Полная версия
Огнем и мечом
И, одевшись, он с веселым лицом и счастливым сердцем пошел в часовню, чтобы поблагодарить Бога за хорошую весть.
Глава VI
Зашумела вся Украина и Заднепровье, как бы предчувствуя близкую бурю. Из села в село, из хутора в хутор перелетали какие-то странные вести, точно трава перекати-поле. В городах шептались о большой войне, но кто и с кем будет воевать – никто не знал. Что-то, однако, готовилось. На лицах у всех отражалась тревога; земледелец неохотно выходил со своим плугом в поле, хотя весна была ранняя, теплая и тихая, а над степью уже давно щебетали жаворонки. По вечерам поселяне толпами собирались на улицах, рассказывая вполголоса разные страсти. Все расспрашивали слепцов, бродивших всюду со своими бандурами и распевавших около каждого жилища. Некоторым даже казалось, что по ночам на небе видны какие-то странные отблески и что месяц восходит краснее обыкновенного. Предсказывали всевозможные бедствия, ходили слухи о близкой смерти короля. Все это возбуждало тревогу и опасения, которые были тем удивительнее, что страна эта издавна привыкла к всевозможным волнениям, набегам, и битвам, а потому ее трудно было чем-нибудь напугать; очевидно, в самом воздухе чувствовалось что-то особенно выдающееся и зловещее, раз тревога стала всеобщей.
Это действовало на всех еще тяжелее потому, что никто не мог указать, откуда шла опасность. Между зловещими признаками обращали на себя всеобщее внимание преимущественно два: во-первых – появление во всех городах и селениях неслыханного количества певцов-кобзарей, среди которых была масса чужих, никому не известных лиц; они бродили из селения в селение, из города в город, таинственно говоря, что приближается день суда и гнева Божия; во-вторых – низовцы стали страшно пить. Этот последний признак был опаснее других Сечь, занимающая незначительное пространство, не могла прокормить всех своих людей, походы случались не всегда, а степи не давали хлеба казакам, – поэтому масса низовцев в мирное время рассыпалась по окрестным селениям. Вся Украина была полна ими и даже вся Русь! Одни поступали в военные отряды, другие торговали водкой, иные занимались торговлей и ремеслами по городам и селениям. Почти в каждой деревне стояла в стороне от других хата, в которой жил запорожец. Некоторые имели здесь жен и хозяйство. Запорожец, как человек бывалый, становился отчасти благодетелем деревни, в которой поселялся. Не было лучше них кузнецов, плотников, шорников, воскобоев, рыбаков и охотников. Казак все умел сделать: и дом построить, и седло сшить. Но все-таки это были неспокойные обыватели, так как жили всюду не постоянно, а временно. Хотел ли кто из них расправиться с кем-нибудь, напасть на соседа или же защититься от ожидаемого нападения – тому стоило только крикнуть, и казаки слетались, как вороны на добычу. Услугами их пользовались и шляхта, и паны, вечно ведущие споры между собою; если не было этого, то они мирно сидели по деревням, работая до упаду и в поте лица добывая насущный хлеб.
Так продолжалось иногда год или два, пока не распространялась весть о каком-нибудь походе на татар, на ляхов или же на Валахию; тогда все эти бондари, кузнецы, шорники и воскобои бросали свои мирные занятия и начинали пить до потери сознания по всем украинским кабакам. Пропив все, они начинали пить в долг, «не на то, што е, а на то, што буде», – будущая добыча должна была заплатить за все. Явление это повторялось так часто, что привычные уже к нему украинцы говорили обыкновенно: «Ого! шинки уже ломятся от низовцев – значит, в Украине что-то готовится». Старосты тогда усиливали свои отряды, а шляхта отсылала в город жен и детей.
Этой же весной казаки запили как никогда, тратя все нажитое ими добро; наблюдалось это не в одном каком-нибудь уезде или воеводстве, но по всей Украине, во всю ее ширь и длину.
Итак, что-то готовилось, хотя сами низовцы не знали еще, что именно. Заговорили о Хмельницком, о его побеге в Сечь и об ушедших за ним городских казаках из Черкасс, Богуслава, Корсуни и других городов, но в то же время поговаривали и о другом. Уж несколько лет ходили слухи о войне с северными, которой очень желал король и которая доставила бы казакам богатую добычу, но поляки не хотели ее; а теперь все эти слухи перепутались между собою и породили во всех умах тревогу и ожидание чего-то необычайного.
