, да я старенькая – забываю…

– А ты не забывай! Гаваи п’авийно.


Я погружён в «Историю Русской Словесности» Шевырёва; теории тут немного, зато даже известные факты освещены с непривычной и любопытной стороны – русского человека, который даже и не подозревает, что у него могут быть две родины; я не могу избавиться от чувства зависти к тем людям, к их уверенности в бытии своей земли…

У Григорьева вычитал, что немецкий национализм (уже с языческим, «нацистским», уклоном) родился на полстолетия раньше, чем я предполагал: «Клопшток и его друзья возобновляли клятвы древних германцев перед Ирминовым дубом…» Конечно, это было только зерно, которое начало прозябать лишь с 1805 года, когда немцы внезапно стали французами (как Гейне, например), а в 1819 году дало первый цвет, бледность которого тут же окрасилась кровью и ознаменовалась ненавистью к России.

21.09.84.

Только что пришли с прогулки. Во дворе встретили бабушку, и, пока я заносил её сумки, Лиза с бабушкой провела очередную воспитательную беседу. Возвращаюсь – бабушка смеётся:

– Слышь, Володя, что Лиза говорит?.. Не плюй на землю, говорит, она священная.


Пока не стемнело, каталась на велосипеде и сочинила песню:

Не упасть! Не упасть!Под махыну не попасть!

Я было поправил:

Как бы Лизе не упасть,Под машину не попасть!

– Нек! – закричала она. – Не так!

Шкобы, шкобы не упасть,Под махыну не попасть!

Стемнело. Велосипед я занёс домой.

– Погуляем, Лизанька, ещё?

– Га!

– Куда же пойдём?

– В тёмный ес (лес), где мегведи…

Это значит – на площадку в соседнем дворе.

– Кам полянка есь, – сочиняет она по дороге, – кам цветы аскук (растут) и ягоги…

– Ну, ягод-то, пожалуй, уже нет…

– Нек, кам есь! кам есь!

– Так осень же уже, Лизанька!

– А кам – леко (лето)!

– Что за странная такая полянка? Везде осень, а там – лето…

– А знаех, почиму кам леко? Знаех?

– Н-нет…

– Покамухко кам – юг! – выпаливает она.


Возвращаемся. Жалобно:

– На учки…

Я вздыхаю, но подхватываю её:

– Ты уже такая большая девочка, Лизанька, а всё просишься на ручки. Объясни мне, отчего тебе так нравится «на ручках»?

Она устраивается поудобнее, обнимает меня за шею:

– Пакамухко я кибя (тебя) на учках госкаю (достаю)… Я кибя пакамухко очинь поюбила…

– Когда же это ты успела?

– Сиводня…

– А вчера?

– И вчера тохэ, навейно, поюбила…

24.09.84

Дочитал Кафку на немецком и очередную статью Григорьева (о Толстом). Все три романа Кафки неокончены; давно я так не скучал, читая немецкий текст. По истолкованию Брода, в «Процессе» и «Замке» представлены две формы Божества, т. е. две формы Его явления миру – Суд и Милость («в смысле Каббалы»). Возможно. Но мистика оккультизма, по своей выдуманности, может быть, и имеет какое-то значение для изучения степеней помрачения личности, но для творчества – это мертвящее дыхание распада. Поразительна подробность бессмысленных монологов, их механическая занимательность. Эффект некоего впечатления (странности? кошмара? наваждения?) достигается соединением полной абсурдности происходящего с суховатой простотой и обыденностью языка, вплоть до канцелярской незаинтересованности. Эффект есть. Несомненно. Но это не литература, это – диагноз. Эти «писания» можно закончить в любом месте, или продолжить до бесконечности – эффект будет тот же. Можно было бы назвать такие «письменные упражнения» игрою, подобно забавам декадентов, но все игры кончаются за порогом больничной палаты, в которой мечется умирающий.

Зато подобно живой воде показалась мне после Кафки статья Григорьева, не менее неистового, чем пресловутый Виссарион… нет, скорее, страстно сдержанного… или нет: пишущего с едва удерживаемой страстью (почему-то Григорьев мне всегда представляется взлохмаченным, в распахнутом длиннополом пальто, с полуразвязавшимся галстуком).