Тревога эта проникла и за лубенские стены. Нельзя же было закрыть глаза на все эти предзнаменования, да и не было этого обыкновения у князя Иеремии. Правда, в его владениях волнение это не выражалось так явно, – страх налагал узду на всех, но с некоторых пор из Украины стали долетать слухи, что «то тут, то там мужики начинают оказывать неповиновение шляхте, что они убивают евреев, силой уходят в реестровые казаки ввиду войны с басурманами и что число беглых в Сечи все увеличивается».
Князь разослал гонцов к Краковскому, Калиновскому, к Лободе в Переяславль, а сам тем временем собирал из степей войска и стада. Наконец пришли успокоительные вести. Великий гетман доносил князю все, что знал о Хмельницком, но не предполагал, чтобы эта история могла грозить чем-нибудь серьезным. «Вся эта голытьба, – писал он, – словно пчелиный рой, вечно шумит весною». Один только старый хорунжий Зацвилиховский заклинал князя не шутить с этим; он видел, что с Диких Полей надвигается гроза, а о Хмельницком сообщал, что тот поехал из Сечи в Крым, чтобы просить помощи у хана[3].
Князь доверял Зацвилиховскому больше, чем самим гетманам, потому что знал, как хорошо изучил Зацвилиховский казаков и все их фортели. Он решил поэтому собрать как можно больше войска и одновременно разузнать всю правду.
Однажды утром он велел призвать к себе Быховца, поручика ваяахского отряда, и сказал ему:
– Ты поедешь моим послом в Сечь, к кошевому атаману, и отдашь ему вот это письмо с Жюей печатью. Но чтобы ты знал, как тебе нужно держаться, я тебе скажу: письмо это – предлог, а суть этого посольства зависит уже от твоего ума. Надо разузнать все, что там делается, сколько у них созвано войска и собирают ли они еще. Советую поближе сойтись с кем-нибудь из них и хорошенько разведать все о Хмельницком: где он и правда ли, что он поехал в Крым просить помощи у татар. Понимаешь?
– Для меня это ясно как день.
– Поедешь в Чигирин, там отдохнешь одну ночь. Приехав туда, пойдешь сейчас же к хорунжему Зацвилиховскому, чтобы он снабдил тебя письмами к своим приятелям в Сечь; письма эти отдашь им так, чтобы никто не видел; они все тебе расскажут. Из Чигирина поедешь на байдаке в Кудак, передашь от меня поклон Градицкому и вручишь ему это письмо. Он даст тебе перевозчиков и переправит через пороги. В Сечи тоже не мешкай: посмотри, послушай, да и возвращайся, если останешься жив, потому что дело это не шуточное.
– Ваша светлость, можете распоряжаться моей кровью! Сколько человек прикажете взять?
– Возьмешь отряд в сорок человек Отправишься сегодня под вечер, а перед этим зайдешь еще ко мне за инструкциями. Я возлагаю на тебя важную миссию.
Обрадованный Быховец, выйдя от князя, встретил в передней Скшетуского и нескольких артиллерийских офицеров.
– Ну что? – спросил его Скшетуский.
– Сегодня отправляюсь в путь!
– Куда?
– В Чигирин, а оттуда дальше.
– Пойдем-ка со мной, – сказал Скшетуский и, пригласив его к себе, стал просить уступить ему это поручение.
– Как истинного друга, прошу тебя! Требуй все, что захочешь, – турецкого коня, кинжал, – все дам, ничего не пожалею, только бы мне можно было ехать в ту сторону, потому что моя душа так и рвется туда! Хочешь денег – дам, только уступи. Славы это дело не принесет тебе; если же будет война, то она начнется раньше здесь, а погибнуть там можешь легко. Я знаю, кроме того, что Ануся мила тебе, как и другим, а уедешь – ей тут вскружат без тебя голову.
Этот последний аргумент в глазах Быховца был убедительнее всех других, но он все-таки не соглашался. Что скажет на это князь? Не рассердится ли? Ведь подобное поручение – милость.
Услышав это, Скшетуский бросился к князю и велел пажу немедленно доложить о себе; через минуту паж вернулся с разрешением войти.
У поручика от страха забилось сердце, до того он боялся услышать короткое «нет», после которого ему ничего не оставалось бы, как только покориться.
– Что скажешь? – спросил князь, увидев поручика.
Скшетуский склонился к его ногам.
– Светлейший князь! Я пришел умолять вас о том, чтобы эту поездку в Сечь вы поручили мне. Быховец, как приятель, уступил бы ее мне, а она для меня все равно что жизнь. Он только боится, чтобы вы не разгневались на него.
– Ей Богу! – воскликнул князь. – Я бы никого другого и не послал, но думал, что ты неохотно поедешь, так как недавно вернулся из такого далекого путешествия.
– Если бы вы посылали меня хоть каждый день, я всегда охотно ездил бы в ту сторону.
Князь пристально посмотрел на него своими черными глазами и спросил:
– Что же у тебя там?
Поручик стоял смущенный, точно виноватый, и не мог вынести испытующего взгляда князя.
– Я вижу, что должен сказать всю правду, так как от вашей светлости ничего не может укрыться. Не знаю только, могу ли я надеяться, что вы благосклонно выслушаете меня.
И начал рассказывать князю, как познакомился с дочерью князя Василия, как влюбился в нее и как хотел бы теперь повидаться с нею, а по возвращении из Сечи – привезти ее в Лубны, чтобы укрыть ее от татарского бунта и от Богуна; он умолчал только о проделках старой княгини, так как был связан честным словом. При этом он опять стал так горячо умолять князя дать это поручение ему, что тот сказал:
– Я бы и так позволил тебе съездить туда и дал бы тебе людей, но раз ты так умно рассудил все, то пусть будет по-твоему.
Сказав это, он хлопнул в ладоши и велел пажу позвать Быховца.
Поручик от радости поцеловал руку князя тот обнял его и велел успокоиться. Он чрезвычайно любил Скшетуского как дельного офицера и воина, на которого во всем можно было положиться. Кроме того, между ними существовала еще та связь, которая может существовать между подчиненным, обожающим своего начальника, и начальником, знающим и чувствующим это. Около князя вертелось немало людей, льстивших ему из корысти, но орлиный взор Иеремии хорошо видел все. Он видел, что Скшетуский чист как слеза, потому ценил его и благоволил к нему.
Князь обрадовался, узнав, что его любимец полюбил дочь Василия Курцевича, старого слуги Вишневецких, память о котором была ему тем дороже, чем сильнее было его несчастье.
– Я не забыл заслуг князя Василия, но не заботился до сих пор об его дочери, потому что опекуны ее не заглядывали в Лубны и на них не поступало никаких жалоб. Но так как ты напомнил о ней, то я буду заботиться о сироте, как о своей родной дочери.
Слыша это, Скшетуский не мог надивиться доброте этого человека, который упрекал себя за то, что, будучи завален общественными делами, не занялся судьбой дочери своего старого воина и придворного.
Тем временем пришел Быховец.
– Послушай, – обратился к нему князь, – данного слова я вернуть не могу: если захочешь – поедешь, но прошу – сделай это для меня и уступи поручение Скшетускому. У него есть на то уважительные, серьезные причины, а для тебя я придумаю другое дело.
– Милостивый князь, – ответил Быховец, – вы оказываете мне высокую честь, предоставляя мне свободное решение, и я был бы не достоин ее, если бы не исполнил с признательностью вашей воли.
– Поблагодари же приятеля, – сказал князь Скшетускому, – и собирайся в путь.
Скшетуский горячо поблагодарил Быховца и через несколько часов был готов. Ему уже давно не сиделось в Лубнах, а теперь эта поездка отвечала всем его желаниям. Главное, он увидит Елену; правда, потом ему придется надолго расстаться с нею, но за время его отсутствия просохнут дороги. Раньше этого времени княгиня с Еленой все равно не могли бы приехать в Лубны, и Скшетускому пришлось бы или ждать их в Лубнах, или же сидеть у них в Разлогах, что, однако, не соответствовало бы его условию с княгиней, а что еще важнее, могло бы возбудить подозрение Богуна. Правда, в безопасности Елена была бы только в Лубнах, но раз уж ей надо было оставаться в Разлогах, то Скшетускому лучше всего было ехать, а на обратном пути взять ее и под охраной княжеского отряда привезти в Лубны.
Обдумав все это, поручик стал торопиться с отъездом; покончив со сборами, получив от князя письма и инструкции, а деньги на экспедицию – от казначея, он еще задолго до наступления ночи пустился в путь, взяв с собою Жендяна и сорок казаков из княжеского полка.