«В стремлении к идеалу или на пути духовного совершенствования /вот! – стремление и путь русской словесности!/ всякого стремящегося ожидают два подводных камня: отчаяние от сознания своего собственного несовершенства, из которого есть ещё выход, и неправильное, не прямое отношение к своему несовершенству, которое почти совсем безвыходно. Что человеку неприятно и тяжело сознавать свои слабые стороны, это, конечно, не подлежит ни малейшему сомнению; задача здесь заключается преимущественно в том, чтобы к этим слабым сторонам своим отнестись с полною, беспощадною справедливостью. Самое обыкновенное искушение в этом случае – уменьшить в собственных глазах свои недостатки. Но есть искушение несравненно более тонкое и опасное, именно – преувеличить свои слабости до той степени, на которой оне получают известную значимость и, пожалуй, даже, по извращённым понятиям современного человека, величавость и обаятельность зла».

26.09.84

Иванушка весь покрывается сыпью; сегодня понесём в больницу – что это? может быть, тот же диатез, что пышно расцвёл на его щёчках, когда мы стали подкармливать его смесью «Малыш»? Уже месяц мы получаем кефир и творожок с детской кухни, и диатезные пятнышки стали вроде исчезать.


Лиза удивляет меня своим словарём… Идём с нею от автобусной станции; в прошлый раз, проходя тут же, она заметила в стороне от дорожки пластмассовую голову от игрушечного крокодила, остановилась и спросила: «А почему он грусьний? Его выбросили, га?» – на этот раз она пытает:

– А где крокодил? Мохэк, его забрали?

– Не знаю, Лизанька. Может быть.

– А мохэк его спрякали?

– Где же?

– А вон за кой кочкой валяется, га?

Тут мне удивительны и «кочка», и «валяется».


В библиотеке. Торопясь, я усаживаю её за стол в коридоре:

– Вот, посиди тут, порисуй…

Усаживаясь, она расстёгивает свою сумочку, в которой толстой стопкой лежат чистые с одной стороны каталожные карточки, и раскладывает их на столе.

Время от времени я выглядываю к ней из зала – жду библиографа из генерального каталога – сидит, сложив ручки на своих бумажках.

– Что же ты, Лизанька? Рисуй! Я сейчас приду.

Смотрит своими круглыми глазками и отвечает важно и уклончиво:

– Вот кага ты пайгёшь в тот отдел (!), я наисую…


На улице. Мимо проходит маленький мальчик с мамою.

– Смоки!.. Мальчик!.. И хапочку набекрень!.. (!)

Не договорила, рассмеялась.


Возвращаемся из библиотеки. Лизанька устала, и я отвлекаю её: поджимаю ногу, прыгаю на одной:

– Ой, ножка болит! Не могу идти!

Лизанька смеётся, тоже поджимает ножку, пытается прыгать за мной. Сразу забыла, что уже просилась «на ручки», начинала капризничать.

– А у меня уже не болит, – говорю я, наскучив медленным продвижением. – Я могу и быстро ходить. Вот так!

– А я кохэ! а я кохэ!

– Ну, нет, – подбадриваю я, – у тебя ещё болит, ты не можешь быстро ходить.

– Могу! могу! Смок’и – во как! во как!

Почти бежим, смеёмся. На ходу – краем глаза вижу, как мелькают её сапожки; шучу:

– У тебя, наверное, ещё болит. Смотри, вон какие у тебя ножки красные!

Ошибка! Она останавливается, наклоняется:

– Эко хэ не нохки! эко хэ сапохки!..

– Так не болит?

– Нек! А у кибя?

– А у меня и не болела!

– А у каво?

– У медведя болела. Это он так медленно ходит.

– Га! Он косаяпый. А мы бисько!

– Почему мы быстро?

– Мы хэ чеавек (человек).

– Кто? – наклоняюсь я к ней, чтобы лучше расслышать окончание.

Она догадывается, что что-то не так.

– Чеавек… – говорит потише.

– Кто – человек?

Ещё тише:

– Мы…

Я смеюсь:

– Человеки мы!

– Чеавеки! – она довольно смеётся и тут же добавляет, шаля: – Чийвяки!

– Ну, уж извини. У червяка нет ножек.

– Еськ.

– Что-то я не видел.

– Я вигела.

– Ну, и где же ножки у червяка?

– Он их п’ячет.

– Куда?

– Внукь (внутрь)…

Я вновь смеюсь. Лиза пытается меня убедить:

– А паком ходит… вок так… – она растопыривает ножки, идёт вразвалочку.

И поражает меня:

– Раскопыривает нохки и игёг (растопыривает ножки и идёт).

Откуда у неё взялось слово «растопыривает»?

27.09.84, Воздвиженье

Мы с Иванушкой одни дома – Олечка с Лизанькою ушли в больницу на прививку, мать уехала по делам. Иванушка уснул было, но тут же заплакал… Я переодел его в ползунки, подкатил коляску к столу, и теперь он лежит в ней, таращится в потолок, дёргает ножками и машет ручками, иногда с усилием выворачивает голову, словно хочет посмотреть «а что там у него под головкой?», и гукает…

Вчера был хлопотливый день: возили в больницу Иванушку; сыпь объяснилась – обострился диатез, как мы и предполагали. Ездили ко всенощной; в храме встретили Анастасию Антоновну, от неё узнали, что батюшка был в отпуске (а то мы его совсем потеряли). Вечером я умирал от желания поспать (ложусь поздно, встаю ни свет, ни заря), но пока укладывали Лизаньку, пока попили чаю на кухне, а потом я ещё стирал – пошёл уже первый час… И тут же проснулся Иванушка. Ночь была ужасна. Он кричал часа два, пока его не выкупали и не смазали. А потом я ещё целый час возился с Лизанькою, которую Иваша разбудил. И сегодня на работу я встал в семь, вместо пяти.

Что-то Иванушка скорее засучил ножками, и гуканье его переходит в покрикиванье. Надо посмотреть.

30.09.84, около 3-х часов пополудни

Усыпляю Лизаньку – как всегда в последнее время: подкатываю кроватку к столу и, время от времени поглядывая в неё, шёпотом усмиряю маленькую девочку: «Глазки закрой!.. Ручки убери!.. Ротик закрой!.. Глазки!..»

С погодою странно дело обстоит: после тёплых по-осеннему дней вдруг пришли тёплые по-летнему; вчера к вечеру было даже жарко; и ветер тёплый, с юга.

Позавчера мы с Лизанькою были в гостях у батюшки. Она почти весь вечер просидела у меня на коленях, как батюшкины девочки ни сманивали её. Сидела сначала тихо, как мышка; потом освоилась, забормотала нараспев, не обращая внимания на беседу поверх её головы, даже напевала что-то, покачиваясь в такт всем тельцем. Сегодня я возил её к причастию. А Олечка побывала у ранней обедни – как давно не бывала: пришла задолго до часов… И оттого вернулась сияющая, мягкая.

А вчера в библиотеке мне не выдали книгу (я выписал Жуковского). Вновь требуют странную бумажку: «На каком основании читаете старые книги?»

– Может, вы их фотографируете или перепечатываете…

– Переписываю.

– Вот! Видите?.. А нельзя!

– Как нельзя? Я же конспектирую!

– Всё равно… нельзя. Положение такое…

И сегодня после храма я заехал в библиотеку поговорить с заведующей. Разумеется, с Лизанькой. И заведующая не устояла против столь пленитель ной атаки – молодой, лохматый папа («и кудри пышные до плеч») с очаровательно кудрявой девочкой на руках… Пообещала – книги будут давать.

Лизанька иногда с любопытством спрашивает, когда я отказываюсь попробовать её молочка:

– Поськ вам?

То есть «пост вам?» (у вас).

Объяснила мне, что деревья и травы не сами растут – «Господь растит».

С удовольствием бродит по лужам, предлагая:

– А гавай искупаемся!

– Где?

– А вок кук – в лухэ…

– Вода, смотри, какая грязная.

Но для неё это – целая тема, и она вдохновенно рассказывает, что мы возмём большую лопату, разгребём всю грязь и насыпем туда песочек.

– А песочек зачем?

– Шкобы вага (вода) была чиская…


Я дочитал Григорьева, в библиотеке оказалось 13 выпусков; последние два – о поэзии Некрасова и о русских песнях – оставили меня холодным. Говорят, Григорьев замечательно пел и даже написал пару неумирающих романсов («Две гитары, зазвенев…») – может быть, это и помешало ему заглянуть в глубину песенности; есть несколько верных, но только психологических замечаний. О Некрасове он тоже наговорил много верного «около», но поскольку это не только литературный феномен, но и некоторое «высказывание времени», для разговора об этом поэте нужна историческая перспектива, которой у Григорьева, разумеется, не могло быть. Вот проклятья и восторги Розанова уже заставляют волноваться и о многом догадываться.