Глава VII
Шла уже вторая половина марта. Трава густо зазеленела, степь зацвела и закипела жизнью. Скшетуский ехал, точно по морю, а колеблемая ветром трава казалась волнами. Все кругом было полно веселья и весеннего шума; степь гудела, точно лира, на которой играла рука божества.
Над головами всадников неподвижно парили в лазури небес ястребы, напоминая собою кресты; летели треугольники диких гусей и вереницы журавлей; в степи носились табуны диких лошадей. Вот бежит табун степных коней; видно, как они рассекают грудью траву и вихрем мчатся вперед и вдруг останавливаются как вкопанные, окружив полукругом всадников; гривы их развеваются, ноздри раздуваются, а глаза выражают удивление; со стороны посмотреть, кажется, что они хотят растоптать непрошенных гостей. Но через мгновение они исчезают так же быстро, как и появились; только шумит трава да мелькают в ней цветы. Топот умолкает, и снова слышится только пение птиц.
Тут было как будто и весело, а все-таки среди всей этой радости чувствовалась какая-то как бы затаенная грусть: и шумно, а все-таки пусто – зато какая ширь! Нельзя ни на коне, ни мыслью измерить ее. Надо полюбить эту грусть, эту степь, слиться с нею тоскующей душой, чтобы понимать голос пустыни и отвечать ей. Было утро. Крупные капли блестели на ковыле и бурьяне; резкие порывы ветра сушили дорогу, на которой, отсвечивая на солнце, словно озера, стояли огромные лужи. Отряд поручика подвигался медленно, так как лошади иногда по колена вязли в размякшей земле. Но поручик почти не давал им отдыхать: он торопился на свидание, а вместе с тем и на прощание.
На другой день, около полудня, проехав лес, он увидел наконец ветряные мельницы в Разлогах, разбросанные по холмам и пригоркам. Сердце его стучало, как молот. Никто его там не ждет, и никто не знает, что он приедет; что-то скажет она, когда увидит его?.. Вот уже и хаты, тонущие в молодых вишневых садах; далее раскинулась деревня – усадьба дворовых людей, а еще дальше виднелся на господском дворе колодец.
Скшетуский пришпорил коня и пустил его вскачь, а за ним, с шумом и криком, понеслись по деревне и казаки. Крестьяне выскакивали из хат и, смотря им вслед и крестясь, говорили:
– Черти не черти, татары не татары!
А из-под копыт разлеталась такая страшная грязь, что нельзя было и узнать, кто это летит. Всадники тем временем долетели до усадьбы и остановились перед закрытыми воротами.
– Эй, кто там! Отворяй!
Шум, стук и собачий лай вызвали на крыльцо всю дворню. Испуганные, прибежали они к воротам, думая, что это какой-нибудь набег.
– Кто едет?
– Отворяй!
– Князей нет дома!
– Отворяй, басурманский сын! Мы от князя из Лубен!
Дворовые наконец узнали Скшетуского.
Они отворили ворота, а из сеней вышла сама княгиня и, прикрыв рукой глаза, смотрела на прибывших.
Скшетуский соскочил с коня и, подойдя к ней, спросил:
– Вы не узнаете меня, княгиня?
– Ах, это вы, поручик! А я думала, что это татарский набег. Милости просим в комнаты.
– Вы, наверное, удивлены, княгиня, видя меня здесь, – сказал Скшетуский, войдя уж в дом, – а между тем я не нарушил данного мною слова, это сам князь посылает меня в Чигирин и далее. При этом он велел мне заехать в Разлоги и справиться о вашем здоровье.
– Благодарю господина и благодетеля за его княжескую ласку. А скоро он думает выгнать нас из Разлог?
– Он совсем и не думает об этом; а как я сказал, так и будет, вы останетесь в Разлогах. У меня довольно и своего хлеба.
Услышав это, княгиня просияла и сказала:
– Садитесь же, поручик. Я вам очень рада!
– А княжна здорова? Где она?
– Знаю уж я, что вы не ко мне приехали! Она здорова, здорова; еще даже похорошела от любви. Я сейчас ее позову, да и сама немного приберусь, а то стыдно принимать в таком виде гостей.
На княгине было платье из выцветшей холстины, кожух и смазные сапоги.
Узнав от татарина Чеглы, кто к ним приехал, Елена прибежала и без всякого зова. Она вбежала запыхавшись, красная, как вишня, и еле переводя дыхание; только глаза ее сияли счастьем и радостью.