«Воспоминания» Златовратского – принимаясь за мемуары, почтенный автор, подобно комсомольцу 20-х годов, провозгласил, что не может иметь значения всё личное, только социальное имеет смысл; и воспоминания его вполне этому лозунгу соответствуют: пусты и бессодержательны – ни живого лица, ни живого слова. А вот воспоминания его дочери написаны гораздо живее. Прозу же его хочется посмотреть: в 80–90-х годах XIX века этот «почётный академик по разряду изящной словесности» считался экспертом по «народным устоям».

Самым интересным чтением оказалась «Поездка в Кирилло-Белозёрский монастырь» Шевырёва. В очерке о библиотеке монастыря он перечисляет «лестницу страстей», известную нам по Иоанну Лествичнику, но по краткости изложения она вполне достойна повторения:

Прилог – «это есть самое объявление помысла уму, которое, собственно, как и самый помысел, от нас не зависит; сочетание – ответ нашего ума на его явление… приятие помысла, беседа с ним, но ещё не заключающая в себе никакого к нему склонения; сложение – преклонение души к помыслу, уступка ему в беседе, сочувствие…» Дальше идут пленение и страсть.

«За посланиями Нила Сорского следует перевод небольшого, весьма замечательного сочинения Анастасия Синаита о помыслах. Он обращает внимание на многих духовных деятелей, которые думали состязаться с самими помыслами и их в себе уничтожить, вооружались против них постом и слезами, и в пустыни удалялись, но нисколько в том не успели: ибо в помыслах своих человек не властен – и за них не отвечает Богу; но власть его начинается с того времени, как помысел к нему явился: и от него зависит прямое отсечение прилога…, т. е. не начинать с ним никакой беседы, никакого знакомства».

Какая прихотливая пунктуация, даже затрудняет чтение.

Заглянув в «бук», с удивлением обнаружил на полке роман Лажечникова «Последний Новик», вышедший в прошлом году трёхмиллионным тиражом (но в книжных магазинах я его не видел). Уже успели сдать!.. И, очевидно, недавно – мне повезло.

03.10.84.

Лизанька приболела – насморк; Оля принялась за лечение: из рациона вычеркнула молочную и мясную пищу, поит соками.


В автобусе мы с Лизанькою сели на переднее сиденье и на поворотах дружно с нею кряхтели – Лизанька вертела в руках свою сумочку, как рулевое колесо – так мы помогали автобусу поворачивать. Вышли.

– А почему хафёр улыбался?

– Разве он улыбался? Я не заметил.

– Улыбался. Покамухко мы ему помогали, я видева… Кага он улыбается, у него лицо… – она засмеялась, – лицо у него похохэ… на к’ёстного…

Идём тротуаром, Лиза бормочет:

– Я девочка запасливая… И кампок (компот) нага запасать – зимой бугим пить…

Спрашивает:

– Лазейка от слова «лазить», га?

Это она обратила внимание на дыру в заборе.

– Смок’и… у скамейки есь буква У…

Смотрю: да, похоже.


Иванушка уже вовсю с нами общается: улыбается, забавно корчит ротик и выводит «ао-у-а». Почти совсем твёрдо держит головку. На руках предпочитает не лежать, а сидеть. Нынче Олечка всунула ему в ручку гремушку, так он скосил на неё глазки и пытался следить за произвольными движениями своей ещё неуправляемой ручки.

05.10.84, около 2-х часов пополудни

Укладываю Лизаньку – по обыкновению, у стола. Вот Олино письмо Щукиным (четыре дня писала):

«Милые и родные… Я не знаю, что иногда бывает со мною, но я шла сегодня со службы и знала, что от Танечки придёт долгожданное письмо… в благодатные минуты я так живо чувствую вашу жизнь и ваше присутствие в этом мире.

Сегодня я ранним утром уехала на службу. Давно уже не удавалось мне попасть к началу её. И я была до глубины тронута её благодатной силой и красотой. И я с грустью подумала о наших Володях – вот они всё что-то ищут, спорят, выясняют. А есть „единое на потребу”. Отсюда истекает вода живая. Здесь бы остановиться и служить, позабыв о времени…

На страницу:
7 из 12