Скшетуский бросился целовать ее руки, а когда ушла княгиня, начал целовать и в губы. Она, чувствуя себя обессиленной от избытка счастья и радости, не очень сопротивлялась этому.
– А я и не ждала вас, – шептала она, щуря свои прелестные глаза, – только не целуйте так – нехорошо!
– Как же мне не целовать вас, – отвечал Скшетуский, – если для меня ваши уста слаще меда! Я уж думал, что совсем иссохну без вас, но, к счастью, князь послал меня сюда.
– Разве князь знает?
– Я ему все рассказал… Он был даже рад, что я ему напомнил о князе Василии! Ох видно, вы опоили меня чем-нибудь, что без вас я и света Божьего не вижу!
– Это Божья милость для меня!
– А помните пророчество сокола, когда он соединил наши руки? Видно, уж это судьба!
– Помню…
– Когда я был в Лубнах, то с тоски уходил в Солоницу и там видел вас перед собою, точно живую; но как только, бывало, протяну к вам руки, вы исчезали! Зато теперь вы не скроетесь от меня; думаю, что больше нам уже ничто не помешает.
– Если что и помешает, то только не с моей стороны.
– Скажите мне еще раз, что любите меня!..
Елена опустила глаза, но сказала громко и отчетливо:
– Как никого на свете!
– Если бы кто осыпал меня золотом и почестями, то я предпочел бы им эти слова, так как чувствую в них правду, хоть и сам не знаю, чем мог заслужить от вас такое благодеяние.
– Тем, что пожалели, приголубили и заступились за меня и такими словами заговорили со мной, каких я никогда ни от кого еще не слышала.
Елена смолкла от волнения, а Скшетуский снова начал целовать ей руки.
– Вы будете моей госпожой, а не женой, – сказал он.
Наступило молчание; а Скшетуский, желая вознаградить себя за долгую разлуку, не спускал с Елены глаз. Она казалась ему еще прекраснее, чем прежде.
В этой полутемной комнате, при отблеске солнечных лучей, отражавшихся радужными цветами в оконных стеклах, она напоминала собою лики святых дев в мрачных церковных приделах. Вместе с тем от нее веяло такой теплотой и жизнью, столько чар было в ее лице и во всей фигуре, что можно было потерять от этого голову, влюбиться в нее до смерти, полюбить навеки.
– Я боюсь ослепнуть от вашей красоты, – сказал поручик.
Веселая улыбка обнажила белые зубки княжны.
– Наверное, Анна Барзобогатая во сто раз красивее меня?
– Ей так же далеко до вас, как медведю до луны!
– А мне ваш Жендян говорил совсем другое.
– Жендян – дурак, которого надо бить. Что мне за дело до нее! Пусть другие пчелы собирают мед с этого цветка, их там немало.
Дальнейший разговор был прерван приходом старого Чеглы, который пришел приветствовать поручика. Он уже считал его своим будущим господином и от самого порога стал отвешивать ему поклоны, здороваясь с ним по восточному обычаю.
– Ну, старый Чеглы, я и тебя заберу вместе с барышней. Уж служи ей до самой смерти.
– Недолго ждать ее, ваша милость; но пока я жив – буду служить!
– Через месяц, когда вернусь из Сечи, мы отправимся в Лубны, – сказал поручик, обращаясь к Елене, – а там нас ждет с налоем кзендз Муховецкий.
– Так вы едете в Сечь? – испуганно спросила Елена.
– Мена посылает с письмами князь. Но не бойтесь: особа посла священна даже для басурман. Я бы отправил вас с княгиней в Лубны хоть сейчас, только дорога скверная. Сам видел, – не очень-то можно проехать, даже верхом.
– А сколько времени вы пробудете в Разлогах?
– Сегодня вечером еду в Чигирин. Чем скорей простимся, тем скорей свидимся. Это ведь княжеская служба: не мое время и не моя воля!
– Прошу закусить, если вы уже наворковались, – сказала, входя, княгиня. – Ого-го! Однако у барышни щечки красные, видно, вы не теряли даром времени, господин поручик! Впрочем, это меня не удивляет!
Сказав это, княгиня ласково потрепала Елену по плечу, и все пошли обедать. Княгиня была в отличном расположении духа. Она уже давно перестала горевать о Богуне, а теперь, благодаря великодушию Скшетуского, могла считать Разлоги со всеми хуторами, усадьбами и инвентарем своей собственностью. Поручик расспрашивал, скоро ли вернутся князья.
– Я жду их со дня на день. Сначала они сердились на вас, но потом, обсудив все ваши поступки, крепко полюбили вас как будущего родственника и говорят, что такого благородного рыцаря трудно уже найти в наше время.
После обеда поручик с Еленой вышли в вишневый сад, примыкавший ко рву. Сад был весь усыпан, точно снегом, ранним цветом; за садом чернела роща, где куковала кукушка.
– Это она нам предвещает счастье, – сказал Скшетуский, – надо только спросить ее.
И, повернувшись к роще, спросил:
– Кукушка, кукушка! Сколько лет я буду жить в супружестве с этой барышней?
Кукушка начала куковать. Они насчитали больше пятидесяти.
– Дай Бог, – отозвался Скшетуский.
– Кукушки всегда говорят правду, – заметила Елена.
– А если так, то я еще спрошу! – сказал поручик.
– Кукушка, кукушка! А сколько будет у нас сыновей?
Кукушка, словно по заказу, прокуковала ни больше, ни меньше, как ровно двенадцать. Скшетуский не помнил себя от радости.
– Буду старостой, видит Бог! Вы слышали?
– Ничего я не слышала, – ответила красная, как вишня, Елена, – я даже не знаю, о чем вы спрашивали.
– Так, может быть, повторить?
– Нет, не надо!
В разговоре да в забавах день прошел для них, словно сон. Вечером настала минута трогательного и долгого прощания… Поручик направился в Чигирин.
Глава VIII
Скшетуский застал старого Зацвилиховского в сильном волнении и тревоге; он с нетерпением поджидал княжеского гонца, потому что из Сечи доносились все более и более грозные вести. Не было уже никакого сомнения в том, что Хмельницкий готовился вооруженной силой добиваться восстановления старинных казацких привилегий. Зацвилиховский узнал, что Хмельницкий был у хана, прося у него помощи, и что его ожидали в Сечи со дня на день. На Низовьи готовился грозный подход против Польши, который, благодаря помощи татар, мог оказаться для нее гибельным. Буря надвигалась все ближе, обещая быть грозной. По Украине носились уже не туманные и неясные слухи, а вполне определенные известия о походах. Великий гетман, сначала не обращавший большого внимания на это дело, подошел теперь со своим войском ближе к Черкассам; отдельные отряды коронных войск доходили до самого Чигирина с целью воспрепятствовать бегству казаков и черни, которые массами уходили в Сечь. Шляхта скучала в городах. Говорили, что в южных воеводствах будет объявлено поголовное ополчение. Некоторые, не ожидая даже набора, отсылали детей и жен в замки, а сами шли под Черкассы. Несчастная Украина разделилась на две половины: одна стремилась в Сечь, другая – в коронное войско; одна стояла за существующий порядок вещей, другая – за дикую свободу; одна хотела сохранить то, что было плодом векового труда, другая – отнять это достояние. Обе стороны готовились вскоре обагрить свои руки братской кровью.
Однако хотя черные тучи и нависли над украинским горизонтом, хотя от них и падала зловещая тень, хотя все внутри шумело и бродило, а громы перекатывались из одного конца на другой – люди все-таки не отдавали себе отчета, насколько сильна будет эта буря. Может быть, Хмельницкий, посылая краковскому казацкому комиссару и коронному хорунжему письма, наполненные жалобами и сетованиями, а вместе и клятвами в верности Владиславу IV и Польше, сам не знал, что из этого выйдет. Хотел ли он выиграть время или. может быть, предполагал, что какое-нибудь соглашение может положить конец разладу? Об этом разно судили, и только двое людей, Зацвилиховский да старый Барабаш, не заблуждались ни одной минуты.
Старый полковник тоже получил письмо от Хмельницкого – дерзкое, грозное и полное оскорблений.
«Мы со всем запорожским войском, – писал он, – станем горячо просить и требовать признания тех привилегий, которые Ваша милость скрывали у себя. А так как ты таил их ради собственной корысти и выгод, то все запорожское войско считает тебя достойным быть полковником у овец или свиней, но не у людей. Я же лично прошу Вашу милость простить меня, если я в Николин день не угодил Вам чем-нибудь в моем убогом домишке и что уехал в Сечь без Вашего ведома и позволения».